Ювеналий заставил себя вежливо поклониться и вышел. В длинном темном коридоре к стенам жались такие же, как и он, просители. Скорее всего, ему придется расстаться с мечтой о мастерских. Холодные глаза и презрительно высокомерный голос чиновника свидетельствовали: железнодорожников тщательно оберегают от «революционных микробов». Настоящий социальный карантин.
Кто-то догнал Ювеналия в коридоре и осторожно взял под руку. Это был один из конторских служащих, сидевший в том самом кабинете, откуда только что вышел Мельников. Он отвел Ювеналия подальше от людей и торопливо, поглядывая по сторонам, зашептал:
— Пан Мельников, мы не знакомы, но мне о вас рассказывали наши общие друзья из «Союза молодежи польской социалистической». Можете мне довериться. К сожалению, должен вас огорчить: не ходите больше сюда, не теряйте времени и сил. Вы ничего не выходите — уже пришло письмо на вас из Петербурга. Сейчас определенно известно, что принимать Мельникова на службу в железнодорожные мастерские нежелательно. Сам ту бумагу краешком глаза видел…
Ювеналий нащупал в сумерках ладонь доброжелателя и пожал ее:
— Спасибо.
Но поляк еще на минуту задержал его.
— Пожалуйста, пан, не за что. Если разбираетесь в электричестве, то, может быть, попытаете счастья у пана Савицкого. Он ищет специалистов для своей станции. Это рядом с театром, пожалуйста, пан. Савицкий вас возьмет, потому что электриков в Киеве мало, а с генералом Новицким они друзья.
Мельников вышел из конторы и побрел куда глаза глядят. Падал снег, густой, мокрый. На станции за мутно-серой стеной ненастья пронзительно кричали паровозы. Колымаги с грузом, тащившиеся от станционных складов в город, тяжело плюхались колесами в лужи, полные ледяной воды. Снег таял сразу, втоптанный сапогами прохожих в грязь.
Ювеналий зашагал над Лыбедью. Ему захотелось побыть одному, вдали от людей. Кажется, он еще никогда не был в таком затруднительном положении. Тюрьма — это другой мир, там ничего не требуешь от жизни, только рвешься на волю: думаешь, стоит выйти за тюремные ворота — и ты волен. Но воля, как и все на этом свете, весьма относительная вещь. Все и на всю жизнь заключены в тюремные камеры, только у одних камеры совсем крохотные — пять шагов вдоль и три поперек, другим отведено немного больше. Но в тесной камере хоть кормят, а тут ты волен помирать от голода вместе со своей семьей. Ювеналий подумал о Ганне, и сердце сжалось от боли. Неожиданно он заметил, что в такт шагу напевает что-то. Это была черная песня, песня без слов: только мотив, протяжный и тоскливый, как этот промозглый, студеный день, как низкое серое небо над головой, песня глухого отчаяния.
Он долго бродил над Лыбедью, пока не засосало под ложечкой. Только теперь вспомнил, что с утра не было крошки во рту, и отправился на базар к знакомым торговкам полакомиться требухой.
Выйдя на перрон, Ганна пошатнулась и, наверно, упала бы, не поддержи ее Ювеналий. Она благодарно улыбнулась мужу, шевельнула тонкими иссохшими губами, но слабого ее голоса в шуме, царившем на перроне, он не услышал. На желтом в отблесках газовых фонарей, худом лице молодой женщины, казалось, жили одни глаза — Глубокие, как бездонный колодец. Он предчувствовал, что зима не прибавила жене здоровья, и готовился увидеть ее слабой. Но вид Ганны, истаявшей, изможденной, привел его в первые минуты встречи в отчаяние. Горячая волна жалости и скорби залила грудь Ювеналия. Он вспомнил, как перед женитьбой они поклялись, подобно героям Чернышевского, никогда не скрывать друг от друга своих мыслей, говорить только правду. Сегодня ему впервые не хотелось говорить правду. Только бы не показать, что он поражен ее видом, ее нездоровьем, только бы не показать! Он ласково, ободряюще улыбнулся ей. Она молча сжала его ладонь. Руки Ганны были неестественно горячи. Когда они направлялись через привокзальную площадь к ряду извозчиков, Ганна спросила:
— Как у тебя с работой? Нашел?
