– Что? – я села на кровати.
Он не шутил.
– Мой адвокат связался с ее адвокатом по поводу выкупа. Она уступила. Адвокаты договорились о сумме. Три дня назад я отправил ей чек. Вчера доктор Салливан получила уведомление о расторжении договора аренды.
Вот и все. Вся суматоха оказалась, как говорится,
– Ты считаешь, я захочу переехать?
– Перестань, Вероника, – ответил Роджер. – Ты постоянно жаловалась на то, что нам вдвоем маловато места в квартире. Здесь мало места для одной тебя. А вдвоем тут совсем не протолкнуться.
Квартира была миниатюрной. Когда мы только въехали, меня это не особо заботило. Наоборот, в этом была своя прелесть. Гостиная, кухня, спальня и ванная комната. Как и у Эмили Дикинсон, у меня был свой собственный крошечный уголок. Мне пришлось проявить изобретательность, чтобы как можно практичней заполнить пространство, но если посмотреть из окна гостиной, выходящего на сад, – Том и Джек, домовладельцы, держали на заднем дворе огромный цветочный сад, – то за садом можно было увидеть реку и пашни на другом берегу. У таких живописных местечек есть своя поэзия. Нельзя недооценивать эстетику места. Но после того как со мной поселился Роджер, маленькое пространство квартиры сжалось до размеров горошины. Большую часть вещей ему пришлось отвезти на склад, но даже тогда каждый квадратный метр квартиры был завален книгами, компакт-дисками и видеокассетами, не говоря уже о его одежде, которая имела привычку вытеснять мою на кровать и диван. Если бы у нас был ребенок, мы бы не смогли там жить.
И все-таки кто захочет переезжать в дом, в котором твой муж прожил бо́льшую часть своего предыдущего брака? Вот о чем я подумала в первую очередь. Не о Теде, а о Джоан. Роджер хотел привести меня в ее дом. Потому что именно ей Дом обязан своим внутренним убранством. Она выбирала мебель, обои, шторы, цветовую гамму – все. Если бы мы начали там жить, то сотни мелочей будили бы во мне воспоминания о ней и ее чопорности. Знаю, надо было быть уверенней в себе. Понимаешь… С мыслью о том, что у человека, с которым ты живешь, был кто-то до тебя, можно смириться, но ровно до тех пор, пока тебе не начинают ежедневно об этом напоминать. Я сказала:
– Ладно, согласна. Квартира маленькая. Но почему именно Дом Бельведера? Почему мы не можем переехать в другое место?
– Потому что, – ответил Роджер, – за ту сумму, которую я отдал Джоан, мы не смогли бы позволить и половину другого места.
Слишком разумно все это звучало, так что, хоть мы и обсуждали этот вопрос целый день до глубокой ночи, я, в конце концов, согласилась на переезд. Лгать не буду: меня очень даже прельщала перспектива жизни в таком просторном доме. Господи, да там была библиотека. Если Роджер и вправду так хотел переехать, то, рассудила я, он разрешит мне обновить интерьер. Так оно и вышло. Той ночью я сказала «да». Роджер пришел в восторг. Таким счастливым я давно его не видела. Мы занялись любовью, легли спать и на следующее утро начали запаковывать вещи.
В тот день… Я укладывала книги в последнюю картонную коробку, найденную под кроватью. Роджер уехал в магазин спиртных напитков в Опенберге, чтобы достать еще. Я опустила стопку книг в коробку – все по теории, сверху лежали «Силы ужаса» Кристевой. Забавно. Я распрямилась, и воздух наполнился ароматом крови. Густым, с металлическим привкусом, настолько сильным, что меня чуть не вывернуло. Закашлявшись, я решила включить вентилятор, и, развернувшись, оказалась в пустом пространстве, шагающей к двери, в треснувшем косяке которой возникло огромное лицо. По обе стороны от него появились такие же дверные проемы с огромными лицами. Лицо открыло рот, и влажный розовый язык, размотавшись вниз по подбородку, шлепнулся на пол. Язык извивался и бился как рыба об лед. Я шагнула назад, окунувшись в стаю слов Роджера, окружавших меня подобно рою порхающих мотыльков: «отрекаюсь», «кровь», «рок», «ничто». Громадный язык извивался на полу. Я сделала еще один шаг назад. «Этого не может быть», – подумала я. Повторила вслух: «Этого не может быть». И в ту же секунду ощутила зловонный вкус крови. Я закричала: «Этого не может быть!»
И снова очутилась в гостиной. Еще несколько мгновений я ощущала витавший вокруг меня запах крови, но потом исчез и он. Я опустилась на пол и не вставала до тех пор, пока Роджер не вошел в дверь, держа в руках стопку сложенных коробок.
– Отсиживаешься? – спросил он.
– У меня перерыв.
Знаю, знаю. Ты думаешь: «Почему ты ничего не сказала?» – но что я должна была сказать? У меня снова начались галлюцинации? Те же, что и тогда, когда у меня был выкидыш? Потому что я была уверена: именно это и произошло. Другое объяснение было бы просто смешным. Если видения не коренились в беспокойных глубинах моей психики, почему они прекратились, как только я им приказала? (Не суть важно, что мне пришлось повторить приказ несколько раз.) Разве не очевидно, что замаячивший на горизонте переезд в тот самый дом, образ которого преследовал меня, спровоцировал повторение инцидента? Наоборот, было бы странно, если бы в тот день мне ничего не привиделось.
Знаю, звучит неубедительно. Тогда мне тоже так казалось. Как знать. Если бы все описанное мною случилось с тобой, ты бы, наверное, уже записался на прием к психотерапевту. Может, большинство бы так и поступило. Но… Потом, когда все заканчивается, когда случившееся снова и снова проигрывается в голове, – в душу начинают закрадываться сомнения. А так ли было плохо, как ты себе вообразила? Не преувеличиваешь ли? К этому быстро привыкаешь. А потом проходит время, и произошедшее кажется все более абсурдным. Ты сбита с толку. Тебе стыдно.
К чему я это говорю: я снова принялась упаковывать книги. И пусть зловоние с привкусом железа продолжало щекотать мне ноздри – я открыла окно.
Доктор Салливан с семьей съехала в течение недели. Внезапное выселение Роджер попытался компенсировать возвращением полной суммы залога. Ему было невдомек, почему они так холодно приняли чек. «Теперь у них есть свой собственный дом», – сказал он.
