Люси и правда знала – до сих пор только теоретически – что так иногда бывает. Изнанка реальности очень редко принимает людей Другой Стороны. Но если уж примет, человеку сразу начинает казаться, будто он здесь родился и всегда жил. И не ему одному так кажется, а вообще всем вокруг, включая налоговую инспекцию, продавца в ближайшей зеленной лавке, банковских клерков и бывших учителей. И одноклассники у него объявляются, и приятели, и коллеги. И на работе ждут, и квартирный хозяин, придя за оплатой, припомнит долг за давно прошедший июль, и соседи здороваются, спрашивают, как дела. Только ни родителей, ни детей у таких людей не бывает, вообще никакой родни. И возлюбленных нет. И друзей – настоящих, близких. То есть потом могут и появиться, просто автоматически, из ниоткуда они не берутся. И слава богу, это уже был бы перебор.
Собственно, думала Люси, примерно то же самое происходит у нас с людьми Этой Стороны, когда они выезжают за пределы города. Только наша реальность всех подряд, до кого дотянется хапает, а Эта Сторона избирательна. Кого полюбит, того себе и берет. Вот интересно, по какому принципу она выбирает? И ведь статистику не соберешь. Ханна-Лора права, такие вещи обычно без свидетелей происходят. А потом уже все, не прикопаешься, не заподозришь неладное: человек не просто считается местным, а таковым является. Куча народу помнит, как он тут в школу ходил!
Отдала Ханне-Лоре визитку Зорана, показала фотографию синего автомобиля, на котором он укатил – мутная, но номер можно кое-как разобрать. Хлопнула здоровенную стопку коньяку, не опьянела, зато наконец разрыдалась в объятиях начальницы Граничной полиции, и это было отлично, от сильного потрясения помогает хорошо пореветь. Получила заверения, что ситуация под контролем; собственно, тут уже особо и нечему быть под контролем: кто вспомнил свою здешнюю жизнь и обнаружил в кармане ключи от дома, не превратится в Незваную Тень, напомнила ей Ханна-Лора. Но мы, конечно, просто на всякий случай, все равно за ним проследим.
Люси, все еще шмыгая носом, спросила: «А дома? Что будет дома? Как его отсутствие объяснить?» – и Ханна-Лора ответила: «Обычно никому ничего объяснять не приходится, человек целиком исчезает, не оставляя ни памяти о себе, ни следов. Но сейчас, может, будет как-то иначе, потому что остался свидетель – ты. Вот и выясни, как ваша реальность будет выкручиваться. И мне потом расскажи».
Люси еще немного посидела у нее в кабинете, покурила, более-менее успокоилась и пошла обратно, домой. Она всегда старалась не особо задерживаться на Этой Стороне. Не то чтобы всерьез боялась растаять, Люси была опытной путешественницей, знала, что при необходимости сможет очень быстро уйти. А даже если не сможет, есть куда метнуться за помощью; тот же Юстас из Кариного отдела, он у них главный по экстренной депортации, суперпрофи, пока у тебя есть хотя бы намек на тело, он отсюда буквально за пять минут уведет. Просто Люси очень не хотела однажды собственными глазами увидеть, как ее руки начинают становиться прозрачными. Одно дело теоретически знать, что такое, в принципе, может случиться. И совсем другое – лично на практике убедиться, что восхитительная Эта Сторона тебя отвергает. После этого очень трудно будет ее любить.
Когда вышла из проходного двора на улице Базилиону – самый короткий и безотказный путь – первым делом побежала в галерею проверить, висит ли афиша выставки. По дороге набрала номер Эдо. Всего половина двенадцатого, детское время, он точно не спит; впрочем, даже если и спал бы, это ничего не меняет. Бывают ситуации, когда на вежливость можно забить. Еле дождалась, пока он возьмет трубку, без объяснений спросила: «Ты его еще помнишь?» Эдо даже не стал уточнять, кого «его». Ответил: «Естественно, помню». И сразу, без паузы спросил: «Ты вообще где сейчас? Зайдешь, или мне куда-то прийти?»
Встретились у галереи, пришли туда почти одновременно, Люси буквально секунд на пятнадцать раньше, как раз успела увидеть афишу и схватиться за сердце, сама не зная, рада она или нет, а потом разглядела, что имя художника на афише в траурной рамке. И разрыдалась так горько, словно Зоран и правда умер, а не сидит сейчас у себя дома на Этой Стороне.
Эдо не стал ее утешать, подождал, пока сама успокоится, потом усадил на ближайшую лавку, велел: «Рассказывай давай». Ну и Люси, конечно, все ему выложила, то смеясь, то снова плача от облегчения, что теперь будет знать правду о Зоране не одна.