— Еще не работаю, но ярмо, считай, уже есть, — он вспомнил служащего железнодорожного управления. — Если начальник киевской жандармерии Василий Демьянович Новицкий не проиграется в карты и настроение у него будет хорошее, устроюсь на электрической станции, есть тут поблизости такая. Завтра выяснится. — Но ты мечтал о железной дороге. — На железную дорогу хода нет. Сам департамент полиции распорядился. Вот какой я у тебя знаменитый! Знать, судьба моя быть электриком и освещать дворцы капиталистов…
Он уже и сам верил, рассказывая успокоительную сказку больной жене, что завтра ему повезет и он получит наконец работу.
— Разве ты, Ювко, разбираешься в электричестве? — удивилась Ганна.
— А ты забыла — школа Холодной горы! В харьковской тюрьме я штудировал книги по электротехнике. И в «Крестах» кое-что почитывал. Да и практика в мастерской, там было у кого поучиться. В тюрьме такие люди сидят, что каким хочешь наукам выучишься — и революции, и электроделу. Помнишь, одно время был у меня план поступить в Харькове в институт, учиться на инженера? Техника меня с детства привлекала.
— Для тебя, наверно, год тюрьмы — что пять курсов университета…
— Да, очень ученый стал, — невесело засмеялся Ювеналий. — Еще год такой науки — и ножки протянул бы. А если серьезно, ты права. Я много думал в тюрьме, слушал умных людей и снова думал. И понял, что иду правильным путем — к марксизму. Очень я в ту науку верю, Ганна. Наша она, рабочая. Омолодит она мир рано или поздно. Не знаю только, доживем ли мы до этого светлого часа, дадут ли дожить.
— Ты, возможно, и доживешь.
Они сидели рядом в дрожках, которые катили вниз от вокзала, однако едва видели друг друга — такой густой туман висел над городом. Жена покашливала. «Гнилая весна. Ганне бы сейчас в Крым, — тоскливо подумал Ювеналий. — Но где достать деньги на лечение, когда не знаешь, чем заплатить за комнату? Да и ребенок вот-вот…» Он спохватился, только теперь осознав смысл последних жениных слов:
— Что ты, Ганна, оба доживем, внуков и правнуков дождемся, они будут жить иначе, чем мы.
Она промолчала, снисходя к его бодрости, немного мальчишечьей и чуть искусственной. Но Ювеналий впервые представил себе пропасть, над которой мужествен пошла эта больная женщина, мрак, который каждую минуту грозил поглотить ее, а она, словно наперекор судьбе, наперекор мраку, несла в себе росток новой жизни. И все его, Ювеналия, личные переживания, сомнения показались рядом с высокой трагедией Ганны такими мелкими, что он лишь горько улыбнулся. Даже то, что его преследуют, травят, не дают работы, — не горе. Рано или поздно работу он найдет. Горе — вот оно: истонченное болезнью лицо жены, ее неестественно горячие руки.
— Кажется, Ювко, мы только и пожили семьей, что в Ростове. Несколько более или менее спокойных недель.
— Ты говоришь — спокойных? Теперь я могу признаться — каждый день ждал ареста. Я чувствовал, что нас выследили.
— Все равно арест был неожиданным. Ты даже не успел уничтожить письма от харьковских товарищей и список запрещенной литературы.
— Каждый арест неожидан, если даже и ждешь его. Не хочется верить, что сегодня над головой голубое небо, а завтра тебя, как зверя, посадят в каменную клетку.
— Пока ты сидел со мной в ростовской тюрьме, мне было легче.
— С тобой… — улыбнулся Ювеналий. — Ты в одном крыле, я в другом.