Теперь он был и у нас. Я помню, как впервые прогулялась по нему. Через… Должно быть, дня через два, как съехала доктор Салливан. Роджер был там уже в день ее отъезда, и весь следующий день, и все это время уговаривал меня присоединиться. У меня была небольшая пачка работ студентов, которые надо было проверить. Я вела парочку летних курсов при университете в Гугеноте, и с работами надо было закончить в довольно сжатые сроки. Я сидела на кухне и читала эссе студентов по «Падению дома Ашеров», а Роджер то приходил, то уходил, забирая с собой очередную коробку с книгами. Я беспокоилась, как бы он не перетрудился. Торопливо покончив с эссе и вписав последнюю оценку в журнал, я встала, потянулась и отправилась в свой новый дом.
Ты, возможно, решишь, что по дороге к нему меня опять накрыло видение о пустом пространстве и проклятиях Роджера. Подумаешь, что я, по меньшей мере, волновалась. Но нет. Думаю, ничего не случилось, потому что в моем сознании не существовало связи между Домом из моих видений и реальным строением из камня и бетона. Когда я поворачивала со Спрингроун на Мэйн-стрит, я вспоминала, как мы с Роджером впервые занялись любовью в этом доме. Мы были вместе уже три дня. В тот день я ждала его после лекции по викторианской литературе. Мы дошли до его кабинета, и я была готова отдаться ему прямо там, на столе. Нет, сказал он, не здесь, в другой раз. Вместо этого мы поехали в Дом. Как только за нами закрылась дверь, часть одежды слетела на пол. Роджер повел меня наверх, в спальню, но я бы ни за что не согласилась лечь в кровать Джоан. Вот уж что точно меня не возбуждает. Я потащила его еще выше, в его рабочую комнату с раскладным диваном. Разложить мы его так и не успели. Я была… Готова и очень возбуждена. Похоже на тот момент, когда впервые познаешь близость, экспериментируешь, – и это опьяняет. Он… Мы идеально подходили друг другу, ни с кем другим у меня такого не было. Удовольствие волнами прокатывалось по телу. Достигнув разрядки, я закинула голову и устремила взгляд в окно, на бледное, голубое, чистое небо. Я в жизни не видела ничего прекрасней.
Подъехав к дому, я припарковалась за машиной Роджера и направилась к входной двери. Роджер ждал меня. Он поклонился, указав рукой в дверной проход, и я вошла внутрь.
Дом был огромным. У меня не было возможности осознать количество комнат, которые он в себя вмещал. Я прошла из прихожей в парадную гостиную, из гостиной в столовую, из столовой на кухню – все это время Роджер крутился вокруг, словно самый надоедливый в мире гид, – и явственно осознавала окружавшее меня пространство. Я почти чувствовала, как оно щекочет мои нервные окончания. Я предвидела, что, как только войду, во всем начну видеть почерк Джоан. Так и было, но я совсем не была готова к тому, какое ощущение будет исходить от самого дома. До этого я никогда так явственно не осознавала архитектуру и устройство помещения, окружавшего меня сверху, снизу и с обеих сторон. Это был не первый визит в Дом Бельведера, но тогда я впервые была… Впервые его так остро ощущала. Верхнее нёбо начало покалывать. Я постоянно облизывала губы, как будто пыталась распробовать дом на вкус. Ничего из этого я не стала упоминать при Роджере. Да и что бы я сказала? «Вот ведь странный дом!» Списав все на то, что ко мне только начинает приходить понимание, что дом теперь наш, он, несомненно, привел бы какую-нибудь цитату из Фрейда – и кто бы мог с ним поспорить?
Присутствие Дома продолжало давить на кожу. Напор стихал в последующие дни, пока мы перевозили оставшиеся вещи из старой квартиры, оставив только кровать и пару комплектов одежды. Львиную долю работы взял на себя Роджер, и, пока я вела занятия, он мотался между домом и квартирой. Когда я заканчивала работать, то присоединялась к нему на два-три часа. В квартире было намного больше вещей, чем мне казалось. Мы не стали сразу их распаковывать. Нам предстояло перекрасить весь дом – Роджер нанял в помощь парочку аспирантов, – а потом надо было заказать новые ковры и мебель. Как волнительно было стоять в парадной гостиной и говорить, что нужно выбросить небольшой потертый восточный ковер, лежащий на середине комнаты, и положить новый, голубой, на всю комнату. И картины: какие они скучные и устаревшие. Что, если вместо них мы повесим зеркала? Мебель слишком темная, слишком много темного дерева – как насчет чего-нибудь посветлее? Джоан предпочитала довольно консервативный и осторожный стиль, который выглядел как самопародия. Мне же хотелось разбудить дом, сделать его светлей, приветливей, современней. Роджер следовал за мной из комнаты в комнату, записывая в блокнот замечания, которые через несколько недель претворились в реальность. Несколько раз мы уезжали на целый день в «Икею», чуть больше поездок потребовалось в «Хоум Депот»[5], а что-то пришлось заказать в Интернете. Ремонт дома таких размеров – его переустройство – был намного сложней, чем я ожидала. Я развесила кучу зеркал, как будто комнаты были недостаточно просторными, и стремилась к простоте.
Именно тогда изменение своего финансового положения – в связи с браком с Роджером – я ощутила в полную силу. Я не считала себя бедной. А должна была. Всю одежду я покупала в секонд-хэндах, а денег едва хватало, чтобы оплатить счета и купить еды. Ужин в ресторане был роскошью, которую я приберегала для особых случаев. Ну и что? Я была студенткой. У студентов по определению нет денег. После того, как мы с Роджером сошлись, я не заметила резких перемен. Мы, конечно, делили счета, что было довольно приятно, и могли позволить себе все более роскошные рестораны; или могли сходить в кино, когда хотели – тоже приятно, – но, учитывая все обстоятельства, жили мы относительно скромно. Будь у нас ребенок, все бы поменялось. Нам бы, само собой, пришлось найти новое жилье, не говоря уже о том, что понадобилась бы тонна новых вещей. Но тогда я могла сказать: «Сюда нужен столовый гарнитур», или «А вот туда – диванчик и мягкое кресло» – и Роджер отвечал: «Да, конечно» – после чего упомянутые вещи материализовывались. И это было очень волнительно. Я не считала нас богатыми, но понимала, что имею намного больше денег, чем представляла.
