— Почему же весь? — раздался за их спиной спокойный голос.
Андукапар вздрогнул и оглянулся. А Коста вопросительно поглядел на подошедшего к ним студента. И, как бы отвечая на его взгляд, студент протянул руку и представился:
— Яков Борисов, студент учительского института. Родом с Кавказа…
Коста крепко пожал протянутую руку и с невольной гордостью в голосе сказал:
— Хетагуров, студент Академии художеств.
— Поэт, художник, актер. Одним словом, будущий Леонардо! — весело добавил Андукапар.
— Вы, кажется, интересовались казнью героев? — заговорил Борисов, обращаясь к Коста. — Я был при этом… Не мог усидеть на лекции, сказался больным, ушел в лазарет, а оттуда…
— Вы были при казни? — волнуясь, переспросил Коста.
Борисов молча кивнул головой и продолжал:
— Казнили их на Семеновском плацу, неподалеку отсюда. — Он указал рукой куда-то в сторону, и Коста пристально поглядел туда, словно мог еще увидеть казненных.
— Из дома предварительного заключения их везли на двух колесницах, которые начальство окрестило «позорными», — понизив голос, рассказывал Борисов. — Приговоренные были в черных балахонах, у каждого на груди табличка с надписью: «Цареубийца». Перовская, а рядом Желябов… — голос его дрогнул, он ожесточенно махнул рукой и добавил: — Вопреки обыкновению, несчастных решили казнить не на рассвете, а в десять часов утра.
— Чтобы другим не повадно было покушаться на сиятельных особ! — громко вставил Андукапар.
Коста посмотрел на брата, но лицо его оставалось непроницаемым.
— Толпы людей стояли вдоль улиц и молча глядели на процессию. — Казалось, Борисов не расслышал реплики Андукапара. — Говорят, что перед казнью несчастных пытали. Один из них показывал толпе израненные руки и кричал что-то, но барабанная дробь заглушала его слова. Михайлов дважды сорвался с петли…
— Еще декабрист Муравьев-Апостол крикнул перед смертью, что в России даже повесить толком не умеют… — сказал Коста, и Борисов задержал взгляд на его лице, словно изучая.
— Народ надеялся, что Михайлова помилуют. Но его в третий раз поставили на скамейку. Толпа рванулась было к эшафоту, ее оттеснили казаки.
— Что-то не праздничный разговор вы завели, — попытался Андукапар изменить тему. — Ты бы, Коста, лучше за шашлыками последил, пережаришь — осрамишься…
С Финского залива налетал легкий влажный ветерок, он пробирался между деревьями, шевелил траву и разносил по лесу аромат жареной баранины. Сочное, обтекающее жиром мясо, прослоенное прозрачным луком, потрескивало на шампурах.
Проголодавшиеся студенты стали собираться вокруг костра. Первым подошел смуглый широкоскулый горец среднего роста, с коротко подстриженными черными усиками. Он внимательно оглядел Коста, ловко ворочавшего шампуры, и весело сказал:
— Хетага славные сыны! Я вижу, у вас все готово. В лесу благоухает, как в моем родном Дагестане.
— Шашлыки готовы! — объявил Андукапар. — Зови друзей, Сайд, если ваша дискуссия окончена.
Коста насторожился. Дискуссия? Так вот, оказывается, какие «ягоды» собирали студенты! А его не позвали. Не доверяют. Ну что ж, он докажет, что умеет хранить тайны.
Сайд Габиев и Коста знали друг друга еще по Ставропольской гимназии, но Сайд приехал в Петербург годом раньше и поступил в техническое училище.
— Угощайся, Сайд, не то умрешь с голоду! — улыбнулся Коста и поднес ему горячий шампур. — Не дагестанский, а осетинский! — шутя, добавил он.
— Петербургский! — подхватил шутку Сайд и осторожно, чтобы не обжечь пальцы, снял кусок румяного, потрескивающего мяса. — Не вкусно, ой как не вкусно! — с притворной гримасой сказал он, прожевав один кусок и снимая второй.
Студенты всё подходили. Они поздравляли Коста с поступлением в академию, пожимали ему руки. Андукапар разливал вино, Коста потчевал шашлыком, а сам поглядывал по сторонам, разыскивая Борисова. Ему хотелось продолжить разговор. Но Борисов словно сквозь землю провалился.