Эдо слушал ее так внимательно, словно питался словами, а сегодня как раз весь день не ел. Только хмыкнул: «Надо же, какая Эта Сторона у нас переборчивая! Меня, хоть убейся, обратно не принимает, а гения сразу – цап себе! Ну и молодец, все правильно сделала, из нас двоих я бы тоже выбрал его». Люси только теперь запоздало подумала, как ему должно быть непросто все это принять, но Эдо выглядел совершенно довольным. И даже отчасти самодовольным, как человек, только что успешно закрывший трудный проект.
Дослушав Люси, он достал из рюкзака папку, а из нее две картонки, зеленую и золотую: «Посмотри, что наш покойник вчера нарисовал». И тогда Люси всерьез пожалела, что весь вечер ревела, слезы уже закончились, а как бы они пригодились сейчас!
Долго рассматривала рисунки в бледном фонарном свете, все эти невыносимые пятна и тени, и что-то еще такое, чему названия нет. Эдо сказал: «Одна, так и быть, твоя, только наугад, выбирать не надо, – спрятал рисунки за спину: – В какой руке?» Люси ухватилась за правую руку, ей досталась золотая картонка, и это, конечно, было огромное облегчение, что он так придумал, сама бы выбрать одну из двух ни за что не смогла.
Потом они пошли на улицу Басанавичюс, буквально за минуту до закрытия вломились в бар; на пороге сердце Люси вдруг сжалось от какого-то тягостного предчувствия, но ничего трагического не случилось, и вообще, можно сказать, ничего. Только в обслуживании им вежливо отказали, сославшись на расписание, но такую беду уж точно легко пережить. Зато увидели приколотую над стойкой картинку с золотыми тенями и набросились на бармена с расспросами – откуда взялась? Тот только плечами пожал: кто-то из клиентов забыл на столе, или нарочно оставил, потому что ему не надо, а я забрал, мне нравится, пусть висит.
На этом их следовательский пыл угас, да и нечего больше было расследовать, разве что позвонить галерейщику и расспросить о якобы покойном художнике, откуда он вообще взялся такой, но это точно не в два часа ночи. Придется отложить до утра.
Эдо проводил Люси до дома, милосердно зашел вместе с ней, сидел, развлекая разговорами на посторонние темы, пока Люси не начала клевать носом, и это было сущее благословение – так сильно захотеть спать. Она даже не надеялась, что сможет уснуть до рассвета. Получается, зря.
Когда Эдо уже стоял на пороге, спросила: «А вдруг завтра утром мы с тобой тоже его забудем? Или уже не забудем, потому что рисунки остались? Или не из-за рисунков, а потому что я его на Эту Сторону сама проводила, а ты меня на это подбил?» «Честно? Понятия не имею, – пожал плечами Эдо. – Но окажись на моем месте Кара, она бы сейчас непременно сказала: ну уж нет, мы с тобой ничего никогда не забудем, потому что в этой игре мы больше не фишки. Мы игроки».
13. Зеленые доски
Состав и пропорции:
Я
Иногда я просыпаюсь не в духе. Не в переносном смысле, в прямом.
«Не в духе» в моем случае означает, что я проснулся – дурак дураком, то есть человек человеком, а не черт знает чем, как привык. Раньше такие дни казались мне катастрофой; строго говоря, это и есть катастрофа. С отвычки очень мучительно быть человеком, особенно по утрам.
Но когда катастрофы случаются регулярно, с неумолимостью океанских отливов, выбор невелик: или страдать, или смириться, или научиться получать от них удовольствие. Страдать мне надоело еще до того, как впервые попробовал, а смиряться я не умею, просто не знаю, каким местом это следует делать и с чего начинать. Поэтому пришлось устроить из беды развлечение; на самом деле, даже странно, что я так долго с этим тянул. Это же, можно сказать, моя основная специализация – устраивать развлечения из всего, что под руку попадет.
Но ладно, лучше поздно, чем никогда. Теперь, проснувшись от тяжести собственных век, дыхания и судьбы, я говорю себе: «Отлично, значит, сегодня буду играть в человека, жить, как будто я и есть человек, возомнивший себя великой мистической хренью, потому что без бредовых фантазий этому глупому человеку совсем трындец». Звучит так нелепо, что невозможно не улыбнуться. А человек, способный улыбаться вот прямо с утра, еще кофе не выпив и даже его не сварив, существо настолько удивительное, что быть им – честь для меня. И почти удовольствие – при условии, что на свете есть удовольствия, настолько не похожие сами на себя, – вот о чем я думаю, поднимаясь с продавленного дивана, который, будем честны, давным-давно пора превратить в ортопедически безупречное королевское ложе, ну или просто выкинуть и новый в IKEA купить. Тот факт, что я до сих пор не сделал ни того, ни другого, на самом деле чрезвычайно оптимистический: он означает, что я крайне редко сплю на этом диване. Гораздо реже, чем, к примеру, на потолке.