Казалось, долгое время дом пребывал в переходном состоянии: комнаты были переполнены неразобранными коробками, купленная мебель загромождала коридоры, тряпки и банки с краской кочевали из одной комнаты в другую, с этажа на этаж. На ночь мы возвращались в квартиру и спали на кровати, которую взяли с собой в дом, когда в последний раз закрыли за собой квартирную дверь. Можно было бы купить и новую – возможно, так и стоило бы сделать, раз уж мы начинали жизнь с чистого листа, – но слишком много воспоминаний было связано с ней. Я купила ее, когда только переехала в квартиру. Двухспальная, едва помещавшаяся в комнату, но она была символом моей свободы, понимаешь? Мы с Роджером спали в ней, когда он ночевал у меня. На ней мы зачали ребенка. И когда взяли ее с собой – это тоже был своего рода символ. Я думала, что этим мы покажем, что наша совместная жизнь продолжается на новом месте. Как будто пересаживаешь любимый куст роз.
А затем, почти в одночасье, дом завершил свою метаморфозу. Шкафы и серванты еще пустовали, мягкое кресло и телевизор с большим экраном еще не доставили, но дом пересек точку невозврата. Он уже не выглядел так, словно по нему пронеслась шайка буйных детей, уничтожая свитое Джоан гнездышко. Дом стал чем-то большим. Все принятые мною решения обрели единую форму, и из монумента состоятельности старой аристократии, напоминавшего о былых временах – конечно же, самым что ни на есть незаметным образом, – Дом Бельведера превратился в уютное место, в котором можно было расслабиться. Между фасадом и внутренним интерьером все еще существовал разительный контраст, приводивший в изумление всякого, кто навещал нас, и я не знала, как его смягчить – и стоит ли, – но особо по этому поводу не переживала.
Самый яркий контраст, который больше всего беспокоил меня, являло то, как выглядел дом и как ощущался. Все еще ощущался. Мое осознание пространства, ощущение на самых кончиках нервных окончаний, – Роджеру стоило провести рукой по стене, как мою кожу начинало покалывать, – продолжалось. Я останавливалась на втором этаже в коридоре, где утренний свет отскакивал от недавно уложенного деревянного пола и падал на стены кремового цвета, и чувствовала вкус солнечного цвета на деревянной поверхности, на штукатурке. В один из дней разразилась гроза, и я чувствовала, как дождь барабанит по крыше и стенам, как будто самый огромный душ на свете включили на полный напор. Все это было странно, но едва ли неприятно. А вот от чего меня бросало в дрожь, так это от ощущения, что в доме крылось нечто большее, чем казалось на первый взгляд.
Я останавливалась в разных уголках дома в полной уверенности, что совсем не помню двери, мимо которой только что прошла, но когда оборачивалась, то никакой двери не было и в помине. И уверенность в том, что там должна была быть дверь – что я вообще ее видела, – постепенно улетучивалась. Я сделала все, что в моих силах, чтобы отвоевать свое право на уборку, – Роджер хотел кого-нибудь нанять, но я все еще была убежденной социалисткой и с отвращением отказалась от этой идеи – и точно могу сказать, что всегда заканчивала с ощущением, что перемыла намного больше окон, чем было в кухне или гостиной. Я старалась вести подсчеты, но всегда сбивалась на полпути. Все это было странно, но не настолько, чтобы я сказала об этом Роджеру. Нет, наверное, так: странно, но не настолько, чтобы я не могла предугадать его ответ.
В доме была только одна комната, которую Роджер запретил мне менять. Ты уже догадался – комната Теда. Не та, что на третьем этаже, в которую он переехал, когда стал подростком. Нет, Роджер был только рад превратить ее в «комнату для гостей тире рабочий кабинет». Статусом неприкосновенности он наградил комнату, в которой Тед провел первые годы и раннее детство. Я, конечно, все понимала – если уж на то пошло, я не смогла расстаться со старой кроватью, – но появившееся на лице Роджера выражение, когда я предложила поставить в комнате Теда велотренажер, который он давно хотел купить, стало первым намеком на истинную причину, по которой Роджер так стремился вернуться в Дом Бельведера. По прошествии нескольких недель, когда Роджер вошел в гостиную и вручил мне коробку с фотографиями Теда, сделанными еще в армии, и поинтересовался, найдется ли где-нибудь для них место, я вспомнила, как сузились его глаза и как сжались его губы, когда я предложила изменить – хотя он, наверное, сказал бы «разрушить» – детскую комнату Теда.
После того, как Роджер вернулся к себе в комнату, я долго разглядывала фотографии. Там были официальные портреты: обрезанные по грудь фото пристально смотрящего в камеру Теда в форме на фоне флага. Я уверена, что видела эти фото – или похожие – во время предыдущих визитов в дом. Если и видела, то не обратила особого внимания, а Роджер никогда намеренно их не показывал. И лишь одну фотографию он хранил и лелеял – Тед в форме младшей баскетбольной лиги. Она стояла на его книжном шкафу в университетском кабинете. В бумажнике у него лежала парочка потрепанных и выцветших детских фотографий, но этим, насколько мне было известно, все и ограничивалось. Когда он переехал ко мне, то не взял с собой ни одной и ничего не поставил в свой кабинет. А все эти фотографии… Всего пара десятков. Четыре официальных портрета – четыре этапа карьеры Теда, каждый из них в рамке, и восемнадцать или двадцать фотографий поменьше: случайные снимки Теда и его друзей, его тренировок, фото на фоне «Хаммера» и вертолета, также вставленные в рамки. Роджер обернул каждую рамку полиэтиленовым пакетом и закрепил скотчем, а затем сложил в тяжелую картонную коробку и плотно обернул скотчем и ее. Прежде, чем отнести мне коробку, он разрезал ее макетным ножом, но не стал доставать фотографии из пластиковых коконов. Я бережно распечатывала их, поддевая кусочек скотча с одной стороны и просовывая под него большой палец, чтобы осторожно отклеить остальную часть. Сняв скотч, я разворачивала пакет, и извлекала фотографию. На распаковку содержимого коробки мне потребовалось полтора часа. Если бы не потребность в затейливо-тщательной распаковке, то расправилась бы со всем делом за пять минут, но я, подобно археологу, раскапывала древние воспоминания моего мужа, и ситуация требовала соблюдения определенного ритуала.
