– Как?
– Этого я не знаю. Каждого по-своему.
– А всё остальное, типа, точно знаешь? В смысле, проверяла?
Он не сдержался, и она опять рассмеялась. Губы смеялись, красивый рот смеялся, а глаза оставались спокойными, холодными. Тяжёлый взгляд. Изогнутый нос. Чёрные волосы, красит, чтобы скрывать седину. Старуха. Ведьма. Теперь-то его не обманешь, он видит: не тридцать, не сорок, ей семьдесят, нет, ей все сто.
Бессмертная старуха.
– Ладно, дружок. Я тебе и так много уже рассказала. Имеющий уши, так сказать. А мне пора.
И она повернулась на каблуках и стала уходить, уходить в толпу отдыхающих.
Ему захотелось что-то сделать. Остановить, позвать. Ещё что-то спросить.
Он шагнул, сбил ногой стакан, нагнулся, чтобы поднять.
– Кстати. – Он моментально выпрямился, как ужаленный. Вцепился в её взгляд – с ожиданием, с надеждой. – Классная рубашка, – сказала она.
Глаза её тоже смеялись.
2
– Но ведь я же не поверил? Я же не идиот, чтобы поверить?
Он шёл по набережной. От одной мысли о такси мутило. От мысли о пахнущем бензином и ароматизаторами нутра машины, плывущем за окном ночном городе, музыке, которая будет играть у водителя, причём любой – хоть радио шансон, хоть какой мутной электронике, хоть сентиментальном русском роке, порождении его земляков. Сейчас ему все одинаково жало. Он решил пройтись пешком, а поймать машину позже, когда совсем сморит.
Понятно, что не поверил, тут вопроса быть не может. Вопрос в другом: чего, собственно, она от него добивалась? Зачем вообще подошла? Тупо флиртануть? Любит менять мужиков? Выбрала теперь его после Бодренкова? Почему-то про Бодренкова даже сомнений не было. Хотя вообще-то с чего? Никаких же намёков. Да и какое мне, к едрене фене, дело? Нет мне до вас дела! До тебя, поняла? И нифига я не поверил! Зря только время тратила.
Он шёл по набережной. Справа лежала река. Слева летели машины. Он был зажат между двух стихий, чувствовал себя уязвимым, открытым. От этого было зябко, и в то же время разбирал непонятный кураж. Голова была лёгкой, и всё казалось нипочём.
И всё-таки, зачем она подходила? Чего хотела? Что я должен теперь делать?
Черный воздух сиял огнями, чёрная вода отражала его глубоко, потаённо. Исполинские тела башен оставались за спиной и как будто не уменьшались, а только росли и росли по мере того, как он отходил от них. Казалось, они смотрят на него, он спиной ощущал: смотрят. Обернёшься – сияют матовым серебром. Вроде, им нет до него дела.
Только это враньё. Он чувствовал: есть, ещё как. Вот только какое?
– Ну и смотри. Мне-то что с того. Думаешь, я сейчас что делать буду? Думаешь, побегу, искать начну? Да фига с два! Никуда, поняла? Вот так вот просто: ни-ку-да я не по-бе-гу. Обломись. Домой, в постельку. Баиньки.
Воздух был холодный, влажный, но асфальт уже высох. Небо стояло чистое. Небо было такое же чёрное, густое и глубокое, как река, но оно сейчас ничего не отражало.
Надо же, редкость какая: в Москве чистое небо. Это прямо что-то с чем-то. Необходимо экспертов по выбросам созвать. Ах, что это за чёрная крышка нам головами? Боже, нас всех сейчас раздавит! – Не волнуйтесь, граждане москвичи, это называется небо. Просто чистое небо. Хахаха.
Ему не понравился собственный смех, и он засмеялся ещё громче. Не помогло. Он помнил первое впечатление от города. Это тяжёлое мрачное небо, всегда в тучах, всегда низкое. Уже на подлёте – над всей Россией солнце, а над Москвой – тучи так и ходят, так и клубятся, как будто их свозят сюда отовсюду, или наоборот, как будто их производят здесь на всю страну. Внизу – вечные сумерки. Люди мрачные, смотрят на тебя, как на потенциального преступника. Вора, убийцу, насильника. Не то боятся, не то сами готовы врезать, нахамить. Упреждающий удар. Мрак, сплошной мрак. Он переехал осенью, и это было совсем дурное время. И эта квартира, от метро пятнадцать минут на переполненной маршрутке. И это метро, где стояли друг у друга на ногах и закрывали глаза, опускали их в смартфоны и книги, лишь бы не видеть вокруг себя чужих лиц. И это небо. Хуже всего – небо. Он чуть не уехал обратно в декабре, Ярик уговорил остаться до нового года. А всё из-за неба.