Поднявшись с дивана, я говорю вслух: «Если ты здесь, имей в виду, я тебя сейчас не вижу и даже не слышу, прости. Можешь меня за это поколотить, до меня так обычно лучше доходит, ты знаешь». Иногда после этого я действительно ощущаю прикосновение, не слишком похожее на удар, но и на том спасибо; что бы ни говорили о моем тяжелом характере, я не способен устроить скандал только потому, что меня недостаточно сильно стукнули по башке. Но чаще ничего не происходит, потому что Нёхиси просто нет рядом, опять где-нибудь загулял. Собственно, это взаимосвязано – его загулы и мои не в меру человеческие пробуждения, поди проснись человеком рядом с ним.
Нёхиси сам считает, что не следует надолго оставлять меня без присмотра, просто у всемогущих существ настолько своеобразное чувство времени, что, с человеческой точки зрения, его, можно сказать, вовсе нет. Нёхиси вполне может задремать где-нибудь, прикинувшись полным отсутствием ветра, туманом в овраге, дополнительной звездой в небесах, или пылинкой в библиотеке, потому что на книжных полках снятся самые интересные сны, и объявиться только через неделю в полной уверенности, что прилег всего на четверть часа. И долго будет потом удивляться, как много за эту несчастную четверть часа успело случиться, какие же мы все шустрые, сколько всего ухитрились без него натворить.
Вот и сейчас небось тоже где-нибудь дрыхнет. В последний раз я видел Нёхиси позапозавчера; на самом деле, страшно соскучился, но таков уж Нёхиси, что скучать по нему – тоже радость. И отдельная радость – представлять, как отлично он спит. Поэтому я его не искал, не звал, даже думать о нем старался осторожно, негромко, без лишних эмоций, чтобы нечаянно не разбудить.
Ладно. Нёхиси в любом случае нет рядом, а объективно, или только с точки зрения моего дурацкого восприятия – один черт. Главное, не забывать, что в нашем случае «нет» – не навсегда, а временно. Ненадолго. Равно как и мое текущее состояние. Равно как и жизнь на земле, – подсказывает саркастический внутренний голос, которым я обзавелся давным-давно, с непонятной мне самому сейчас целью. Видимо, чтобы жизнь сахаром не казалась; впрочем, она им тогда и так не казалась. Ни единого дня.
Того былого меня давным-давно нет, а мрачный внутренний голос, доставшийся мне от него в наследство, все равно регулярно звучит. Убедить себя, будто он говорит забавные вещи, оказалось гораздо проще, чем избавиться от него. Поэтому я нарочно, с несколько преувеличенным удовольствием повторяю: «Временно, как жизнь на земле», – и наливаю сварившийся наконец кофе в чашку. И делаю первый восхитительно горький глоток. Все. Вот теперь мне вообще ничего не страшно. С чашкой кофе в руках я бессмертен. И совершенно точно непобедим.
Поэтому я одной рукой мою джезву, а в другой держу чашку с кофе. И одеваюсь, не выпуская чашку из рук. И из дома выхожу тоже с чашкой, потому что кофе еще не допил. Не то чтобы я куда-то опаздывал, к сожалению, как раз никуда. Но штука в том, что сидеть на месте, в старом доме, когда-то доставшемся мне по наследству от деда и с тех пор блуждающем по речным берегам, в моем нынешнем состоянии – последнее дело, худшее, что можно придумать. Так я долго не продержусь.
Методом проб и ошибок я выяснил, что, проснувшись человеком, надо немедленно выметаться из дома и отправляться – да все равно куда, лишь бы ходить по городу, где мы с Нёхиси за последние годы знатно понатоптали, здесь теперь всюду наши незримые следы, а наступать на них, по изначальному замыслу, крайне полезно для всякого человека – гарантированно приводит к выходу из собственных берегов.
Забавно, что на меня наши следы ровно так же воздействуют. С другой стороны, это целиком соответствует моим представлениям о справедливости. Хочешь регулярно наступать на неведомо чьи следы, от которых сердце поет и пляшет, ум замирает в смятении, а все остальное твое существо приподнимается на цыпочки и завороженно пырится в небо – наследи себе сам. Вот о чем я думаю, пока спускаюсь с холма и иду под ледяным моросящим дождем вдоль реки с чашкой в кармане, потому что кофе уже допил. И, кстати, не откажусь от добавки. А потом не откажусь от нее еще раз. Чем больше будет добавок, тем лучше, меры я никогда и ни в чем не знал.