Закончив с последней фотографией, я разложила их на полу в гостиной. Передо мной выстроилась стенография жизни Теда. Фото в верхнем левом углу было сделано сразу после того, как Тед заступил на службу. Лицо выдает в нем восемнадцатилетнего парнишку: кожа, находящаяся на последней стадии борьбы с акне, поджатые в попытках казаться серьезным губы, широкие распахнутые глаза, будто Тед не мог поверить, что он, черт возьми, и правда был в армии. Форма… Она была ему как раз, и все же чуть великовата, понимаешь? Если перевести взгляд на второй портрет – в верхнем правом углу, – на нем форма уже сидела как влитая. Кожа чище, в изгибе губ читается спокойствие, а глаза словно говорят: «Да, Тед, ты служишь в армии». Однако лицо еще не потеряло юношеских очертаний. Оно было длинное, узкое, еще не округлившееся, как на третьем фото в нижнем левом углу. По сравнению с другими, между вторым и третьим фото прослеживалась самая существенная разница. Со второй фотографии смотрел ребенок. Конечно, можно проявить тактичность и назвать его молодым человеком, но было видно, что те изменения, после которых становятся взрослыми, еще не произошли с Тедом. На третьем фото он предстает мужчиной. Чистая, загорелая кожа. Уверенно расслабленные губы. Взгляд – сдержанный, веки чуть опущены, будто он что-то скрывает. Возможно, тогда он вступил в Силы специального назначения, а может, у него были первые серьезные отношения. По словам Джина Ортиза, у Теда был долгий и мучительный роман с женщиной, которая работала в городе. Кажется, она была учительницей. И замужем. Представляешь? Может, поэтому он был так зол на Роджера.
Наконец, я подошла к последнему портрету Теа, в нижнем правом углу, на котором видно того самого мужчину, который в три часа ночи появился у дверей квартиры и кричал на своего отца. Конечно, на фото его лицо расслаблено. Лицо, испещренное морщинками в уголках глаз и губ, – первые признаки уходящей молодости, – и надрез на переносице, намекавший на нечто более жестокое. Джин сказал, что шрам – подарок на память о поножовщине. «Поножовщина?» – переспросила я, но он ответил, что больше ничего не имеет права рассказывать.
В промежутках между четырьмя портретами я разложила около двадцати фотографий поменьше, пытаясь сохранить хронологию. Судя по фотографиям, у Теда было много друзей. Больше половины снимков запечатлели его в большой компании улыбающихся или смеющихся солдат. Еще там была фотография Теда на койке, он читал. «Холодный дом». Кто бы мог подумать? Я подняла фотографию с пола, повернула и открыла заднюю часть рамки. На обороте снимка было что-то написано размашистым почерком. «Этот ваш Диккенс очень даже ничего, – написал Тед, – только я быстрее состарюсь, чем закончу эту книгу». Я закрыла рамку, опустила фотографию на место и выбрала другую. На всех фотографиях обнаружились краткие подписи Теда, даже на портретах. Я чувствовала себя египтологом, которому вдруг вручили Розеттский камень. Десяток фраз едва ли можно было назвать автобиографией, но это было уже что-то.
Один из снимков меня очень заинтересовал: он был не похож на другие. Без рамки, в конверте с почтовым штемпелем воинской части Форт Брэгг, отправленный прошлым мартом, сразу после смерти Теда. На снимке Тед был не в военной форме – серьезно, я даже его не узнала, – но решила, что это он лишь по той причине, что снимок оказался среди остальных. На снимке был мужчина с густой, темной бородой, в тюрбане, тяжелом коричневом пальто, свободных рыжевато-коричневых штанах и высоких сапогах. Он сидел, скрестив ноги; перед ним на земле лежал пулемет. Его окружала голая и безводная местность. Он читал; приглядевшись, я заметила, что это был тот же самый экземпляр «Холодного дома», который он читал на своей койке, однако по виду книги было понятно, что ее потрепало жизнью. Я перевернула фото и прочла: «Даже здесь мне не скрыться от него». «Здесь», как я поняла, было где-то в Афганистане. Я хотела расспросить Роджера об этом снимке, зачем Тед переоделся в афганца, но это как-то вылетело у меня из головы.
Я планировала разместить все фотографии в одно место: портреты в ряд, а под ними фото поменьше. Но в итоге решила развесить их по всему дому. Этим я хотела сохранить память о Теде в нашей повседневной жизни, поздравить его, так сказать, с возвращением. И надеялась, что они избавят меня от всепоглощающего ощущения Дома, его незримых измерений. Роджер ни словом не обмолвился о моем решении, но время от времени я замечала, как он останавливался у стены, замечая фотографию, которую я повесила. И почему Теду нельзя было стать частью нашего нового дома?
Как бы я хотела сказать, что переезд в Дом Бельведера оказал благотворное влияние на Роджера. Но с самого начала пребывание в этом доме очень плохо сказывалось на его состоянии. Он изо всех сил старался казаться счастливым, и, может, и был счастлив, но счастье это было вымученным. Он натягивал улыбку как солдат свой мундир – потому что так надо. Стоило только обратить на это внимание, как он начинал заверять, что был вполне удовлетворен. Порой, однако, я замечала проблески настоящего Роджера, словно ему не терпелось сорвать маску и вздохнуть спокойно. Поскольку возвращение в этот дом было его идеей, он считал, что не имеет права давать слабину.
Через неделю после окончания переезда мы вместе сидели в гостиной и читали. Я сидела на диване, Роджер наслаждался креслом, прибывшим накануне. На фоне тихо играла «Kind of Blue» Майлса Дейвиса. Было еще не поздно – в лучшем случае, половина одиннадцатого, – но казалось, что наступила глубокая ночь. Знаешь, как иногда бывает. Рано встаешь, весь день занимаешься делами, а вечером можно наконец-то расслабиться, и кажется, что время тянется, как ириска. Читаешь и думаешь, что, должно быть, прошло несколько часов, но, оказывается, часы отсчитали только пятнадцать минут. Только вот телевизор включать нельзя. Как только включишь – чары разрушены.
Так вот, я сидела на диване, читала роман «Блаженство», который мне посоветовал почитать один из моих студентов, и постепенно начинала ощущать окружавший меня Дом. Это чувство никогда напрочь не исчезало, но, в основном, оно походило на фоновый шум, как и звуки проезжающих мимо машин: ты их слышишь, но не отдаешь себе в этом отчет. Тем вечером… Словно громадный фургон полз по дороге, сотрясая своим движением дом и воздух. Большой и громкий фургон; его нельзя было не заметить. Меня охватило уже знакомое, но усилившееся в несколько раз ощущение пространства, будто комнаты стали просторней, вмещали в себя намного больше, чем казалось. Дом расширялся
Безумие. Я встала и, едва не упав, сказала:
– Что, черт возьми, происходит?
Лицо Роджера было бледным – как там говорят, как мел? – и даже бледнее. Он уронил книгу и вцепился в подлокотники кресла как астронавт, которого запустили на орбиту. Его взгляд устремился на разворачивавшуюся перед ним картину, и она отражалась на его лице: на нем застыло выражение человека, который лицезрел нечто, находящееся вне пределов его понимания. Я воскликнула:
– Роджер!