— Батюшки, кого я вижу! Крым! — радостно воскликнул Коста, заметив невысокого ладного горца в щеголеватой белой черкеске.
— Будь счастлив, Хетагуров, рад встрече! Друзья обнялись. Ислама Крымшамхалова, или просто Крыма, как называли его друзья, Коста знал давно. Они познакомились весной 1870 года. В тот год отец Коста, старый Леван Хетагуров во главе большой группы нарцев, переселявшихся из-за безземелья с гор на равнину, переехал в Баталпашинский округ. Так появилось на Кубанских землях новое село — Георгиевско-Осетинское. Богатые карачаевские князья Крымшамхаловы жиля неподалеку. Княжеским титулом своим Ислам никогда не кичился, был прост, и товарищи любили его.
— Чем же окончилась дискуссия? — ни к кому в отдельности не обращаясь, спросил Андукапар и энергично вытер губы носовым платком.
Коста прислушался.
— Я так увлекся шашлыком, что забыл о главном. Кто же прав? Москвичи? — продолжал Андукапар. Он не слишком интересовался политикой, но все же испытывал невольное любопытство к дискуссиям, проходившим в землячестве. А сегодня должно было обсуждаться «Воззвание Всероссийского Совета студентов», размноженное на гектографе и разосланное студенческим землячествам.
В «Воззвании» Совет требовал от землячеств, чтобы они не ограничивали свою деятельность материальными вопросами. Конечно, помощь нуждающимся студентам — дело необходимое и благородное. Но пора подумать и над более серьезными проблемами: политическими и социальными. А над какими именно и каким образом — это надлежало решать на своих сходках самим студентам.
Сегодня, собравшись якобы для встречи с новым земляком, студенты продолжили начавшуюся несколько месяцев назад дискуссию. Но присутствие Коста явно стесняло их. В сущности, они ничего не знали о своем новом соотечественнике, а времена тревожные, об осторожности забывать нельзя. И чтобы увести разговор от опасной темы, Сайд весело ответил Андукапару:
— Дискуссии — это хорошо! Продолжение следует. Но сейчас я бы с удовольствием сплясал лезгинку. Ведь что ни говори, а сегодня у нас праздник…
Зазвенел фандыр[3], студенты образовали круг и захлопали в ладоши. Сайд вышел на середину и, лихо гикнув, закружился в стремительном и четком танце.
Как трудно просыпаться по утрам! Глаза слипаются, голова сама валится на подушку, руки и ноги точно налиты свинцом. Но опоздание на утреннюю молитву в академии не прощают.
Коста сбрасывал одеяло и медленно одевался, ежась от пронизывающего холода, — печи за ночь выстывали, ни к чему нельзя было прикоснуться, все казалось ледяным. Вот когда он понял, что такое петербургская осень!
На улицах еще горели тусклые фонари. В длинных и узких коридорах академии было темнее, чем за ее окнами, — на весь коридор полагались две чадные керосиновые лампы — в начале и в конце, — и приходилось шагать, высоко поднимая ноги, чтобы не споткнуться о ведро или швабру, забытые подвыпившим служителем. Керосиновый угар заполнял коридор, летала копоть, студенты кашляли и ругались.
В рисовальных классах были нумерованные места для студентов и «низкие», ненумерованные, для вольнослушателей. За час до начала занятий вольнослушатели собирались у дверей с поленьями под мышкой и терпеливо ждали, когда сторож, звеня связкой ключей, отопрет класс. Тогда, толкая друг друга, они спешили к круглому пьедесталу натурщика и поленьями занимали себе места. Многие студенты считали «низкие» места более удобными и отдавали вольнослушателям свои номера, лишь бы посидеть на поленьях: натура рядом, все видно.
Какое здесь разнообразие лиц и костюмов, какое разноязычие! Нараспев звучит украинская речь, рядом окает волжанин, сверху слышится гортанный говор кавказца. Бараньи шапки, башлыки, щеголеватые пальто богатых студентов, а рядом залатанные зипуны и куцые гимназические куртки с нелепыми штатскими пуговицами. Впрочем, на одежду никто не обращает внимания. Для искусства существует один бог, один повелитель — талант.