То есть все со мной ясно, буду сегодня шариться по кофейням, как пьянчуга по кабакам, пока не наступит ночь и они не закроются на хрен. Отлично проведу время, думаю я, ускоряя шаг.
«У нас день рождения, нам сегодня одиннадцать лет, – говорят мне в первой же кофейне, где я прежде вроде бы не был, а сейчас зашел наобум, просто потому, что она по дороге. – Каждому одиннадцатому посетителю кофе в подарок, вы одиннадцатый, что вам налить?» «Для вас какая-то девушка оплатила три чашки кофе, на словах передавать ничего не просила, сказала, пусть хоть что-нибудь в вашей размеренной жизни будет окутано тайной; в общем, одну вычеркиваем», – говорят во второй кофейне, куда я заглядываю так часто, что все бариста знают меня в (человеческое) лицо. В третьей кофейне мне просто молча дают чашку черного, а потом беззастенчиво лгут, будто я им уже только что заплатил. Ну не драться же с ними, беру.
В последнее время со мной постоянно такое случается в те дни, когда я выгляжу достаточно по-человечески, чтобы можно было скромно встать в общую очередь и обычным образом кофе себе заказать. Как будто сама реальность заботится, чтобы я, упаси боже, не остался без кофе, если деньги вдруг перестанут сами собой появляться в карманах пальто. На самом деле в такой опеке нет большой практической необходимости. Человек-то я, конечно, пропащий, но при этом довольно хозяйственный. То есть мелочь на кофе в доме всегда держу. Зато забота реальности о моем пропитании трогает сердце, а это важнее всего.
Дождь, меж тем, прекращается, из-за туч неохотно выглядывает нечто хмурое, заспанное и очень условно напоминающее звезду. Где-то читал, что ученые-астрономы обзывают наше Солнце «желтым карликом», и сейчас, глядя на небо, начинаю понимать почему. Впрочем, не мне придираться к звездам. На себя бы в зеркало посмотрел! – думаю я, устраиваясь на деревянном стуле под тентом. Только и счастья, что не особенно желтый, и размеры вполне приличные, но даже это не моя заслуга, просто с генетикой повезло.
Одновременно на деревянных стульях под тентом устраиваются другие любители кофе, свежего ветра и желтого карлика, ни одного свободного места не осталось на летней веранде кафе. И это понятно. Холодрыга сегодня, конечно, изрядная, зато дождь наконец прекратился, а всем уже осточертело в четырех стенах сидеть. Так что я пью свой кофе в полном одиночестве и одновременно в большой шумной компании, очень пестрой, как обычно у нас. За шестью столами говорят, как минимум, на восьми языках, два из которых я знаю с детства, один когда-то долго учил, еще один смутно разбираю на слух, а остальные просто умиротворяюще чирикают и журчат.
Невозможно решить, что мне нравится больше – вообще ничего не понимать или подслушивать обрывки чужих разговоров. Все мне нравится, все давайте. И реальность такая щедрая – на! «Нашел, представляешь?» – «Если не хочешь, не будем летать» – чирик-чирик-чирик – «…потому что здесь должно быть семьдесят восемь» – ур-мур-мур-бур-бур – «Ты мне снился с двумя разными лицами, причем второе сидело у тебя на плече, как попугай у пирата» – бур-бур-чирик – «Сначала слышать о кошке не хотела, а теперь мне не отдает», – и над всем этим победительно громыхает немецкое «шайзе», – причем с такой интонацией, словно человек не ругается, а признается всему миру в любви.
Вроде бы ничего выдающегося, но на меня эта сумма слов, настроений и смыслов производит совершенно удивительное воздействие: примиряет с необходимостью быть человеком и одновременно напоминает, до какой степени я – больше не он. Потому что я же помню, как было раньше. Иногда чужие разговоры казались мне довольно забавными, иногда бесили и раздражали, но, в общем, мне было плевать. Уж точно сердце не сжималось от нежности непонятного происхождения – какая вообще может быть нежность? А она почему-то есть. И еще благодарность, словно бы оттого, что совершенно посторонние люди сидят на улице в холодный сентябрьский день, пьют кофе и болтают о ерунде, моя собственная жизнь прирастает какими-то новыми смыслами. И весь мир за их хорошее поведение гладит лично меня по голове. Потому что это мой город. Мое хозяйство. И пока тут у нас все в порядке, считается, будто не кто-то, а именно я молодец. Когда начинаешь пересказывать все это словами, звучит довольно нелепо. Но ощущается так же ясно и достоверно, как горечь кофе, влажный холодный ветер и солнечный свет.