Ничего. Продираясь сквозь холод, я, пошатываясь, подошла к нему. Толкнула его в плечо.
– Роджер!
Он вздрогнул и заморгал. Открыл рот.
– Роджер.
Воздух прочистился. Вместе с ним растаяли черные хлопья и рассеялось горелое зловоние. В комнате все еще царил холод, но его поток иссяк.
– Я в порядке, – ответил Роджер дрожащим голосом.
– Не ври мне, – сказала я, – ты не в порядке, и я не в порядке. Что, черт возьми, сейчас произошло?
– О чем ты говоришь? – спросил он.
– Прямо сейчас… Я видела… Я чувствовала… Я ощущала… Я не знаю. Будто весь дом очень странно двигался. Я видела, что с тобой… Будто ты тоже что-то видел.
Он не мог решить, что сказать, пока обдумывал мои слова. И остановился на:
– Что же, вероятно, я заснул с открытыми глазами. Вот и все.
– Тогда почему ты вцепился в кресло так, как будто оно собиралось тебя вышвырнуть на пол?
Его щеки вспыхнули, и я поняла, что была права. Я добавила:
– Так что это было? Микроинсульт?
Хотя это было совсем неуместно. Роджер очень боялся того, что может случиться с его рассудком в старости: инсульт, Альцгеймер, старческое слабоумие. И мое предположение о том, что его худший страх начинает сбываться, стало ударом ниже пояса. Но мне было все равно. Я была напугана и раздражена. Он открыто врал мне, пытался утаить что-то, так же, как и скрывал от меня все, что происходило в прошлом семестре, скрывал до последнего. Даже если тогда я и задела его чувства, то не испытывала никаких угрызений совести.
Слова о микроинсульте подействовали. Румяные от смущения щеки вспыхнули от гнева, и он гаркнул:
– Нет, это была не транзиторная ишемическая атака, но я безумно рад, что это первое объяснение, пришедшее тебе в голову!
– Так расскажи мне, что случилось на самом деле, – попросила я. – Послушай! С нами что-то произошло. Я видела… Хлопья, как хлопья снега, только черные, как хлопья сажи. И чуяла гарь, словно от пережаренного мяса. Я ощущала… Будто дом дрейфовал в пространстве.
Роджер покачал головой и глубоко вздохнул.
– Хорошо. Я перечитывал тридцать пятую главу «Холодного дома», в которой Эстер узнает о том, что ее лицо обезображено оспой. Краем глаза я увидел что-то там, – показал он пальцем, – за окном напротив. Казалось, оно… замерцало. На самый ничтожный миг, понимаешь, и заметил я это только краем глаза. Но как только я устремил на него взгляд, окно оставалось таким же неподвижным и спокойным, как и все, что находилось по обе его стороны. Я бы принял это за обман зрения и вернулся к Эстер, если бы не приметил еще одну странность: в окнах по правую и левую сторону я видел отражение гостиной. Видел тебя, устроившейся на диване, музыкальную установку и кухонную дверь за ней. Но окно посередине, – там, где я должен был видеть себя, – оставалось пустым. Словно оконные стекла выкрасили в черный. Я никак не мог взять в толк, как такое могло случиться; какая сила может лишить окно его отражения.
Он остановился и снова глубоко вздохнул.
– Необычно, разумеется, и загадочно. И пока я сидел, размышляя над этой задачкой, пытаясь высчитать, как же должны были совпасть углы зрения и ракурс, чтобы произвести подобный эффект, я ощутил нечто иное. По ту сторону окна находилась некая сущность, смотревшая внутрь, на меня, пока я смотрел наружу. Случай, конечно, необычный, но и небеспрецедентный. Мне случалось испытывать чувство, что за дверью кабинета меня ожидает студент. И будь это незнакомец, наблюдавший за нами в окно, я бы все равно не испытывал беспокойства или исходящей от него угрозы. Я решил, что свет в окнах привлек внимание какого-нибудь припозднившегося прохожего. Но, по правде говоря, надеялся, что как только эта любопытная Варвара поймет, что ее обнаружили и что любопытствуют уже
Чем дольше я смотрел в окно, тем явственней мог различить в нем нечто. Нет, не лицо нашего тайного поклонника – оно было настолько призрачно, что его было невозможно разглядеть. Издалека я видел лишь тусклое и маленькое пятно. Но был в окне и проем, арка, ведущая в длинный коридор. В этом коридоре стояла фигура – слишком далеко, слишком темно, чтобы я мог что-нибудь различить, но я видел, что она, спотыкаясь, шла вперед, вытянув по бокам руки: левой вела вдоль стены, а правая висела в пространстве. Эта картина… Она была такой далекой, едва различимой, и я не мог быть уверен, что правильно разглядел ее, и видел ли ее вообще. Я прищурился, пытаясь лучше все рассмотреть, и пока наблюдал, как фигура, пошатываясь, движется вперед, мое сердце наполнилось необъятной жалостью, смешанной с безмерным ужасом. Я не знаю, откуда нахлынули на меня эти чувства, но вторжение их было стремительным и всепоглощающим. Я не мог пошевелиться. Я мог лишь сидеть и смотреть на эту удаленную фигуру в пространстве, раскинувшемся по ту сторону окна, и с уверенностью заявляю, что видел одно целое, хотя и не в силах этого объяснить. Казалось, время влачилось – жалость и страх длились вечность, – пока ты не избавила меня от них. За что я тебе глубоко благодарен.
Он натянуто улыбнулся.
– Господи, Роджер, – сказала я. – Что сейчас произошло?
Он покачал головой.
– Затрудняюсь ответить. Синхронные галлюцинации?
– Разве это было похоже на галлюцинацию?
– Не имея большого опыта, я едва ли могу называться знатоком в вопросах подобного плана, – ответил он, – но, соглашусь, на галлюцинацию это не похоже. Но мне бы очень хотелось, чтобы это все ею и оказалось.
– И мне.
– Мысль о том, что может ею не быть, я нахожу… Пугающей.
– Да, – сказал я, – все это пугает меня до чертиков.
Я хотела продолжить обсуждение произошедшего – называй его как хочешь, – но я с трудом подбирала правильные слова. Подходящие слова. Я знала историю Дома – не так хорошо, как Роджер, но достаточно, чтобы быть уверенной в том, что не стоит искать объяснений в прошлом. Но объяснений чего? Встречи с паранормальным? Понимаешь, к чему я веду? Иногда что-то случается, и ты пытаешься найти подходящие слова, но они настолько несуразные, что отбивают всякое желание говорить. Не представляю, как тебе удается писать книги. Только над одним языком надо попотеть.