— Зато я видела, когда тебя выводили на прогулку. Мне стало по-настоящему одиноко и страшно, когда тебя перевели в Харьков, на Холодную гору. Остался единственный просвет — Верины письма. Она писала мне в тюрьму часто и длиннющие послания.
— Вера у меня казак-девка! Кто-кто, а она хорошо кадет, что такое одиночная камера и как узнику хочется верить, что по ту сторону тюремной ограды его не забыли. Она и мне в Харьков много писала.
Ювеналий вспомнил свое первое посещение тюрьмы, ромненской, в восемьдесят четвертом году. В ней томились Вepa и ее друзья по кружку. Пошли вдвоем: он и мать. Когда на них дохнули холодом тюремные стены, Ювеналию сделалось страшно. Но только на одну минуту. Потому что тотчас в сопровождении жандарма в комнату для свиданий ввели Веру. Она была бледна, утомлена, но глаза на исхудавшем лице горели по-прежнему непримиримо, упрямо. И Ювеналий на всю жизнь понял, что тюрьма страшна для тех, кто не знает, за что наказан. Если же человек сознательно идет на жертву, на муки во имя своих убеждений, тюрьма — лишь одна из страниц его нелегкой биографии. Мать плакала, увидя дочь по ту сторону решетки, а Ювеналий, как мог, намеками, рассказал о судьбе Вериных товарищей. Потом Мельникову и почти весь ромненский революционный кружок провожали из тюрьмы на железнодорожную станцию. С теплыми вещами — Вера была приговорена к шести годам ссылки в Восточную Сибирь, да и другие ехали в неблизкие края и не на короткий срок. Он хорошо запомнил то утро и чувство яростной ненависти к царскому режиму, овладевшее им тогда. А память высветила еще одно такое же утро, уже из недавнего прошлого, и уже не он, а его провожают и товарищей по харьковскому рабочему кружку. Провожают в те же северные края и в тюрьмы. Вместе с Андреем Кондратенко и Владимиром Перазичем, темпераментным черногорцем, студентом Технологического института, который в последние месяцы перед арестом, собственно, и возглавил интеллигентский революционный центр Харькова. Шел он впереди колонны. Вокруг них и цепь конвоиров гуще, плотнее — политические! За политическими, звеня кандалами, двигались уголовники из Андреевского централа. Опять цепь конвоиров, а по ту сторону цепи — матери, жены, сестры; бегут, чтобы не отстать от колонны, чтобы еще раз взглянуть на родное лицо, бегут, сбивая о камни мостовой ноги. Город еще спал, а может, лишь казалось, что спал? Возможно, не одни юные восторженные глаза следили за ними и заражались их мужеством, их силой, их ненавистью к самодержавию? Иначе откуда же эти волны поколений, спешащие на приступ твердыни самодержавия?
Ювеналий определённо знал: без того, первого утра, когда он провожал в крестный путь сестру и ее единомышленников, не было бы другого утра. Это вехи одного пути…
— Ох и семейка у пас с тобой, Ювко! Только и воспоминаний что о тюрьмах.
— Ты никогда не жалела, что…
Извозчик остановил лошадь у подъезда дома, где Ювеналий снимал комнату. Они на ощупь поднимались по темной лестнице, пропитанной кухонным смрадом. В комнате Ювеналий зажег лампу — за керосин он доплачивал хозяйке отдельно, так как много читал по ночам. Скудный свет выхватил из тьмы железную кровать, застланную стареньким одеялом, облезлый стол и стопу книг в углу, на чемодане.
— Ну, вот наша обитель, — с горечью произнес Ювеналий и быстро добавил: — Не вешай нос. Вот получу жалованье, тогда поищем что-нибудь получше.
Ганна сняла пальто и осталась в черном широком платье. Ступая мелкими шагами, словно по скользкому, подошла к кровати и, опустившись на нее, тяжело откинулась на стену. Она все еще не могла отдышаться после крутой лестницы и жадно хватала ртом застоявшийся в комнате воздух.