Я сижу, подставив лицо бледным, словно бы вымышленным солнечным лучам, откинувшись на спинку легкого шаткого стула и ради баланса вытянув ноги – это я, кстати, зря, потому, что они у меня сегодня какие-то бесконечные и перегораживают тротуар; спишем на счет беспардонной мистики тот удивительный факт, что никто до сих пор об них не споткнулся и не упал. Кручу в руках чашку с остатками когда-то горячего, а теперь ледяного кофе, который уже давно надо было допить, или вылить и отправляться дальше, но я к этому стулу, похоже, прилип. Как-то подозрительно мне тут хорошо. Даже чересчур – не в том смысле, что хотелось бы чуть похуже, а в том, что превосходит мои ожидания. Я-то, когда выходил утром из дома, рассчитывал – максимум, ненадолго отвлечься от своего прискорбного положения, как больные отвлекаются детективами и сериалами от скучной обязанности страдать. И с горем пополам дотянуть до того момента, когда смогу сам, без дополнительной потусторонней помощи, о которой терпеть не могу просить, зайти поужинать к Тони. Ну или, если дела мои совсем плохи, не поужинать, а пообедать – уже завтра днем. В общем, спокойно, без паники и окончательной утраты веры в себя дождаться, когда войти в Тонино кафе снова станет технически возможно – такой был у меня план. А что бессмысленно шариться по кофейням окажется настолько приятно, я совсем не рассчитывал. Получается, зря.
На самом деле, надо было отдирать себя от этого чертова стула и уносить ноги подобру-поздорову, пока все так упоительно хорошо. Как в юности уходил с вечеринок буквально на взлете, в самый разгар веселья, не дожидаясь, пока надоест. И всегда потом выяснялось, что правильно сделал, не досидел до очередной дурной пьяной свары, после которой какое-то время довольно непросто продолжать всех любить.
Но в последние годы я, конечно, расслабился. С наших нынешних вечеринок незачем заранее уходить. У нас обычно чем дальше, тем интересней. А в нормальной человеческой жизни по-прежнему, мягко говоря, когда как.
– …собираются засудить ветеринара, который спасал зверей, – говорит симпатичная кудрявая барышня за соседним столом. – Ему приносили больных собак и кошек на усыпление. Не безнадежных, а просто больных, хозяевам было жалко платить за лечение, убить дешевле. Так этот ветеринар подписывал договоры на эвтаназию, забирал зверей, за свой счет их лечил, а потом пристраивал в хорошие руки. В конце концов, на него накатала жалобу какая-то злобная дура, причем не откуда-нибудь, а из комитета по охране животных. По охране, прикинь! И теперь доктора будут судить.
– Но за что? – спрашивает ее собеседник, мальчик с желтыми волосами и аккуратно подстриженной бородой. – За что его можно судить?!
Счастливчик, он удивляется. А я – нет. Слишком долго жил человеком и успел уяснить: здесь постоянно подобные вещи случаются. Когда очередное умертвие поднимается из своей тошнотворной мглы, чтобы губить живое, все под него прогнется – и житейская логика, и человеческие законы, и остальные, включая физические, даже решетки в такие моменты становятся тверже, яд – ядовитей, а гибель – бессмысленней и страшней. Умертвиям весь этот человеческий мир подчиняется, здесь – их власть.
– То ли за мошенничество, то ли за воровство, – хмурится барышня. – Уже не помню. Я в интернете читала, там подписи собирали в его защиту[13]. Я тоже хотела, но не смогла, потому что доктор живет где-то в России и подписи принимали только от граждан. Психанула и выключила все.
Будь моя воля, я бы сейчас тоже психанул и все выключил. Причем сразу весь мир. Но нет моей воли, и меня самого уже тоже практически нет. Ничего не осталось, кроме бессильной ярости, от которой физически больно, примерно как сердце тупой пилой пилить. Потому что – ну просто есть вещи, о которых мне лучше не знать, не задумываться, не догадываться, даже в кошмарах не видеть и в горячечном бреду не воображать. Я так по-дурацки устроен, что один-единственный намек на победу всесильных умертвий над жизнью отменяет для меня все смыслы разом. И заслоняет собой весь мир, который мы, великовозрастные придурки, с какого-то перепугу возомнившие себя локальными божествами, своими беспомощными радугами и пирожками зачем-то пытаемся оживить.