Коста любил эту напряженную тишину. В легком скрипе нескольких десятков карандашей слышался ему стрекот кузнечиков, пение сверчков.
Порою, устав от рисунка, Коста поднимал голову и вглядывался в лица своих однокашников. Застенчивый по натуре, он ни с кем близко не сходился, а если с ним заговаривали, отвечал, но сам не поддерживал беседы.
Больше других привлекал внимание Коста невысокого роста, тихий, молчаливый студент. Он тоже держался несколько особняком, но товарищи относились к нему с подчеркнутым уважением.
— Сын Серова, знаменитого композитора. У Репина в Париже учился. Талант! — не раз слышал Коста,
Все в этом юноше привлекало — и открытое лицо, и скромные, но исполненные врожденного достоинства манеры, и одежда — безукоризненно сшитая, но отличающаяся сдержанностью вкуса. Наблюдая за Серовым, Коста видел, что работал он упорно, с увлечением, и на натуру не просто смотрел, а словно душу ее просматривал сквозь внешние очертания. И с какой безжалостной легкостью рвал то, что казалось ему неудачным.
Сам профессор Чистяков удивлялся гармонии его рисунка и ставил Серова в пример другим ученикам. И колорит, и светотень, и характерность, и чувство пропорции — этим Валентин Серов владел превосходно.
Встречался Коста и с Архипом Ивановичем Куинджи. Талант его был своеобычен, ярок. Это был коренастый, порывистый человек, с огромной головой и большими выпуклыми карими глазами. «Художник света», — говорили о Куинджи в академии.
Коста больше всего любил одну его небольшую картину, серенькую, будничную, — льет нудный обложной дождь, по глиняному раскисшему косогору жалкая кляча едва волочит телегу. По стекающим ручьям и лужам шагает босоногий возница, оставляя рядом с комьями колес отпечатки пяток и пальцев.
Глядя на эту картину, Коста ощущал в душе что-то бесконечно грустное и родное. Сможет ли он когда-нибудь так же просто рассказать о своей Осетии?
В классе было трудно не только работать, но и дышать. Густо чадили керосиновые лампы. Но люди, склонившиеся над листами бумаги, казалось, не замечали этого. Они словно вообще ничего не замечали, поглощенные видениями, возникавшими пока еще лишь в их воображении.
Звенит колокольчик, возвещая перерыв. Все бросаются к сторожу, переминающемуся с ноги на ногу у двери. На плече у него висит длинное и широкое полотенце, рядом стоит огромная лохань с водой. Весело переговариваясь, студенты отмывают черные от карандашей руки, наспех вытирают их грубым полотенцем, которое на глазах чернеет, потому что вместо мыла приходится пользовался кусочками глинки, заранее приготовленными все тем же предусмотрительным сторожем…
Коста учился со страстью. Он любил здание Академии художеств и каждое утро, как добрых знакомых, приветствовал стынущих под петербургским небом сфинксов. Он думал о том, как тоскливо им здесь, на чужбине, — может, так же тоскливо, как порой бывает и ему. По ночам Коста видел во сне горы, головокружительные пастушьи тропы, старого отца Левана, добрую Чендзе, вскормившую и воспитавшую его.
Родина… Ни на минуту он не забывал о ней. И может быть, никогда так много не размышлял о прошлом и будущем своего народа.
Это были трудные раздумья. Коста знал, сколько горя приносят осетинам царские чиновники, как бесстыдно наживаются они на труде бедняков. Да и среди самих осетин хватает алдаров[4] и князьков, что испокон веков пьют народную кровь.
А здесь, в академии, разве мало чиновников, казенных душ, которым нет до искусства никакого дела? И все же Коста понимал: только отсюда, с севера, может прийти освобождение. Без России пропадет и сгинет его родная страна.
А что стало бы с ним без России? Жил бы в своем высокогорном Наре, как все его односельчане, обреченные на темное, полуголодное существование. Но судьба оказалась к нему щедрой. Сначала он попал во Владикавказ, в русскую прогимназию, научился читать русские книги, — а есть ли друзья надежнее и мудрее? Как жить без Пушкина и Лермонтова, без Некрасова и Толстого?