— Ты спросил, не жалею ли я…
— Знаешь, мне еще в Харькове это не давало покоя. Примирить естественное стремление к личному счастью и общественный долг честному человеку в наше время тяжко. Борьба требует человека всего без остатка. Замужество не принесло тебе покоя.
— Что говорить, я — женщина, вот буду матерью, и вся наша неустроенность… Но рядом с тобой я всегда чувствовала себя человеком, который живет на этом свете не только ради того, чтобы есть и пить. И это главное. И я совершенно искренна, когда говорю, что была счастлива с тобой.
— Почему «была», Ганка? У нас еще столько впереди! — Он открыл форточку — дохнуло влажной свежестью, за окном шелестел дождь.
— Мы взрослые люди, Ювко, и когда-то клялись смотреть правде в глаза. Если бы я верила в бога, я бы попросила его сейчас только об одном: чтобы хоть немного вырастить нашего ребенка. У тебя очень серьезные дела, Ювко, тебе будет не до пеленок.
Он долго не находил что сказать. Чувствовал себя мальчиком рядом со взрослым человеком, столько выстрадавшим и мужественно смотревшим реальности в глаза; его искусственная бодрость, наверно, показалась Ганне такой смешной!
— Дождь идет. Ты привезла в Киев первый весенний дождь. Наконец-то повернет на тепло. И город за ночь отмоет. Хочешь, я поставлю самовар?
— Спасибо, Ювко, я бы с удовольствием выпила горячего.
Ганна устало закрыла глаза, и Ювеналий дрогнул от гнетущего предчувствия — таким угасшим показалось ее измученное лицо.
На следующее утро Мельников с отчаянной решимостью во что бы то ни стало найти работу поспешил на электрическую станцию. Недавно организованная в промышленно-перспективном Киеве предусмотрительным и дельцами, предвкушавшими прибыль от технического прогресса, станция находилась рядом с городским театром, против частной библиотеки, где Мельников брал под залог книги и журналы. Но в библиотеке он бывал лишь вечерами, и новая контора «Товарищество электрического освещения», как она официально называлась, не попадалась ему на глаза.
Хозяин станции Савицкий, стройный для своих лет (выправка недавнего офицера), собранный и важный в движениях, смотрел на посетителя не без интереса.
— Понимаешь в электрике? — большинство хозяев не опускалось до того, чтобы обращаться к рабочим на «вы».
— Кое-что понимаю, пан Савицкий.
— У нас нужно пройти испытание. Небольшой экзамен.
— Хоть сейчас, пан Савицкий.
— Ишь какой ловкий. Ты из каких? Где учился?
— В реальном училище, сын коллежского регистратора.
— Что же ты — в рабочие? Почему не по служебной линии?
— Не доучился, хозяин. Отец разорился. А детворы много, вот и разбрелись кто куда. — Он готов был даже заплакать, только бы усыпить подозрение.
— Где работал?
— На железной дороге. С шестнадцати лет.
— Паспорт есть?
— Конечно, хозяин. Пожалуйста.
— Так-так. Мельников. Ромны. Земляк. С Полтавщины. Паспорт я пока оставлю у себя. А завтра приходи, проверим, что ты знаешь, — Савицкий проводил Ювеналия до дверей внимательным взглядом.
На улице буйствовала весна. После дождливой ночи распогодилось, и солнце весело сияло на голубом ясном небе. Водяные потоки журчали по обочинам улиц. Из-под темного раскатанного льда проглядывала брусчатка; кое-где на холмах уже подсыхала земля. Перед городским театром, на Владимирской, блаженствовали в лужах отъевшиеся за зиму свиньи. На солнышке вдоль Фундуклеевской стояли, протянув руки, нищие и калеки; квартальные гнали их прочь, словно крикливых гусей, но за границами квартала, на новом перекрестке, убогие расползались по солнечной стороне улицы и вновь тянули к прохожим изуродованные руки. Колоритные группки богомольцев шли к Софийскому собору: с весною Киев, «Иерусалим земли русской», как называл его Александр Второй, наполнялся бродячим людом. Ювеналий зашел в книжную лавку, купил несколько новинок по электротехнике. Нужно было основательней подготовиться к завтрашнему экзамену. Поспешил домой, чтобы конец дня и вечер просидеть над книгами. Но лишь стемнело, в квартиру позвонили. Хозяйка постучала в дверь:
— Пан Мельников, к вам.