Но, несмотря на это, несмотря на сущую бессмыслицу, которая обрушилась на нас, мы изо всех сил постарались разобраться в возможных причинах того, что я окрестила Нашей Общей Странностью. В какой-то момент меня пробила дрожь, и я не могла остановиться, как будто началась лихорадка. Роджер подошел ко мне, заключил в объятия и не отпускал до тех пор, пока приступ не закончился – кажется, где-то через десять минут. Сам он был бледным в течение всего разговора, будто потерял пару литров крови.
Мы сразу же исключили радон. Мы мало что знали о нем, но были вполне себе уверены, что в списке последствий отравления этим газом не было пункта «сильные галлюцинации». Роджер предположил, что мы одновременно столкнулись с неким парапсихологическим явлением, но детали не подкрепляли эту версию. Точнее, не могли объяснить в полной мере: я рассказала ему про свои ощущения от дома. Я склонялась к призракам и привидениям, и, хотя Роджеру такое объяснение было не по нраву, он согласился, что оно было более убедительным. Только вот в истории Дома – в той, что была нам известна, – не было и намека на то, что бывший хозяин решил немного задержаться.
О родословной Дома Роджер рассказал мне как-то поздним вечером, после того, как я согласилась переехать. Мы лежали в кровати, и я что-то сказала. Не помню, что именно, но в ответ Роджер поведал мне историю. Он сказал, что она «довольно прозаична. Этот дом – одно из первых жилищ, построенных поселившимися на этом месте гугенотами. Человек по имени Жан Мишель жил в этом доме со своей семьей. Тогда дом был ощутимо скромней, чем сейчас. Как и все постройки на Фаундерс-стрит, его строили из булыжника, и занимал он примерно ту же площадь, которую сейчас занимает гостиная и прихожая». С таким же успехом он мог озвучивать документальный фильм об исторических застройках. Он продолжал: «То, что мы видим сейчас, появилось лишь спустя сто пятьдесят лет, когда праправнук Мишеля, Родерик Мишель Сирс, задумал перестроить дом предков, дабы он соответствовал его статусу самого богатого человека города. Он нанял группу рабочих, и то, что однажды было звеном в цепи однообразных каменных домов, стало самым большим и роскошным домом в округе. С момента своей постройки этот дом называли домом Мишеля. После преобразований Сирса он стал называться домом Сирса, а один местный остряк окрестил его «Тадж Мишель».
На этом и завершается история этого места. Томас Бельведер провел в доме лето 1953-го. Существуют доказательства, что именно тогда он начал писать свою картину «Мрачное празднество». Последняя владелица, женщина по имени Нэнси Милон, скончалась в доме престарелых во Флориде в 58-м; у нее не было родственников, которые могли бы унаследовать дом, приходящий уже в то время в негодность. Историческое общество гугенотов хотело выкупить дом и передать его музею, но, по причинам мне неизвестным, этого не случилось. Дом разделили на десять квартир и сдали в аренду студентам колледжа. Это было в шестидесятых, так что, можешь себе представить, стены этого дома повидали немало. Когда мы с Джоан приехали в город, дом совсем пришел в упадок. Его содержание требовало непрерывных и значительных усилий, но, поскольку комнаты сдавались в аренду студентам, владельцы не сильно себя утруждали. Мы получили этот дом за бесценок; считай, что даром. Но за время ремонтных работ нам, однако, ни разу не попадалось ничего необычного: никаких потайных ходов, ни одного бетонированного скелета в стене, никаких индейских захоронений в подвале.
Странно, что тогда мы даже не подумали о Теде. По крайней мере я. Несмотря на мою неспособность оставить проклятие Роджера в прошлом, мне и в голову не пришло, что эта странная ночь могла случиться из-за того, что Роджер произнес: «Мы больше не одной крови».
После того, как мы оба пришли к мнению, что у нас не получится так быстро найти объяснение произошедшему, мы решили отправиться в постель. Оставаясь в гостиной, в окружении всего этого пространства, я ощущала себя ужасно беззащитной, уязвимой, как на ладони, и Роджер, уверена, тоже. В кровати, под одеялом и под боком у Роджера, легче не стало. Сон все не шел, и, пока я лежала, стараясь сосредоточиться на своих мыслях и храпе Роджера, меня окружал Дом. Не так, как в гостиной. Ощущение было, скорее, обычным – обычно необычным, в отличие от ужасающе необычного, – и это было похоже на ощущение, когда после ледяной стужи улицы тебя встречает жар комнаты. Тогда я знала лишь то, что это ощущение – начальная точка отсчета шкалы, которая доходила до бог знает каких значений. По меньшей мере, до тревоги – страшной тревоги – и, вероятно, выходящих за ее пределы чувств. Я не надеялась, что смогу уснуть до рассвета, что усну вообще, но, пока лежала, ощущая сгустившийся вокруг меня Дом, я, по-видимому, начала погружаться в его пучину, а затем наступило утро.
Знаешь, что самое невероятное во всем этом? Следующим утром, когда мы проснулись, я была… Не сказать, что счастлива. Больше всего я чувствовала облегчение. Я долгое время… Беспокоилась, так сказать, за свое психическое здоровье. Попробуй рассказать врачам о том, что видишь настолько реальные видения, что можешь в них перемещаться, и сразу же в диагнозе получишь какой-нибудь психоз. Или опухоль мозга. Но тогда… Тогда все случилось снова, но не со мной одной. Да, знаю, мои видения и видения Роджера отличались, но ты понимаешь, о чем я. Как бы меня ни тревожила перспектива того, что все произошедшее могло оказаться реальностью, мысль о том, что мои опасения касательно душевного состояния не подтвердились, утешала.
В последующие дни Роджер рылся в архивах, пытаясь найти какие-нибудь зацепки в деле о нашей Общей Странности. А мне надо было закончить вести летние курсы. Поиски, если можно так выразиться, не увенчались успехом, и вся найденная информация была несущественной. Согласно колонке происшествий в газете «Гугенот Трампет», – по сути, приукрашенная колонка светской хроники, которая, на удивление, просуществовала довольно долгое время (бо́льшую часть девятнадцатого века), – пара рабочих, нанятых Родериком Сирсом для расширения дома до его нынешних размеров, имели «таинственное происхождение», в связи с тем, что, как писал журналист, демонстрировали «странные манеры и обычаи». В чем заключались эти странные манеры и обычаи, журналист уточнять не стал, но описание было похоже на попытку скучающего писателя вдохнуть жизнь в свой в целом скучный репортаж, апеллируя к американской ксенофобии. Из чистого любопытства я постаралась узнать, что это были за люди, какой частью дома они занимались, но мы ничего не смогли найти. Должно быть, журналист их выдумал.