А позже, оказавшись в Ставропольской гимназии, он подружился с гимназистом Росляковым, редактором гимназического рукописного журнала «Люцифер». Росляков подсказал Коста, где можно доставать книги, которых не было в других ставропольских библиотеках. Здесь хранились даже заветные листы герценовского «Колокола», здесь впервые Коста узнал о Добролюбове и Чернышевском… Эту библиотеку называли «Лопатинской» — по имени замечательного человека, революционера и первого переводчика Маркса на русский язык — Германа Александровича Лопатина.
Книги тут давали далеко не всем, но Коста удостоился этой чести — сам вольнолюбец Росляков привел его. Сколько бессонных ночей просидел Коста над «запрещенными» книгами, наизусть выучивая стихи или переписывая их в заветные тетради! Навсегда запомнил он уроки великих своих учителей, народных демократов, их ненависть к крепостничеству и всем его порождениям, их стремление, не щадя себя, защищать просвещение и самоуправление народа, отстаивать его интересы.
Но вот и гимназические годы остались позади, Коста — в Петербурге. Город раскрывает перед ним свои сокровища, Коста видит блистательную роскошь дворцов, памятники и мосты, созданные гениальными художниками. Но видит он и другое — убогие домишки Галерной гавани, словно сбежавшие сюда со ставропольских окраин. Всем сердцем своим он чувствует, что в Петербурге идет какая-то скрытая напряженная борьба — та, о которой вскользь, осторожно говорили между собою студенты. Кажется, Петербург находится в осаде, особенно после первого марта.
Но с кем поговоришь обо всем этом, кому поверишь свои раздумья, если ты пока еще — новичок, пришлый, чужой человек?
— Люди — вот вечная тема искусства! — говорил Павел Петрович Чистяков, начиная очередное свое занятие. — Люди и их жизнь. Трудная жизнь, земная. Прошу помнить об этом, господа, приступая к новой работе…
Он стоял на кафедре — высокий, плотный, с зачесанными назад волосами и крупным орлиным носом. Несмотря на неправильные черты, лицо его казалось красивым. Академического мундира Павел Петрович не признавал и на занятия всегда являлся в штатском.
Одну за другой анализировал Чистяков работы учеников. Голос его, мягкий, с простонародными тверскими интонациями, звучал убедительно и веско. Иногда он вдруг замолкал, постукивая по кафедре длинными суховатыми пальцами, словно обдумывал что-то.
«Велемудрый жрец живописи! — говорил о нем в Ставрополе первый учитель Коста по рисованию Василий Иванович Смирнов. — Но вот беда — до того перегрузил себя человек теориями искусства, что вовсе забросил живопись. А ведь как начинал! — И Василий Иванович непритворно вздыхал. — Ему пророчили блестящее будущее, — продолжал он, — но собственные картины не удовлетворяли его. Да, други мои, большую силу надо иметь, чтобы понять свое же несовершенство… Зато какой педагог! Кто попадет к нему в ученики, за того я спокоен. Верные руки… Сам Суриков через них прошел…»
Коста посчастливилось. Он был зачислен в класс адъюнкт-профессора Чистякова и слушал его всегда, затаив дыхание. Никто до сих пор еще не говорил с ним об искусстве так, как Павел Петрович. Сколько раз, бродя по убегающим вверх ставропольским улицам, а потом по прямым проспектам Петербурга, Коста думал о своем призвании, о трудной судьбе художника. Но все это было расплывчато, смутно, неясно. А в устах профессора мысли Коста словно становились осязаемыми, приобретали четкость.
— Сегодня мы приступаем к следующей работе, — сказал Павел Петрович, легким шагом всходя на кафедру. — Разрешите, господа, представить вам новую нашу натурщицу…
На дощатый помост поднялась тоненькая девушка в белой блузке, с русой косой вокруг головы. Она была смущена непривычной ей ролью, яркий румянец заливал нежные щеки, лоб, по-детски тонкую шею. Осеннее солнце вдруг на мгновенье заглянуло в окна и осветило ее всю — от маленьких башмаков, едва выглядывающих из-под длинной темно-синей юбки до прозрачно-розовых ушей.