На пороге стоял Борис Эйдельман.
— Извините, Ювеналий Дмитриевич, — произнес гость, когда Мельников познакомил его с женой, — я на минутку, я не знал, что…
— От Ганны можно не таиться, — улыбнулся Ювеналий, заметив, что Эйдельман смутился. — У нее революционный стаж, наверно, больше, чем у нас с вами.
Лицо Бориса прояснилось:
— Я не знал, что Ганна Андреевна приехала, и пообещал товарищам из нашей группы привести вас на собрание. Может быть, вы вместе? Товарищи будут рады…
— Как, Ганка?
— Что ты, Ювеналий. Мне становится плохо, лишь я подумаю о лестнице. Но ты иди.
— Я не хотел бы оставлять тебя одну именно сейчас.
— Ничего со мной не случится. Иди, Ювеналий.
— Я быстро вернусь, Ганна.
— Вернешься, когда сможешь. Ведь я понимаю, не на прогулку идешь.
— Спасибо, Ганка.
Когда они спускались по лестнице, Эйдельман сказал:
— Я завидую вам, Ювеналий. Найти в жене товарища и соратника — большое счастье для революционера.
— Ганна очень больна, — вздохнул Ювеналий. — Боюсь за нее. У нее чахотка. И запущенная. Нужда, преследования, тюрьма, Едва ли не вся жизнь под неусыпным надзором полиции.
— Еще одна жертва.
— Нет, жертва — это когда человека помимо его воли выхватывают из жизни. А Ганка сознательно шла на все. Она — боец революции, раненый, но не покоренный, — горячо возразил Мельников.
— Вы ее очень любите?
— Это больше, чем любовь, по крайней мере в обычном понимании. В юности она для меня воплощала в себе все, чем должен жить настоящий человек: безграничная, до самоотречения, готовность к борьбе, сила воли, сила убежденности… Самое яркое воспоминание тех лет: Ганна читает в кружке молодежи речь Грачевского, — это после известного «Процесса семнадцати». А как много значит, когда рядом человек, разделяющий твои взгляды и готовый вместе пройти через все испытания!..
Им открыла хозяйка конспиративной квартиры — важная, медлительная в движениях. Играла она свою роль талантливо:
— О, как кстати, — у нас гости! И самовар только что закипел.
Глаза ее внимательно скользнули по Мельникову и, остановившись на Борисе Эйдельмане, потеплели.
— Со мною… — Борис споткнулся было на слове, но зная, как представить Мельникова, но быстро нашелся. — Товарищ Ювеналий со мною, гости знают.
В просторной гостиной, куда они вошли, человек десять молодых людей пили чай и играли в карты. Керосиновая лампа под фарфоровым абажуром разливала мягкий свет, придавая особый уют комнате и как бы обособляя ее от окружающего мира. Знакомые собрались провести вместе вечер, убить время, потешить себя преферансиком…
— Товарищ Ювеналий, — коротко представил Эйдельман. Мельников молча поклонился. Из присутствующих, кроме Якова Ляховского, руководителя кружка, студента университета, он не знал никого. Ляховский приходил как-то к нему на Жилянскую вместе с Иваном Чорбой. Гость показался тогда Мельникову слишком сосредоточенным на конспирации. На тщательной конспирации настаивал и Михаил Бруснев. Но петербуржцы, обороняясь, наступали. А если армия заботится лишь о том, чтобы спрятаться от врага, это уже не война, а игра в прятки. Что-то в этом роде сказал тогда Мельников Ляховскому, и, кажется, тому это не очень понравилось. Но сейчас они взглянули друг на друга с симпатией.