На самом деле это, конечно, неправильно. Как минимум, просто нечестно по отношению ко всем остальным. Я и сам понимаю, что в такие моменты веду себя, как свинья. Миру и так несладко, и тут я, такой невшибенно красивый, еще ему добавляю – аааааа, не хочу, чтобы ты вообще был! Живите в этой мерзости сами, я пошел. Где тут выход? – и ну колотить со всей дури в сияющие небеса, как пьяный в чужую дверь.
Знаю, что так нельзя, но не могу с этим справиться. Со всем на свете могу, а с отчаявшимся собой – нет. Как будто во мне нажимают какую-то тайную кнопку, приводящую в действие дремавший до поры взрывной механизм. И поскольку отменить весь мир я, к счастью, не в силах, обычно начинаю сам умирать. Правда еще ни разу толком так и не умер, спасибо Нёхиси, он умеет быстро приводить меня в чувство. Но сейчас-то его рядом нет. И вот это засада, потому что умирать мне, будем честны, даже прямо сейчас совершенно не хочется. У меня были такие прекрасные планы на ближайшую тысячу лет! Но все равно, нет моего согласия дальше, как ни в чем не бывало, жить в мире, где такое творится, думаю я, и сам понимаю, как это глупо. Но мое понимание ничего не меняет. Вообще ничего.
– Это же не в твоем городе происходит, – очень тихо говорит кто-то, и на мое плечо опускается чья-то рука.
Непростая рука, это я даже сейчас, дураком-человеком, сквозь пелену бессильного гнева и боли способен почувствовать. И, кажется, незнакомая. То есть это не Нёхиси. И совершенно точно не Стефан. Ай, ладно, плевать.
– Плевать, в каком городе, – отвечаю неизвестно кому. – Не в моем, значит, в соседнем, даже если он на другом материке. Для меня все города – соседние. Это мой мир. Я тут живу. И такого здесь быть не должно. Оно не имеет права. А если почему-то имеет, значит, здесь не должно быть меня. Я не согласен с этой дрянью мирно сосуществовать.
Говорю, а сам чувствую, что боль отпускает. Еще есть, но словно бы в сторону на шаг отошла, и стало вполне терпимо. И это, с одной стороны, отличная новость. А с другой, совершенно ужасная. Никто не должен без спросу меня воскрешать.
– Хорошая постановка вопроса. Все города и правда соседние. Это очень маленький мир, – соглашается голос.
Странный голос. Вроде бы женский. Но почему-то звучит откуда-то изнутри, как мой собственный. И одновременно ничей, просто голос. The Голос. Вот прямо сейчас для меня – единственный на земле.
– Постановка вопроса правильная, но все остальное вообще никуда не годится, – добавляет удивительный голос. – Хуже, чем просто дерьмо. То есть сам добрый доктор для тебя не аргумент. И не повод жить дальше. Одна какая-то дура бессмысленная всех, получается, перевесила – и самого доктора, и людей, которые за него заступились, и счастливых спасенных зверей? Нельзя же так переоценивать зло! Пока ты придаешь ему чрезмерно большое значение, оно обретает дополнительную силу. С твоей помощью становится непобедимым, прикинь. Уши бы тебе оторвать за такое, да жалко. Люди довольно нелепо выглядят без ушей.
Говорит и смеется. От смеха, звучащего одновременно внутри меня и снаружи, я окончательно прихожу в себя – настолько, что даже зрение возвращается. Из окутавшего меня стеклянного злого тумана понемногу проявляется окружающий мир. И я наконец-то вижу, кто со мной разговаривает. Какая-то незнакомая очкастая тетка, веселая и одновременно сердитая, того гляди, действительно драться полезет, но не со зла, а как я сам лез когда-то – от избытка ярости и любви. Короче, такая прекрасная, словно я сам ее выдумал, чтобы еще веселей стало жить. Только у меня от этой прекрасной тетки почему-то волосы дыбом, как шерсть у испуганного кота. И сердце колотится со скоростью три миллиона ударов в минуту. И я сейчас, кажется, как кисейная барышня в обморок упаду.
– Вот даже не вздумай! – строго говорит тетка. Снимает очки и смотрит мне прямо в глаза. И я понимаю две вещи: во-первых, я, похоже, все-таки уже умер. А во-вторых, смерть моя оказалась как-то почти неприлично, упоительно хороша. Наконец-то я это только я – не человек, которым когда-то был, не демоническая сущность малопонятной конфигурации, которой по причине удивительного стечения разных немыслимых обстоятельств стал, даже не причудливая смесь их обоих, а – ну просто я. Без дополнительных наворотов. Свет и смех, и покой, и воля. И как же это, оказывается, хорошо.