А потом выпал снег, и вдруг стало легче. Он помнил, как третьего января они ходили на каток в парк Горького с Ярикем и его девушкой. Снегом ещё никаким и не пахло, и они ржали втроем, что в искусственном городе может быть только искусственная зима с искусственным льдом на катке. То-то наши зимы! – говорили все трое и хвастали наперебой – тогдашняя Ярикева девушка была из Ноябрьска, это в Башкирии, почти соседка.
А пятого января выпал снег, и всё как-то встало на свои места. Город преобразился. Он стал веселее, чище, он больше не давил и не жал.
И Артём решил остаться. Хотя бы год надо дожить, – подумал тогда. Вернуться всегда успею.
И вот – остался.
Но всё-таки, чего ты от меня хотела? Просто так потрепаться пришла? Или показать, что вот, дескать, мы, москвичи, тоже люди, у нас тоже душа есть, нам тоже человеческое общение надо. А мне не пофиг? Да мне вообще плевать на тебя! Слышишь? Плевать!
Он оборачивался, грозил кулаком башням. Одна из них уже скрылась за другой, но от этого не перестала нависать. Нет, она была там, она на него смотрела. Как тогда, когда город крутился перед ними и проступал то одним, то другим своим боком. Хитро, очень хитро. Кажется, окно, а на самом деле – экран, да? Блин, так ведь сразу и не догадаешься. Ну и смотри! Смотри, сколько влезет. Я вообще что угодно могу сейчас сделать. Возьму – и по парапету пойду! А вот так. Я пьяный, мне всё можно! Хотя ничего он был не пьян. Чувствовал: ни сейчас, ни тогда. Химия не работала.
А город тем временем тёк на него, накатывал, и он всё больше и больше ввинчивался в этот поток, в эту жизнь. Начинал узнавать его и исследовать. Всё чаще ходил по району и не только до «Пятёрочки» и обратно. Смотрел на людей, кто тут живёт. Дивился, как они вообще могут тут жить, но постепенно понимал: да, могут. И он сам может. Он и сам начинает уже тут жить, а не существовать.
В марте узнал, что совсем рядом есть парк – Кусково. Как-то не подозревал о нём, увидел на карте. Пошёл проведать. Парк не понравился, он был сырой и тоскливый. Грязные дорожки, кислые деревья. Пахло там какой-то дрянью. Это потом уже он узнал, что парк на самом деле большой, и усадьба там есть, Шереметьева, и пруды, и ещё всякое. А тогда прошёл по аллее туда-сюда и подумал, что видел всё.
Нет, он с трудом привыкал к городу. Он не верил ему и боялся. Работа – дом, дом – работа. В пятницу – в бар с Яриком и его подругой. Подругами. Новыми. Другими. Они приглашали своих подружек, и Ярик кивал Артёму, играл бровями. К кому-то Артём подваливал. Но ничего серьёзного. Совсем ничего.
Хотя нет, не совсем – была же Любочка, в меру крезанутая. Ходила в коротюсенькой юбчонке над длинными белыми гольфами, волосы голубые. Касплеила кого-то, он не узнавал. Она в экстаз впала, пронюхав, что Артём живёт в Вешняках. Ах, детство, ах, бабушка, ах! Напросилась в гости. Сама. По-пионерски попили дома чай и потащились гулять в Кусково. Это она по-нормальному показала ему парк. «Говорят, тут одна девушка утопилась, крепостная, – рассказывала с придыханием, сидя у пруда. – И теперь её призрак появляется, пугает влюблённых». Жалась к нему, типа, боится. Сиськи упирались в плечо – был май, тепло, первые дни ходил в одной футболке. «Её звали Полина», – выдохнул в самое ухо. «Жемчугова?» – сорвалось с языка. «А ты откуда знаешь?» – отстранилась и посмотрела на него с возмущением, будто он воздух испортил. Точнее, сказку.