— Что ж, продолжим, братья, — сказал Ляховский, когда Эйдельман и Мельников присоединились к собравшимся. Сразу же карты были брошены на зеленое сукно стола, и все — самовар, чай в стаканах, непринужденность поз — все стало бутафорией, декорацией для отвода посторонних глаз, лица посерьезнели. Совсем еще юный, по-девичьи розовощекий студент возобновил чтение реферата:
— Российская социал-демократия продолжает дела н традиции революционного движения в России, движения, которое нам предшествовало. Одна из ближайших задач социал-демократии — завоевание политических свобод. Социал-демократия, таким образом, идет к цели, определенной еще славными деятелями «Народной воли». Но мы должны подчеркнуть, что способы и пути, которые избирает социал-демократия, иные. Российская социал-демократия хочет возглавить классовое движение рабочих масс…
Реферат не обсуждался, договорились сделать это на следующем заседании кружка. Слова у председательствующего попросил Борис Эйдельман.
— Товарищи, я не хочу нарушать законов конспирации и называть фамилию товарища, который сегодня впервые пришел к нам. Скажу одно: его имя прочно врезалось в память жандармов, и не только киевских. За плечами товарища Ювеналия — назову его так — уже немалый опыт борьбы с самодержавием. А главное — и но этой причине я считаю наше сегодняшнее собрание знаменательным, — товарищ Ювеналий принадлежит к тому классу, на который мы, марксисты, возлагаем большие надежды, — к рабочему классу. Итак, сегодня впервые на заседании «Российской социал-демократической группы» присутствует представитель пролетариата. Слушаем вас, товарищ Ювеналий…
Он не очень умел, да и не любил выступать, он любил беседовать с людьми. И теперь не говорил, а пересказывал то, над чем много размышлял в последнее время. Но сначала передал киевским марксистам привет от социал-демократов Петербурга, Пензы, Казани.
— Вы тут, в Киеве, — сказал он, — не одиноки, марксизм ширится по всей России. Но нужно тянуть ниточку от организации к организации, нужно вязать узелки новых организаций, ибо царскому правительству легко погасить одиночные вспышки свободолюбия. А когда против режима восстанут одновременно рабочие больших городов, тогда посмотрим, чья возьмет.
Он пересказал разговор с Михаилом Брусневым, из осторожности не называя даже его подпольной клички, просто — один из руководителей столичных социал-демократов.
— А вот и свидетельства того, что петербуржцы не только говорят, но и действуют, — продолжал он. — Демонстрация во время похорон Шелгунова, маевка прошлого года. А какой силы и глубины прозвучали на ней выступления рабочих, будто набатный колокол прогремел над страной! Социал-демократы Петербурга пошли в рабочие массы — и отсюда такой успех. Как далекую старину, вспоминают они время, когда в столице было больше интеллигентов, желавших заниматься с рабочими, чем самих рабочих кружков. Теперь, наоборот, рабочим кружкам не хватает пропагандистов, и петербуржцы готовят их из самих рабочих — конечно, наиболее сознательных, наиболее грамотных.
Ювеналий сделал паузу, сосредоточился. Предстояло «кольнуть» местных социал-демократов теперь, по первому знакомству. Но это его не остановило.
— Киев меня именно в этом несколько разочаровал, твердо проговорил он. — Социал-демократическое движение среди студенческой молодежи здесь чрезвычайно активно, чего не скажешь о рабочих. Между киевским пролетариатом и революционной интеллигенцией — стена. Просто удивительно: в таком городе и нет до сих пор рабочей организации. Работу среди киевских пролетариев нужно начинать с азов. Для начала — как можно больше кружков, с библиотеками и забастовочными кассами. Затем, по примеру питерских и харьковских товарищей, — объединение кружков в рабочую организацию, обслуживать которую (пропагандисты, революционная литература, листовки, а возможно, со временем и газета) будет интеллигентский центр. В более дальней перспективе — объединение рабочих организаций крупных промышленных центров…