Павел Петрович пошел по рядам. Коста видел, как порою, подходя к ученику, он брал из его рук карандаш и что-то подправлял на листе бумаги.
В классе царила благоговейная тишина.
— Хетагурчик!
Коста обернулся, да так резко, что чуть не сшиб с ног респектабельного старичка в котелке и черном пальто с бархатным воротником.
— Дикий горец! — возмутился старичок.
Коста смущенно извинился, нетерпеливо поглядывая на ту сторону Литейного, откуда ему весело махали двое молодых людей.
— Городецкий! Борисов! — воскликнул Коста, разглядев лица товарищей. — Салам, салам!..
И быстро перебежал улицу.
— Что же ты земляков забыл? — упрекнул его Городецкий, студент-филолог, часто бывавший на собраниях кавказского студенческого землячества.
— Занятия, занятия… — оправдывался Коста.
— Занятия — это прекрасно, — согласился Городецкий, — но и без друзей жить нельзя.
— А кто сказал, что у господина Хетагурова мало друзей? — чуть усмехнувшись, возразил Борисов. — Не на нас же с тобой свет клином сошелся. — И, обратившись к Коста, добавил: — А мы вас недавно в землячестве вспоминали, Андукапар стихи ваши нам читал.
Коста вспыхнул. Ох уж этот Андукапар! И кто его просил?..
Еще в Ставрополе, в гимназии, Коста писал стихи, читал их на ученических вечерах, печатал в гимназическом «Люцифере». Но кто в юности не пишет стихов! Это были наивные детские вирши, о которых теперь вспоминается с улыбкой. Здесь же, в Петербурге, Коста часто казалось, что сам город подсказывает ему ритмы и рифмы, нашептывает строки. Конечно, и это еще очень слабо, подражательно. Русские слова не всегда подчинялись ему, он писал и рвал написанное, в который раз давая себе клятву никогда больше не браться за перо.
А потом садился и писал. Только в стихах мог он излить жажду подвига, томившую его.
Ах, Андукапар… Зачем он читал им?
— Стихи ваши сильны по духу своему, — сказал Борисов, почувствовав смущение Коста. — Только к чему эти красивые слова — «аккорд», «ланиты», «жертвенник», «бокал»… Борьба, о которой вы, судя по вашим стихам, мечтаете, — трудное, будничное дело, о нем надо писать строго, сурово.
— А подвиг народовольцев? Отдать жизнь хотя бы за один шаг к свободе! — живо отозвался Коста. Он был рад встрече с Борисовым. — Разве напишешь об этом простыми словами?
Борисов поморщился.
— Ну вот, опять все та же пышность… Подвиг их прекрасен, люди никогда не забудут имена героев, — понизив голос почти до шепота, заговорил он, — И все же не отдельные выдающиеся личности делают историю. Убили Александра II, правит Александр III. Что изменилось? Вместо двух палочек стало три? Вы с работами Плеханова знакомы?
— Нет. Только слышал о них.
— Ничего, познакомитесь! Мыслящий человек но может пройти мимо них. А пока запомните: масса, народ вершит историю. Помочь народу, быть с ним в решающие минуты — наше каждодневное дело. Оно не терпит красивых слов и пышных фраз. Не обижайтесь за поучения, я ведь старше вас…
Коста и не думал обижаться. Ему хотелось, чтобы этот разговор длился как можно дольше. Он с жадностью ловил каждое слово Борисова. Но Городецкий дернул Коста за рукав:
— Нынче и стены имеют уши, — сказал он. Коста хотел что-то ответить Борисову, но Городецкий поспешил прервать его:
— Поглядите-ка на этот дом! — указал он на мало приметное здание, мимо которого они проходили. — Квартира Некрасова. В ней часто собирались авторы «Современника», и если бы однажды здесь обвалился потолок, — кто знает, появились ли бы на свет «Обломов», или «Война и мир», или «Дворянское гнездо»…
Борисов засмеялся:
— Да, брат, не поздоровилось бы русской литературе! — И он обратился к Коста: — А вот этот подъезд вам знаком?
Они стояли сейчас перед темно-красным домом с могучими кариатидами, поддерживающими роскошный портал.