Видимо, влюблёнными никто из них не был – девушка Полина так и не появилась, хотя они самоотверженно сидели до темноты, пока холодно не стало. Целовались. Потом пошли к нему. В постели она была ничего. В смысле, ничего особого. Вся креза куда-то пропадала, и оставалось тоскливое: так нельзя, это не буду, а что, разве так можно? В общем, приезжала три раза, на четвёртый расстались.
Перелом случился в июне, и он этот день прекрасно запомнил. Пятница была, и они опять бухали. В центре, где-то на Пятницкой. В пятницу на Пятницкой, – Ярик любил дурацкие каламбуры. Он ещё и новую девицу притащил, хотя договаривались бухать без баб, чисто в мужской компании. Остальным было пофиг, а Артём только-только избавился от Любы со слезами и скандалом, так что вид заново счастливого Ярика портил настроение. Да и в целом было как-то погано. Ещё до двенадцати, пока карета окончательно не превратилась в тыкву, он отвалил.
Бар был в двух шагах от метро. На улице на удивление безлюдно. Он чувствовал, как алкоголь гулял в крови, но от этого было не весело, а как-то погано. Хотелось пройтись, чтобы всё выветрилось. И в то же время хотелось домой. От метро пройдусь, – решил он и двинул к дверям станции.
И тут же замер. Перед вестибюлем, обходя его по кругу, ощупывая стены вытянутыми руками, медленно шла премерзкая бомжиха. С распущенными седыми космами, в каких-то диких тряпках, даже ноги у неё были обмотаны непонятно чем. Голова закинута, взгляд обращён вверх, в светящийся потолок эркера, и в этом свете было видно, что глаза её слепы – жуткие бельма прикрывали их.
Она шла и выла. Артём даже не сразу понял, что это за звук, потом разобрал – она выла, стонала, стенала, и из всего этого проступали безумные слова:
– Аааа, колют-колют-колют! Иглами руки колют, все пальцы мне искололи! Ууу! Терзают! Спицами груди терзают, все груди мне издырявили, насквозь проткнули! Ооо, волосы мои прядут, из волос моих холстины себе ткут, мужьям портки, детям рубахи, себе на исподнее! Ааа! Дом мой, где мой дом?! Забыли меня, пятницу забы-ыли-и-и!
Это она прокричала уже почти ему в лицо. Артём и не заметил, как она переместилась, но она вдруг как будто прыгнула и вцепилась ему в руку. Он обмер, стараясь не дышать, его корёжило от омерзения.
– Дом, где мой дом? Здесь стоял! Проведи меня, отведи к моему дому!
Он старался разжать её пальцы, но старуха вцепилась мёртвой хваткой. Руки у неё были сильные и крепкие, но ужасно, ужасно грязные. Обломанные чёрные ногти, и все пальцы в золотых перстнях. Но она, похоже, никогда их не снимала, кольца как будто вросли, въелись в кожу, пережали суставы, так что пальцы опухли, стали толстые, как сосиски. Да и в остальном, он друг понял, она была одета хорошо, даже богато – но это было давно, очень давно, и с тех пор она не снимала своё богатство, жила в нём, ходила и спала, и всё изветшало, сгнило прямо на ней. То, что он принял за тряпки, было старое пальто с мехом какого-то животного – песца ли, лисы, теперь не разберёшь. Из-под него выглядывал подол платья, некогда яркого, с цветами, теперь вытертого и обтрёпанного в бахрому. На голове, в копне волос просматривалась маленькая кокетливая шляпка-пирожок с вуалькой – сколько лет не носили таких? Семьдесят? Больше? И на ногах, как он видел теперь, под космами скатавшихся колготок и гамашей были туфли-лодочки, но они давно, очень давно потеряли и каблуки, и форму.
У неё ещё была сумка через плечо. Он заметил – из неё торчали спицы и моток шерсти. Спицы блестели как новые, а шерсть была свежая, яркая, чистая. Это был такой контраст – вся эта обветшалая мода тридцатых, всё это ужасное разложение – и новые спицы, свежая шерсть.
Она ещё выла, бормотала, она молила его и тянула куда-то, а он безуспешно пытался разжать её пальцы, – как вдруг циферблат на павильоне станции словно мигнул, и стрелка упала на двенадцать.
Полночь.
Старуха вздрогнула, будто стрелка шарахнула ей по голове. Пальцы разжались сами.
Артём стоял, потирая запястье, а она уже позабыла о нем. Всё безумие пропало с лица. Спокойно, с достоинством – если можно говорить о достоинстве у бомжихи, – она присела на лавку напротив метро. Достала свои спицы и застучала, уперев в пространство невидящие глаза. Как будто видела что-то другое. Совсем другое.
