Он оглянулся. Домов и улицы не узнавал. Темно, ни вывесок, никаких ресторанов, ничто не работает, ни одно окно не светится. И ни души. Мясницкая лежала мрачная и насупленная, непохожая на саму себя. Неприятный ветер из подворотни потянул обрывки газет, листья, окурки. Городской треш.
Что-то здесь не так, спинным мозгом чую.
Он свернул в переулок.
Ни человека, ни машины, ни кошки бродячей на худой конец. Переулок уводил вверх, петлял, сворачивал. И где все? Спят? Да ладно, такого же не бывает. Чтобы все, как один. Странная, странная тишина. Давящая. Никогда не было такой. И всё кажется, что кто-то за тобой наблюдает. Смотрит из тёмных окон. Прячется за занавеской. Не показывается. Эй, чего надо? Молчат. Молчат, потому что боятся. Боятся тебя больше, чем ты их.
Сзади зашелестели шины, и почему-то от этого звука продрало ужасом. Захотелось спрятаться, махнуть в кусты, убежать. Он замер, но не оглянулся. Боялся оглянуться. Стоял и ждал, когда проедет. Вот, уже приближается. Медленно катится по переулку. Будто высматривает кого-то. Ищет.
Настигла, потихоньку прокатила в шаге от него. Протяни руку – погладишь чёрную, блестящую поверхность капота. Старая машина. Нет, не старая – ретро, опять ретро, знаменитая «Эмка», такую нельзя не узнать: длинный нос, хищный оскал, лупоглазые фары. А состояние такое, будто вчера с конвейера. Чистая, блестит. Четыре профиля за стёклами окон. Стёкла подняты, как забрала. Крадётся чёрной поступью страха.
Прошелестела мимо. Не заметила.
Скрылась за поворотом.
Попустило…
Тьфу, да что это было? С чего вдруг такой смертный ужас? Ты машин не видел что ли, чёрных, ночью? То тебе людей нет – плохо, то машину увидел – и зассал? Так, что-то надо делать, нервишки ни к чёрту. Что-то надо…
Будто свет мелькнул в окне дома напротив. Мелькнул – и сразу задёрнули штору. Кто-то стоял за ней, также смотрел на машину, также чувствовал ужас по позвоночнику, холодный, мерзкий. И отошёл от окна – не к нам, пронесло.
Придумаешь тоже!
А что хоть за дом-то такой?..
Он всмотрелся. Странно, только что казалось, никакого дома тут не было. Была детская площадка, на насыпном возвышении, что-то за ней маячило – какой-то забор что ли, не то школа, не то другое какое здание. Ан нет – дом. Стоит. Три этажа. Старинный, одноподъездный. Третий этаж странный – как будто надстроенный позже, деревянный.
Не замечал здесь такого никогда.
И что-то в нём не то.
Артём перешёл дорогу и понял.
Дом нежилой. Давно заколоченный, под снос. Облупленная штукатурка. Осыпались лепные цветы над подъездом. У одного навесного балкона отвалилось овальное дно, висели остатки конструкции. Окна битые, рамы выломаны. Подъездная дверь раззявлена, как рот мертвеца. Чёрная щель за ней приглашает войти.
И как же могло показаться, что тут свет, что кто-то отсюда смотрел? Разве что бомжи. Ночуют тут. Такая заброшка – самое то для них. Но в центре, кто бы мог подумать, что такой дом в центре. Странно, что до сих пор не снесли.
Снова потянуло ветром по переулку. Дверь закачалась на одной петле. Его обдало холодом из подъезда.
Артём ещё раз поднял глаза, осмотрел дом. Чёрт, вот так, значит, да? А если я не поверю? Если я ни одному твоему слову не поверю, глазам твоим не поверю, ничему не поверю? И сейчас просто возьму – и уйду. А? Что тогда будет?
Что будет, что будет… Неважно. Важно, чего не будет.
Он понял это вдруг, однозначно и твёрдо. Открыл дверь и шагнул внутрь.
Пахло сыростью, мокрыми досками, котами – пахло подъездом.
Было холодно. Гулко и темно. В общем, как в любом другом подъезде. Непонятно только, откуда проникал свет. Как будто откуда-то сверху. Неяркий, холодный и белый, как от луны или уличного фонаря, он падал на ступеньки – щербатые, покатые, порядочно старые. А лестница красивая, витая, перила с узорчатыми балясинами.
Он протянул руку и погладил лакированный изгиб. Казалось, сейчас всё и рассыплется. Но ничего не произошло. Тяжёлая тишина, как во сне, стекала сверху. Перила на ощупь были тёплыми, полированные тысячей рук. Артём шагнул на ступеньку. Под ногами захрустела битая крошка – не то стекло, не то пыль, не то штукатурка. Сперва медленно, потом всё смелее, он стал подниматься наверх.
А вот откуда здесь свет – красивое круглое окно над лестницей. Высоко, не увидишь из него ничего. Крест накрест перехвачено решёткой.
Третий этаж – лестница туда ведёт другая, деревянная, гораздо проще. Дверь в квартиру. Приоткрыта. Он потянул – отворилась без скрипа.