– Хороший такой ребенок! – смеется моя незнакомка. И снова надевает очки. Она, оказывается, рыжая, как лисичка. А я почему-то живой. Сижу на летней веранде кофейни, снова дурак дураком, в смысле, человек человеком, а вокруг шумит, сияет, пахнет кофе, дует ветрами, лает собаками, смеется детьми, звенит телефонами, шагает прохожими весь остальной мир.
– Вообще-то я уже давным-давно взрослый дядька, – наконец говорю я и для наглядности достаю сигареты.
На самом деле, конечно, черт его знает, как я сейчас выгляжу, но руки вроде мои, большие. И ноги по-прежнему такие длинные, что перегораживают тротуар. Значит, точно не малыш пятилетний. И пусть только попробует поднять крик, что детям нельзя курить.
Но рыжая плевать хотела на мои сигареты.
– Вот примерно так себя чувствуют люди, когда ты на них беспардонно пялишься, вывернувшись бездной наружу, – назидательно говорит она.
– Серьезно? – удивляюсь я. – А чего они тогда от меня шарахаются? Что им не так? Я бы на их месте ходил потом следом, дергал за рукав и просил еще.
– Так то ты, – смеется рыжая тетка. – У тебя известно какие пристрастия! Ты вообще иногда селедку вареньем закусываешь. Скажешь, нет?
Соглашаюсь:
– Ну, тоже правда. Я – тот еще псих.
И только теперь до меня запоздало доходит, что пора бы, как минимум, удивиться. А по-хорошему, охренеть. Это же черт знает что такое у нас тут творится. Откуда взялась эта странная тетка? Что она со мной сделала? И почему так много про меня знает? Включая бездну и варенье с селедкой. Кто она такая вообще?
– Неохота мне про себя рассказывать, – отмахивается от моих мыслей рыжая. – И не потому что прям какая-то великая тайна, просто скучно сейчас о себе говорить. Самое главное ты обо мне уже знаешь. А остальное друзья расскажут, можешь их расспросить. Короче, со мной потом как-нибудь разберешься. А сейчас мы будем разбираться с тобой. Я тебя специально в минуту слабости подкараулила, чтобы не особо упиваться радостью встречи, а сразу человеческими словами о самом важном поговорить.
– Если человеческими словами, да еще и о важном, пойду возьму кофе, от него голова обычно включается, – говорю я. – Вы будете? Вас угостить?
– Обязательно угостить! Только очень прошу, не латте. Когда в моем кофе оказывается слишком много молока и сиропа, над этим миром нависает угроза. Я, как и ты, не со всем способна смириться. И далеко не на любых условиях готова здесь жить.
– Кто бы мне однажды сказал, что спасти мир будет настолько легко и недорого. Все-таки моя жизнь смешнее, чем сама жизнь.
Встаю и иду в кафе.
– Очень удачно, что ты сам решил угостить меня кофе! – говорит незнакомка, с явным удовольствием сделав первый глоток. – Потому что теперь я хоть немножко, а все же твоя должница. От меня не убудет, а для тебя полезно и хорошо.
С точки зрения моего человеческого практического ума, она сейчас говорит ерунду. Великое дело – купить кому-нибудь чашку кофе. Тоже мне охренительный долг.
Но с точки зрения всего остального меня, правильно она говорит. Потому что когда рядом с тобой оказывается нечто превосходящее твои самые смелые представления о немыслимом, величайшая удача – возможность сказать ему не «дай», а «возьми». Не попросить, а сделать ему одолжение. Хоть какой-то малостью, да одарить.
– Смотри, чего у нас получается, – говорит рыжая тетка. – С одной стороны, ты правильно делаешь, что не смиряешься с жестокостью, тупостью и остальной унылой паскудной херней. Ну, то есть «правильно», «неправильно» – дурацкая постановка вопроса. У тебя особо выбора нет. Ты здесь, чтобы своим присутствием ад отменять, а не просветленно с ним примиряться. Еще чего!
– Что просветленно примиряться необязательно – просто отличная новость. Наконец кто-то мне это по-честному вслух словами сказал.
– Ну так проблема не в этом. А в том, что ты делаешь со своим несогласием. И вот тут у тебя прокол. Ты, киса такая нежная, сразу жить рядом с этим отказываешься. А это – не разговор. Потому что когда ты позволяешь злу себя убивать, ты его возвышаешь. Ставишь его над собой. И над всем, что ты любишь. Как будто оно тут самое главное, а все остальное, включая твоих близких и ваши с ними удивительные дела – так, игрушки. Но это же вранье!