Артём не смог пройти мимо неё в метро – он развернулся и пустился бежать. С тех пор недолюбливал «Новокузнецкую» и особенно площадь перед ней – всё мерещилась та бомжиха, хотя больше он её ни разу не встречал. А тогда сорвался и побежал по Пятницкой вниз, к реке, пока не выдохся и не пошёл уже спокойно.
И вот в ту ночь Москва открылась ему – открылась с новой стороны. Он шёл злой и взвинченный, но постепенно стал замечать город, вглядываться в чёрную графику улиц, и раздражение отступало. Он шёл и понимал, что видит нечто новое, чего не видел никогда, да и не увидит днём. Без людей, без машин улицы преображались, и проступал за серой тяжестью стен, за бортами набережных, за изгибами переулков город настоящий, живой. Как будто просыпаясь, как будто только сейчас начиная дышать, он смотрел на Артёма открыто и доверчиво, и было приятно в свою очередь вглядываться в город тоже, рассматривать подсвеченные фонарями фасады, придумывать истории зданиям, читать названия улиц, стоять на мостах, дышать ветром, который казался теперь чистым и тёплым. Над Москвой-рекой плыла луна. В воздухе висел запах шоколада, хотя фабрика на набережной закрылась лет десять назад, до приезда Артёма. Сюрреалистичный Пётр казался издали, с моста, игрушечным. Кремль висел над рекой как пряничный, а храм Василия со всеми его расписными маковками как будто плыл в чёрном воздухе ночной Москвы, такой весёлый и до оскомины русский.
И с того дня он примирился с Москвой. Теперь для того, чтобы найти душевное равновесие, Артём шёл не в парк, не в бар, а в центр ночью – наматывал круги по переулкам, соединял бульварное, просто бродил, вглядываясь, всматриваясь, узнавая. Вдруг увидев её ночное лицо, он перестал с ней воевать. Она была прежней, люди в метро так же раздражали, но он вдруг понял – не все они отражают город. Если раньше ему казалось, что люди и есть город, и так оно обычно и было везде, куда он приезжал, то в Москве случайных, временных, приезжих и озлобленных было гораздо больше, и по ним оценивать город было нельзя. Нет, Москва – сама по себе, люди – сами. Это было странно, но это было так.
А Бодренков говорит: город для людей и город должен быть таким, каким хотят люди. Мало ли чего они хотят! Эти люди не знают город и не знают, чего хотят сами.
А знаешь ли ты, чего хочет город?
Слова прогудели чужим голосом. Её голосом.
Артём остановился, прислушиваясь. Потом закрыл глаза и зашагал яростно, склонив голову, будто старался убежать от себя. А чего хочешь ты? Чего хочешь от меня? Нет, нет, тут какой-то обман. Он просто пока не понимает. Пьян. Надо проспаться. Успокоиться. И понять. А ещё лучше – забыть.
Над головой запищал, мигая жёлтым, светофор. Артём открыл глаза, оценил пустой перекрёсток и перешёл.
Новый Арбат. Он давно не был здесь, не очень его любил. Он мало что понимал в застройке и планировке города, но эту вставную челюсть и правда чувствовал как нечто инородное, случайное, что не должно бы, но вот возникло и осталось. И что с ним делать? Ничего, жить и терпеть. Поэтому он всегда старался проскочить его побыстрей, не глядя. Советский гранит, дома-книжки. Кич и мода семидесятых. Дети в красных сандалиях на носочек, что мальчики, что девочки, все в одинаковых, мамы в коротких платьях, папы в светлых брюках-клёш. Советские открытки, семейные фотографии. У Артёма такой не было, его детство случилось позже, да и папы-то у него не было, но надо ли всё это иметь, чтобы знать?
Свернуть куда-нибудь, что ли? Он заглянул за поворот, в проулок, но там было как-то пусто, ничего не манило. А Арбат жил, рычал, двигался. Ладно, дойду до Фёдормихалыча, – Артём двинулся дальше.