Коридор и череда дверей в комнаты. Свет из-под них, но вообще темно, те видно даже, что скрипит и звякает под ногой, что хрустит, ломается, шоркает. Он идёт шумно. Слишком шумно в этой давящей тишине. Пахнет пылью и – слегка – гарью. Больше ничем.
Этот коридор, сам звук шагов, скрип и шорох, не наполняющие общей тишины квартиры, так заворожили его, что он не сразу сообразил – можно ведь зайти в комнату. Свернул во вторую. Там было пусто, только осколки стекла блестели на полу, да какие-то чёрные ошмётки, как будто горелая бумага, тряпки. Огромное окно во всю стену, чуть не до потолка. Подошёл, выглянул. Стёкла пыльные, не видно ничего, только проникает рассеянный белый свет – такой же, как на лестнице.
Обернулся, окинул комнату взглядом. Ничего особого. Пыль, грязь. Пустота. Паркет покарябанный. Следы от ножек мебели. Там стоял шкаф, тут, похоже, кровать. Тут, посредине стол, там тумбочка. Или трюмо. Или что у них могло ещё тут стоять? Патефон, были тогда у людей патефоны? Да ещё в отдельных шкафчиках. В общем, комната как комната. Квартира как квартира. Ничего особенного.
И это ли он – дом, в котором будет
Трижды переночевать в пыльной заброшке, где нечем дышать, негде даже угнездиться и спать. Да, тот ещё подвиг. Переночевать на грязном полу, в пыли, в заколоченном доме. Антисанитария, ещё наколешься на что.
Он походил по комнате, разгребая ногами мусор. Может, лучше на подоконнике? Вон какой широченный. Пыль бы ещё смести.
Подобрал кусок обоев, смахнул пыль, как сумел. Отвернулся от серого облака, постарался не дышать. Всё равно остались чёрные полосы. Ну ладно, кто думает о чистоте штанов в такую минуту. Хотя о чём ещё думать, если не о штанах. Ему было весело и совсем не страшно. Чего, собственно, тут боятся? Тихо, никого нет. Подложить бы ещё чего под поясницу, и спать можно. Он завозился, устраивая под собой куртку. Прислонился спиной к стене. Рама была деревянная, но в неё не дуло. Вообще, надо сказать, движения воздуха никакого. Всё застывшее, мертвенное. Мёртвое. Всё поглотили тлен и пустота. Этого ли нам бояться? Не смешите меня.
Артём не заметил, как заснул.
3
– Они сегодня опять приезжали.
Голос тихий, практически шёпот, но он его разбудил.
– Ну и что? Честное слово, я тебя не понимаю, Марусь.
Открыл глаза. Комната по-прежнему тёмная, неживая, по-прежнему заливает её только белый свет из окна. Казалось, он и не спал, лишь закрыл глаза и открыл их снова.
Пусто. Тихо.
Померещилось?
– И вчера ещё этот, Удальцов. Опять выспрашивал о Харбине.
Женский голос. Совсем рядом. Тихий-тихий. И напуганный. Или так кажется?
Артём вздрогнул, изо всех сил стал вглядываться в темноту, закрутил головой.
– Маруся, успокойся. – Мужчина говорит гораздо уверенней. – Мне кажется, ты слишком много о нём думаешь.
– Я не могу об этом не думать.
Артём соскользнул с подоконника, стал медленно, вглядываясь в темноту, продвигаться по комнате.
Где они? Где?
Прямо за спиной скрипнул стул, и он чуть не подпрыгнул. Женщина встаёт. Идёт по комнате, огибая что-то в центре. Он слышит её шаги. Там, практически в том месте, где Артём стоит, – шелест газет. Кто-то переворачивает страницу. В пустой комнате. Среди пыли, штукатурки и кусков обоев. Перевернул, звенит ложечкой в стакане. Мешает сахар в чае. Стакан стеклянный, тонкостенный. Металлический подстаканник. Янтарная взвесь на дне, крутится ураган от ложки. Всё вспыхнуло перед глазами, будто на секунду проявилось из небытия – комната, залитая утренним светом, круглый стол в центре, белая скатерть, завтрак на ней, деревянные стулья, три стула, два пусты, на третьем, спиной к нему… И тут же потухло.
Пыль. Чернота.
– Мне кажется, ты просто не хочешь понимать, что происходит.
Женщина говорит сдержано, но слышно, что это – натянутая струна. От внутреннего напряжения голос чуть подрагивает. Приятный голос, глубокий. Кажется, она не молода. Но и не старуха. Может, к пятидесяти. Мужчина гораздо старше.
– Маруся, ты видишь проблему там, где её нет. Кому мы нужны, подумай сама? Мы рабочие люди, не какие-нибудь, я не знаю… офицеры, прости господи. Нас привезли, обустроили. Нам жилплощадь…
– Не говори, пожалуйста.
– Ну, простите, может, это не то, к чему ты привыкла! – Отодвигает от себя газету, демонстративно хлебает из стакана чай. – Но мы люди простые, нам и так хорошо.