Вторую предположительную зацепку Роджер обнаружил в одном из писем Томаса Бельведера. Через два года после проведенного в доме лета Бельведер упоминает испытанные «необычные» ощущения. Он не стал вдаваться в подробности относительно характера этих ощущений – хотя добавил, что они «явно способствовали вдохновению определенного рода», – ни в этом письме, ни в каком-либо другом. Роджер дошел даже до того, что позвонил заведующей специальным хранилищем в Стэнфорде, в котором находились письма Бельведера, и попросил ее их просмотреть. Что она и сделала, но результат был тем же. К этому времени мои студенты получили последние оценки, и я присоединилась к Роджеру, занявшемуся картинами Бельведера, особенно его серией «Мрачное празднество», которую тот начал писать еще в Доме и завершил вскоре после того, как съехал. Ты видел их? Я никогда не была фанатом Бельведера – какой-то псевдо-Джексон Поллок, – но я изучила его четыре картины вдоль и поперек, будто потолок Сикстинской капеллы. Нравиться они от этого мне больше не стали, но одна из них, вторая, привлекла мое внимание. На фоне – черные и ярко-синие квадраты, расставленные на подобии шахматной доски. Поверх них Бельведер поместил силуэт дома, нарисованный множеством волнистых белых и желтых линий. Внутри, если так можно выразиться, находились всякого рода завитки и петли темно-зеленого и фиолетового цвета. Бельведер расположил фон, шахматную доску, таким образом, что клетки встают на места окон. Очертания дома на картине не совпадали с нашим Домом. Один угол отсутствовал, другой был лишний, поэтому неудивительно, что никто не смог установить связь между картиной и Домом, – никто, я проверяла, – но это был тот самый дом. Глядя на раскрытые страницы библиотечной книги по Бельведеру, я ни на секунду не сомневалась, что это мой Дом. Неровные очертания, отсутствие углов и окон или их присутствие там, где их быть не должно, – я ощущала Дом совсем не таким, но они были очень похожи. Надеюсь, ты понял, о чем я. После того, как я полтора дня потратила на исследования этой картины, рассматривая ее, пока она не отпечаталась в моем мозгу, я пребывала в полной уверенности, что Томас Бельведер столкнулся с переживаниями, подобными нашим. Аналогичными.
Конечно, поскольку у меня не было ничего, кроме картины и строчки из письма, мое убеждение было совершенно бесполезным. Я написала электронное письмо биографу Бельведера в надежде, что она сможет предоставить мне какую-либо информацию. Может, существовало какое-то письмо, которого не было в архиве, или он что-то упоминал в интервью. Безрезультатно. Я дошла до того, что написала вдове Бельведера. Она все еще жива, ей девяносто четыре года, и живет она в Провинстауне. Ответ пришел незамедлительно. В нем, однако, сообщалось, что больше она не отвечает на вопросы о своем покойном муже, и по любым вопросам мне стоит обращаться к его биографу.
Вот так я нашла достаточно убедительное доказательство того, что, по крайней мере, еще один человек был свидетелем странных явлений, происходящих в доме, но ничего не могла с этим поделать. Из биографии я распечатала фотографию Томаса и Виолы Бельведер. Она была небольшой, стандартного размера. В первые дни своего расследования я приклеила ее к экрану компьютера на скотч. А затем все чаще и чаще, вместо того, чтобы посвятить свое время отрабатыванию обнаруженных зацепок, я подолгу смотрела на снимок, будто ответ, который я искала, содержался в его черно-белых глубинах. Фото было сделано весной 1955-го, через год после летнего пребывания Бельведера в Доме. Он и Виола были на приеме в Принстоне. Не знаю, видел ли ты Бельведера. Он был среднего роста, худощавый, с назревающей тучностью, проявляющейся в растягивающем рубашку животе, который остальное тело пыталось догнать. Большую часть своей жизни он носил длинные, чуть подкрученные вверх усы и короткую стрижку. Не самое благовидное сочетание, по моему мнению, но, кажется, этим он пытался добавить изюминки своему в остальном непримечательному лицу. Виола, однако, притягивала взгляд. У нее были сильные черты лица: темные глаза, римский нос, полные губы, острый подбородок. По отдельности любая часть ее лица была бы чрезмерной; но вместе они уравновешивали друг друга. Она была старше своего мужа на десять лет; но он был одет в темный костюм с узким галстуком, который, казалось, неспешно душил его, а на ней было черно-белое платье, взятое, казалось, прямо из гримерки «Шоу Дика Ван Дайка», и по этому снимку можно было предположить, что между ними был едва ли год разницы.
Я собиралась связаться с кем-нибудь, кто жил в доме – со студентами, которые жили тут в шестидесятых, – но дальше неловкого разговора с доктором Салливан дело не зашло. Я не знала, как начать. Все же нельзя взять и спросить человека, не сталкивался ли он со сверхъестественными силами. Нет, конечно, можно, но тогда он подумает, что ты – псих. Десять минут я интересовалась у нее, не замечал ли кто-нибудь из ее семьи что-нибудь странное, пока они жили здесь, что-нибудь необычное, из ряда вон выходящее. Она повторяла: нет, нет, ничего подобного, а потом, потеряв терпение, потребовала объяснений. «Радон», – ответила я. Первое, что пришло на ум. Мы не очень хорошо себя чувствуем в последнее время, продолжила я, и, боюсь, все дело в радоне. Как же мне повезло, что я могу поговорить с тем, кто хоть что-то знает об отравлении газом! Мне пришлось выдумать целую историю фальшивых симптомов у меня и Роджера. Под конец разговора она настоятельно советовала нам пройти полное медицинское обследование. Я не хотела ей врать, но, по крайней мере, из списка причин нашей Странности я могла вычеркнуть радон.
Пока я была всем этим занята – поверь мне, ни один кандидат наук так не трудится над своей диссертацией; почти две недели я только этим и занималась: по уши погрузилась в изучение фактов из жизни Томаса Бельведера и абстрактного импрессионизма, – Роджер в это время преследовал другую цель. В первую неделю он взял на себя сбор информации о Доме, но, как только я смогла взяться за наше расследование всерьез, он перестал принимать активное участие, а потом и вовсе забросил это дело. Я этого даже не заметила. Хотя, нет, я соврала. Заметила, но не придала этому никакого значения. Он, как правило, просматривал материалы быстрее меня. Значит, в своих исследованиях он зашел в тупик. И наверняка у него были и другие собственные проекты, к которым он решил вернуться. Если бы я не была так увлечена изучением дома как структурного воплощения женского архетипа, я, скорее всего, обратила бы внимание на огромные конверты, которые начали приходить один за другим, или рискнула бы подняться на третий этаж и поинтересоваться, чем он занят в своем рабочем кабинете часами напролет.