В то лето – а было это всего-то год назад, хотя кажется, что все три, пять, десять, – он стал как одержимый. Москва будто приворожила его, и он влюбился, как в первый раз. Нет, даже в первый раз он так не влюблялся, – он прокрутил в памяти лица одноклассниц и однокурсниц, с которыми романы были, не были или только могли быть, и смахнул их одним движением, – нет, ни в первый, ни во второй раз он так не влюблялся – неожиданно, непоправимо, без надежды на взаимность. Необъяснимо, в конце концов. Впрочем, разве любовь бывает объяснима? Химия, дофамин, все дела. Иди, расскажи это десятикласснице, увидишь, что к чему. Да хоть бы десятикласснику. Втюренному, одним словом. Увидишь, что в жизни можно объяснить, а что нет.
Раз в неделю он уходил в свои ночные трипы, как на свидания. Раз в неделю, скрывая ото всех – и даже от себя самого. Он не строил маршрутов, он просто приезжал в центр, выходил и шёл, куда глядят глаза, не задумываясь и не запоминая дороги. Было лето, ночи стояли тёплые, томные, деревья серебрились в свете фонарей. Люди не спали, много людей не спало, и всё равно их было мало по сравнению с дневным городом, и все они казались Артёму сообщниками, соучастниками, – они просто гуляли, они просто радовались, и у них не было и не могло быть дел в ночном центре, они не хотели от города ничего и просто наслаждались им. В этом была радость жизни, которую Артём никогда ещё раньше не испытывал. Он шёл и смотрел, шёл и слушал, шёл и улыбался. Покупал дрянной кофе и шаурму в светящихся ночных киосках, улыбался шалавам на Тверской, а однажды под дождём даже пил с бомжами.
Это было, кстати, здесь, напротив Фёдормихалыча, в арке на углу Моховой, перед спуском на «Боровицкую». Бомжей было трое, у них был портвейн, у Артёма – пиво. Дождь капал с крыши, по Моховой неслись, разбрасывая воду, бешеные от дождя автомобили, бомжи молчали, и Артём молчал с ними, глядя на освещённые, призрачные стены Кремля и Троицкую башню. Сердце упивалось счастьем. Возьми меня, люби меня, я твой, я буду с тобой всегда, только возьми меня, оставь здесь, при себе, рядом. Я хочу тут жить, я хочу тут работать и умереть тоже хочу здесь, с тобой. Боже, какую чушь он тогда шептал! Окосел совсем – с бутылки пива так не косеют. Бомжи только поглядывали на него, но скорее всего, ничего не слышали – дождь лил, как из ведра, Моховая шумела.
Моховая шумела. Он перешёл её по бесконечной подземке, вынырнул со стороны Манежа и пошёл вверх по холму.
Почему-то вот история никогда его не интересовала. Это дурацкое слово – москвоведение, такое несуразное, в рот не вломишь. Нет, история не волновала, как на первых порах романа не волнует прошлое новой любовницы. Вычитывать в интернете какие-то жареные факты, смотреть старые фотографии или, упаси бог, гравюры, ходить по музеям – нет, увольте, не моё. Один раз угораздило записаться на экскурсию. Это было невыносимо. Какой дом когда построили, кто, в каком стиле, кто здесь жил, кто умер… Блин, оно мне надо? Это не о тебе, вообще не о тебе! Это всё про… про… Короче, про другое. Только и запомнил, что про гостиницу «Москва», про эти её разные фасады. Что, дескать, Сталину сунули два проекта, а он возьми да подмахни посередине оба: «Утверждаю». Пришлось так и выполнять. Да и то, почему запомнил. «Эту легенду мой двоюродный дед услышал, когда отсидел и вернулся, а он архитектор, он как раз эту гостиницу строил, и сам же потом эту легенду всем рассказывал, потому что она хорошо всё объясняла. На самом деле, там косяк был, она же на месте старого здания, фасад тяжёлый, оно стало рушиться. Пришлось укреплять, лишние элементы снимать, все эти балконы, эркеры… Но это же объяснять каждый раз не станешь. Вот он и рассказывал легенду про Сталина, хотя сам прекрасно всё знал. Он и сидел же за неё, за «Москву» эту…» Гид рассказала. Сначала саму легенду – потом вот это, про деда. И верь, чему хочешь. Но Артёму именно это и понравилось, вот эта зыбкость и двойственность – в этом и была она, его Москва.
Да, именно в этом, и она такой ему нравилась. В то лето она была молодой, а молодым девчонкам можно перекрашиваться, как хочешь. Хоть в зелёный, хоть в голубой, и ври о себе напропалую, – всё будет мило, во всём будет только свежесть юной жизни, ещё не понявшей себя. И только видя это, сам хочешь жить, так что кружится голова.