– Ты прекрасно знаешь, что я про другое.
– А я говорю, что ты не знаешь, о чём говоришь, – вдруг переходит и он на злой, раздражённый, звенящий шёпот. – Особенно дома! Прекрати всё это немедленно. Ты под монастырь нас всех…
Но не договоривает – дверь распахивается с грохотом, так что Артём подпрыгивает и оберачивается, – но нет, дверь закрыта, как и была, только звук, один звук.
Кто-то входит, уверенные, молодые, стремительные шаги.
– Ты кошка помойная! Глаза бы тебя не видели и сосунков твоих! Тварь! – долетает женский истеричный голос из коридора, но дверь захлопывается, и криков почти не слышно.
– Ах, Толли, как ты меня напугал! – вздыхает женщина. – Что там происходит?
– Как всегда, мам, ничего особенного: мадам Удальцова вопить изволит на мадам Лебёдушкину. Обвиняет её, что та подложила ей в суп кусок мыла.
– Господи, твоя воля… – приговаривает женщина, а мужчина весело крякает:
– От бабы! А та чего?
– Говорит, ежли бы у неё было мыло, ни за что бы не стала тратить его на такую паскуду, как Удальцова.
– Толли, не выражайся.
– Это цитата, мам.
Слышно, как он садится за стол, двигает посуду. Шумно хлебает чай, обжигаясь. Торопится. Кусает что-то – хлеб, бутерброд? Ни запахов, ни образов, одни звуки.
Артём медленно двигается вокруг невидимого стола, старается держаться в тени, чтобы не выходить в тот белый, призрачный свет, что бьёт в окно, старается шагать так, чтобы не производить лишних звуков. Но пустое пространство не реагирует на него. Пустое пространство только помнит и говорит.
– Не торопись, Толь. Жуй нормально. – Мать подвигает ему тарелку.
– Пора, мой друг, пора… – Хлебнул ещё раз, резко отодвигает стул, встаёт. Так близко, что Артёму кажется – сейчас наступит ему на ноги. Он шарахается, но призрак проходит сквозь него, как и положено призракам – за спиной хлопает дверца невидимого платяного шкафа, стучат вешалки, шуршит одежда, давно ставшая тленом. Слышно, как он влезает в рукава. – Ах, да, я же вчера встретил Матвеева на Двадцать пятого октября!
– Да ты что! Они тоже вернулись? – ахает мать.
– Вернулись. Говорит, им дают комнату в Столешниковом переулке.
– Надо же, надо же, – усмехается отец, перебирая невидимые страницы газеты. – А ведь до последнего хотели остаться.
– Он давно не работает на железной дороге, что ему там делать, – говорит мать.
– Давно. С двадцать пятого, кажется. Ну да, с двадцать пятого. Мы ещё…
Но отца не слушают:
– Ты знаешь, что его Володя пишет неплохие стихи? – спрашивает мать сына. Тот пропускает мимо ушей:
– В общем, сейчас они здесь, ждут заселения. Володя ещё не приехал, кстати, только собираются.
– И что говорят? Как там все? Как Галечка? Как Надя?
– Всё хорошо. Вам приветы. Спрашивал про Сергея.
– Про Серёжу? – странная тень мелькает в голосе женщины. – И что ты ему сказал? – голос напряжён. Отец отвлекается от газеты. Оба слушают внимательно, особо внимательно.
– Да ничего. – Кажется, Толя пожимает плечами. Должен бы пожать. – Что всё хорошо, устроился. Работает на заводе. С нами не живёт, ему свою комнату да…
– На каком заводе? – перебивает отец. – Ты сказал, на каком?
– Ох, ну, прекратите! Сказал, не сказал. Что я могу сказать, если сам ничего не знаю? Всё, мне некогда, я побежал. Буду поздно! Тсай-тиен![1]
Дверь распахивается – а за ней жизнь и голоса. Детский визг – накинулась сзади, прыгнула на спину, мелкая пигалица:
– Лошадка! Ты моя лошадка!
Артём приближается к двери, выглядывает – темнота, еле пробивается свет в перспективе пустого пространства. Голоса звучат, как будто проступают из чёрных стен.
– Тыгыдым-тыгыдым-тыгыдым! – Толя двигается вприскочку, всадница заливается искристым смехом.
– Не лошадка, а конь-огонь! – слышится чуть в стороне голос девочки постарше. Стоит у стенки. Ей очень хочется пуститься играть с ними, с сестрой и большим красивым соседским мальчиком, но она уже почти взрослая, надо соответствовать.
– Конь-огонь, красный конь! – кричит мелкая и поддаёт Толе пятками в бока.
– Зоя, что ты делаешь, слезай немедленно! Ему же больно!
Но Толе не больно, он только смеётся:
– Как пролетарская революция!
– Сам ты революция! Как на картине!
– Какой ещё картине?
– Это мы с Зоей в музей ходили, – говорит старшая. – Там картина выставлена, художника Петрова-Водкина.
– Водка! Фу! Бе! – кричит младшая и смеётся.