Если честно, то я проводила время в окружении книжных шкафов не только из-за нашего расследования. С тех самых пор, как произошла Общая Странность, Дом стал казаться… Неопределенным. Как будто невидимый дом – тот, который я едва ощущала, – стал ближе. Не намного, но достаточно, чтобы окружавшие меня стены и пол под ногами казались тоньше. Я сидела на кушетке в библиотеке, в сотый раз просматривая биографию Бельведера, облепленную гирляндой разноцветных стикеров с заметками, пытаясь выжать последнюю каплю смысла из засушенных фактов и деталей, и несмотря на мою увлеченность – нет, почти из-за нее – я чувствовала, как Дом… Переливался, словно огромный мыльный пузырь. Стоило мне опустить ноги на пол, как весь дом, несомненно, лопнул бы, открыв взору… Не знаю, что именно. Может, ничего. Знаешь, сидишь в одиночестве, в голову всякое приходит. Какая-нибудь странная мысль, которую не прогнать. Поэтому я предоставила Роджера самому себе. Это было ошибкой.
Не только потому, что он все больше и больше времени проводил в своем рабочем кабинете – так случалось, когда он с головой уходил в очередную книгу или статью, – и не мне было его упрекать после того, как я провела почти четырнадцать часов подряд в библиотеке на втором этаже дома, раскинув вокруг компьютерного стола найденные материалы по Бельведеру. Нет, дело было в том, что, когда мы все-таки виделись, когда он приносил мне обед или ужин, – а приносил он почти каждый день, – или ждал, когда я приду в кровать, – а это делал он все реже и реже, – он выглядел все более и более неспокойным. Подавленным. Он наклеивал улыбки. Подпрыгивал от неожиданности, когда я пыталась приобнять его со спины. Если я брала его за руку или клала руку на его плечо – ну, знаешь, как обычно касаются друг друга супруги, – то словно прикасалась к высоковольтному проводу. В воздухе витал запах озона. В течение нескольких дней после Общей Странности я взяла на заметку изменения в его поведении. Произошедшее не повлияло на меня так, как на него, но я не была закоренелым рационалистом, как Роджер; однако же, я закапывалась в книги, так что, может быть, все-таки повлияло.
С каждым днем Роджеру становилось все хуже. Пару раз я прямо спрашивала его, что случилось, но он качал головой и уходил из библиотеки. Еще пару раз – в библиотеке и на кухне – он начинал мне что-то говорить, но замолкал, не закончив предложения. В ту, вторую, неделю, когда мое исследование было в самом разгаре, я продолжала себе обещать, что собираюсь разобраться, что происходит с Роджером. Что вызвало эти изменения. Я не собиралась сидеть сложа руки, как тогда, когда он облажался по полной в университете. Но сначала мне нужно было закончить статью. Возможно, мне стоило уйти, сбежать, вместо того, чтобы каждый день уединяться в самом сердце опасности. Не буду говорить, что не сделала этого, потому что не хотела оставлять Роджера. Это неправда. Я знала: он никогда не согласится покинуть Дом, как бы плохо ему в нем ни было. Но, как бы странно это ни звучало, я тоже не рассматривала вариант с переездом. Не знаю, смогу ли объяснить, но будто то самое чувство, которое могло заставить меня с криками выбежать из дома, удерживало меня на месте.
В ту, вторую неделю кое-что произошло. Я лежала, свернувшись калачиком на диване, читая эссе Дерриды, о котором я прочитала в другой статье; я решила, что оно может быть полезным, но в итоге мое занятие можно было сравнить с попытками продраться через густые заросли. Нет, статья была не о Бельведере. А об Антонене Арто. Я запутывалась в обыкновенном предложении, перечитывая его снова и снова, стараясь извлечь из него хоть какой-то смысл, и расстроилась до такой степени, что хотелось отбросить страницы в сторону и больше к ним не возвращаться. Был вечер, около одиннадцати, а я без остановки работала с семи утра, и от этого было не легче. Я пыталась делать заметки, но из предложений они превращались в отдельные слова, а потом остались одни вопросительные знаки. Когда я добавляла еще один вопросительный знак к ряду других, я заметила фигуру, стоящую в дверях. Я решила, что Роджер наконец-таки пришел поговорить со мной, и сердце радостно екнуло.
Ты уже догадался: я подняла голову, но в двери никого не было. Я едва испугалась. Мне показалось, что я увидела Роджера, вот и все. Но постепенно я начала задаваться вопросом, вспоминая то, что мне привиделось: почему я решила, что это Роджер, если фигура была намного выше его? И еще кое-что: фигура в двери была темной, словно скрывалась в тени. Да, я вспомнила ту ночь в своей квартире, когда я увидела нечто у себя за спиной. Но в этот раз все произошло быстро и неоднозначно, а не как на моей старой кухне в три часа ночи, но как только я начала сравнивать эти два случая – и вероятность того, что я закончу-таки Дерриду существенно уменьшилась, – то обнаружила, что у этих двух случаев есть кое-что общее, и это заставило меня понервничать. В доме было тихо. Я слышала, как Роджер расхаживает по комнате наверху; до меня донесся разговор двух прохожих с улицы. Под покрывалом тишины – или рядом с ним – маячило мое ощущение Дома, едва касаясь кожи. Погружаясь в тишину и ощущения, я чувствовала себя по-другому. Не чувство, не осознание того, что кто-то или что-то стояло или не стояло в дверном проеме, а отсутствие этого осознания, положительное отсутствие, возникшая нехватка. Но и ее было достаточно для того, чтобы я захотела провести ночь в библиотеке, вместо того, чтобы подвергнуть себя опасности и выйти за дверь, в коридор, ведущий в спальню. Я не хотела идти туда, где стояла эта темная фигура. Пытаясь отсрочить этот момент, я листала введение Дерриды, сверялась с алфавитным указателем, но, в конце концов, решилась выйти. Я совсем не хотела, но вышла из библиотеки и вздрогнула, когда переступила порог. В коридоре было темно. Шагая по коридору, я уловила какой-то звук. Настолько слабый, что он терялся в шорохе моих носков по полу. Я остановилась, прислушалась. Ничего. Решила выждать еще немного, но, что бы там ни было, оно замолчало. Я поспешила в ванную. Это ведь были не слова, да? «Кровь», «мучения», «что угодно»? Нет.