Я киваю. И отвечаю ей – неохотно, потому что терпеть не могу признавать свои слабости:
– Это я уже и сам понимаю. Просто справиться с собой не могу.
– На самом деле нормально, что ты не можешь, – неожиданно соглашается рыжая. – Неукротимая дурь отчаяния – твоя самая сильная сторона. Где бы ты сейчас был, если бы по всякому пустяковому поводу не приносил себя в жертву? Да, пожалуй, уже нигде бы и не был. Это в высших мирах с нами цацкаются, сколько положено, а здесь такие, как ты, если быстро не входят в силу, недолго живут. Слабость, с которой ты не справляешься, – просто обратная сторона твоей силы. Обычное дело, всякая палка о двух концах. Но этот конец пришло время рубить, пока от тебя не стало больше вреда, чем пользы. Поэтому подскажу метод. Когда тебя снова накроет отчаяние оттого, что в этом дурацком мире все устроено не так, как тебе кажется правильным, ты с этим не смиряйся, конечно. Больно тебе от несовершенства мира – молодец, дело хорошее, сиди, страдай. Просто держи в голове, что лечь и умереть – слишком простой выход. Для слабаков. Боль надо в себя вмещать. И спокойно жить дальше, соглашаясь – не с вызвавшим ее злом, конечно, а с самой болью. Боль от несовершенства мира это нормально. Невозможно, да и не нужно обходиться совсем без нее. И самое главное, это вопрос личной выгоды. Позволяя боли в нас помещаться, мы очень быстро растем.
– Так вот как теперь у нас выглядит личная выгода, – невольно улыбаюсь я.
И рыжая очень серьезно, без тени улыбки подтверждает:
– Да.
Снимает очки и снова смотрит на меня так внимательно, словно впервые увидела. И все, что я до сих пор считал собой, опять исчезает, а вместо него появляюсь я сам. Теперь-то понятно, что это никакая не смерть, а просто слишком сильное счастье. Отчасти даже знакомое мне по опыту. Человек, который уже неоднократно развеивался по ветру и клубился туманом, мог бы сразу это понять.
– Это тебе от меня подарок, – говорит рыжая. – В обмен, предположим, на кофе без сиропа и молока. Когда снова пойдешь вразнос, просто вспомни, как я на тебя смотрела. И все на свете сразу станет легко. Все ты сможешь – и вместить в себя боль, сколько бы ее тебе ни досталось, и согласиться с ней жить, и радоваться, как ни в чем не бывало. И причинивший тебе эту боль человеческий мир – жестокий, глупый, несовершенный – любить всем сердцем, как в счастливые времена.
– Даже немного обидно получить такой драгоценный подарок в обмен на кофе, который не сам сварил, – говорю я, былой, настоящий и совсем уж какой-то невообразимый будущий; кофе такая важная тема, что у нас получился на редкость слаженный хор. – Потому что я варю кофе лучше всех в этом городе. А возможно, и в мире. Я известный хвастун, но про кофе все-таки – чистая правда. Хотел бы я вас однажды им угостить!
– Ну так еще угостишь, – улыбается Эна; теперь я откуда-то знаю, что рыжую так зовут. – Никуда я отсюда не денусь, пока не закончу наши с тобой дела. Так, шкуру твою я спасла, уши не оторвала, на угощение раскрутила, проповедь прочитала, инструкцию выдала, подарок отдала, – перечисляет она, старательно загибая пальцы, словно только что научилась считать. – Осталось – что? А, ну самое главное! Встретить тебя случайно на улице и ужасно обрадоваться. И чтобы ты тоже от счастья до неба скакал, и хоть разочек до него реально допрыгнул. Но это потом. Не сейчас.
Она поднимается и уходит – крупная плечистая тетка в темной демисезонной куртке и трекинговых ботинках, а я молча смотрю ей вслед. Было бы очень неплохо сейчас разрыдаться от счастья и облегчения, и еще от чего-то такого, чему названия нет. Но я, во-первых, не знаю, как это делается, где у меня внутри специальный слезоточивый кран, чем его надо откручивать, и как потом снова перекрывать. А во-вторых, сижу в каком-никаком, а все-таки общественном месте. Люди сюда пришли выпить кофе, а не смотреть на зареванного постороннего мужика.
Поэтому, черт с ним, обойдусь без рыданий. Никогда хорошо не жили, не стоит и начинать, подсказывает саркастический внутренний голос. Это он сейчас красиво выступил, всегда бы так.