И мне хотелось, и у меня кружилась.
О том, что на самом деле она старуха, о мрачных её подземных шкафах, полных черепами и скелетами, о тяжёлом её безумии, о смрадном дыхании, – обо всём это он узнал позже, гораздо позже. И был не рад, что узнал.
Но всё-таки, всё-таки – чего ты от меня хотела?
Он вскарабкался на лысину Лубянского холма и сел на остановке у «Детского мира». Вытянул ноги; ноги гудели. А есть всё-таки в голове туман, так-то не заметишь, а он есть, никуда не делся. Значит, соображаю хуже, чем обычно. Ладно, сейчас можно уже ничего не соображать. Такси вызвать – и домой, в постельку.
Он вскинул руку, посмотрел на часы. Это потребовало концентрации. Стрелки плясали. Сперва показалось, что пятнадцать минут первого, но вгляделся – нифига себе, ровно три! Как там у классиков? Час между собакой и волком. Самое тёмное время.
Потянулся в карман, чтобы достать телефон, но тут послышался странный звон. Не то в ушах, не то снаружи. Звон знакомый, но тут он его точно не ожидал.
Звон и скрежет.
Но прежде, чем звук породил в голове некий образ, он стал громче и ближе, и из-за поворота с Мясницкой, звеня и скрежеща, вывернул трамвай. Один ретро вагон, деревянный, с подножкой, он светился изнутри как полый ёлочный шарик.
Скользнул по дуге вокруг площади и остановился прямо перед остановкой.
Дверь открылась.
Никто не вышел.
Артём видел кепку машиниста. Видел деревянные сиденья. Ступени. Свет жёлтых старых электрических ламп.
Он видел рельсы. Вокруг, по всей площади. Рельсы, которых здесь раньше не было.
Может, просто не замечал?
Повинуясь острому чувству, Артем поднялся, взошёл по ступеням в вагон. Вагон был пустой, светлый. Артём протянул руку и потрогал спинку кресла. Обычная деревяшка. Тёплая. Не пластик. И облупленный, как будто на маршруте каждый день. Музейный экземпляр? Или хорошая копия? Никогда не слышал, чтобы они тут ходили, трамваи. Да ещё ночью. Может, был парад? Или праздник какой? Или это тур, а-ля старинная Москва?
– Гражданин, конечная, – услышал голос – вожатый перегнулся и заглядывал в вагон. – Гражданин, слышьте? В депо еду.
Артём не отвечал. Он не мог ответить. Другое приковало его, похлеще музейного вагона и вожатого в фуражке двадцатых годов – за окном на площади, на лысой макушке холма, где некогда возвышался Железный Феликс, бил фонтан. Небольшая тумба, слабая струя. Она слегка искрилась в свете неяркого фонаря. Шума воды из вагона слышно не было.
Откуда? Артём был здесь сто раз и точно был уверен – никакого фонтана не было. Никогда. Он мог поклясться.
– Гражданин, вылазьте, – услышал снова голос вожатого. Уже раздражённый. – А то милицию позову.
– Ага. Ага, ага.
Артём вылез на негнущихся. Трамвай тут же звякнул и тронулся с места. Медленно пополз наверх по площади, сделал круг – и скрылся за поворотом на Мясницкую.
Артём так и стоял, тупо глядя перед собой.
Никакого фонтана.
Тот же лысый холм. Те же фонари, разве что горят ярче, из вагона они казались тусклее.
И никакого фонтана. Всё как всегда.
Трамвай звякнул, удаляясь к Чистым прудам.
Артём закрыл глаза.
Открыл глаза.
И рванул за ним вслед, на Мясницкую.
Нет, а чего такого – нормальный трюк для туристов, экран вместо окон. Старый трамвай, старая Москва за стеклом. Показывает по гео локации. Всё нормально.
И где-то я это сегодня уже видел. Вот точно, видел.
Только это бы ладно. Это всё ерунда. Проблема в другом – трамвая не было. И рельс тоже. Ни духу, ни звука, ни искорки.
Трамвай уплыл в ночную Москву, растворился, будто его никогда и не было.
Сто лет здесь не было.
Артём уже не бежал, он шёл всё медленнее и медленнее и, наконец, остановился. Не было, конечно, не было. И он же это знал. А что тогда? Морок? Помутнение?