Эти совместные часы Гизо и Ливен хотели проводить без докучливых посетителей. Для княгини, уделявшей огромное внимание этикету, это было очень важно. Поскольку под политикой она понимала дипломатию, неудивительно, что она придавала такое огромное значение этикету и безупречным манерам. Иметь хорошие манеры – это опасаться фамильярности, сохранять дистанцию при общении с посторонними. Время, когда Гизо приезжал, было известно, и все спешили удалиться к этому часу. Сам он также, судя по всему, тщательно следил за тем, чтобы не путать ее дом со своим собственным. Министр писал княгине 24 апреля 1841 г.: «Вчера я ушел скрепя сердце, только из чувства долга, чтобы никто не подумал, будто я чувствую себя у Вас, как у себя дома, и засиживаюсь позже других»[388]. Правда, есть свидетельства, что далеко не всегда Гизо удавалось во всем следовать этикету. В литературе, посвященной Ливен, часто упоминается эпизод, связанный с Проспером Мерные, якобы умышленно возвратившимся по окончании вечера в гостиную княгини и увидевшего, что Гизо уходить вовсе не собирался и даже снял свою большую ленту[389].
С 1837 по 1857 г. Гизо и Ливен обменялись 5 245 письмами, которые можно рассматривать как памятник политической, дипломатической и сентиментальной истории. Общий объем переписки составляет приблизительно 20 000 страниц книжного формата[390]. Письма Ливен были всегда живыми, блестящими, деликатными. Серия писем, «пересыпанных, – как писал англичанин Ч. Гревилл, – блестками самого тонкого остроумия»[391]. Они переписывались каждый день, зачастую возобновляя письмо по нескольку раз на дню. Политические обстоятельства, частые пребывания Гизо со своей семьей в Нормандии, путешествия княгини Ливен – все это надолго их разделяло. Переписка прерывалась разве что зимой, когда оба они были в Париже[392]. Княгиня тяжело переносила расставания с Гизо; она упрекала его за длительное пребывание в Валь-Рише, за отсутствие писем, за то, что он ее разлюбил. Дарья Христофоровна писала ему 15 сентября 1838 г.: «Расставаясь со мной 16 августа, Вы, видимо, решили ко мне не возвращаться. Я это видела, я это чувствовала. Ваше предложение относительно Бадена (Гизо предлагал ей там встретиться с мужем, чтобы урегулировать их отношения. –
Именно по этой причине Ливен не любила Валь-Рише. Для Гизо Валь-Рише служило воплощением его буржуазных идеалов, там он вел жизнь, соответствующую его убеждениям и той роли, которую он играл в обществе. Но именно этот мир деревни, семьи, чтения был чужд княгине, ревновавшей Гизо к Валь-Рише. Гизо, извиняясь за свою любовь к поместью, писал Дарье Христофоровне: «Я бы солгал, если бы не сказал, что я испытываю удовольствие, созерцая мой лес, сад, библиотеку, оранжерею и апельсиновые деревья… Это очаровательно. Конечно, в тысячу раз меньше, чем мгновение быть рядом с Вами, чем Ваше слово, Ваш взгляд… Не ревнуйте к моим здешним радостям; они этого не заслуживают. Но простите мне мои чувства»[395]. Семейный и буржуазный мир, воплощенный в поместье Валь-Рише, представлял собой полную противоположность миру княгини, воплощенному в занимаемом ею особняке на улице Сен-Флорантен. Валь-Рише княгиня посетила всего лишь один раз, в 1846 г., между тем как Гизо очень хотел, чтобы она была рядом с ним в его поместье. Он писал Дарье Христофоровне 12 июля 1846 г.: «Это правда, что мы сами виноваты в наших расставаниях. Здесь чудесно. Моя долина превосходна. У меня есть три желания: тишина, уединение, покой. Я наслаждаюсь всем этим, но каждую минуту мне не хватает Вас… Если бы Вы были здесь, у меня было бы все»[396].
Как известно, светский сезон в Париже длился от декабря до Пасхи. В течение мая светское общество покидало столицу. На лето парижане уезжали в свои замки или загородные дома. Если летняя резиденция располагалась достаточно близко от Парижа, течение светской жизни не прерывалось. У княгини Ливен был небольшой загородный дом совсем недалеко от Версаля, в Босежур, где она вела, по словам герцогини Доротеи де Дино, «совершенно пасторальную жизнь»; там у нее был маленький сад, где ее часто видели с маленькой лейкой в руках. Сюда же, в Босежур, ежедневно приезжал обедать Гизо[397].
Почему Гизо и княгиня Ливен не поженились? В 1839 г. княгиня овдовела, и в принципе ничто не препятствовало их браку. Гизо в одном из писем к английскому политику лорду Абердину, написанном после смерти княгини, намекал, что против брака была она: «Я не мог допустить, чтобы жена моя не носила моего имени, а она дорожила своим».
Утверждали, что княгиня не могла выйти замуж за Гизо якобы из-за своих «аристократических предрассудков». В работах, посвященных Дарье Ливен, часто приводится следующий факт. Гуляя как-то по Булонскому лесу с Марией Дмитриевной Нессельроде, супругой российского министра иностранных дел, Дарья Христофоровна сказала графине следующие слова относительно возможного брака с Гизо: «Милая моя, можете ли вы себе представить, чтобы меня называли госпожой Гизо?»[398].
Вероятно, дело было отнюдь не в «предрассудках» Дарьи Христофоровны. Она очень любила Гизо, это видно из ее писем; он был для нее всем, она не могла без него жить. Но она не хотела терять свою свободу; ей нравилось ее положение в обществе и ее статус; отказаться от своего имени и титула ради того, чтобы стать женой французского буржуа, пусть даже ведущего политического деятеля, значило отказаться от своего международного престижа. Как отмечала Дж. Кромвель, стань Дарья Христофоровна «мадам Гизо», она превратилась бы во француженку, ее жизнь была бы подчинена жизни ее мужа, она оказалась бы зависимой от него. Брак означал бы конец ее независимости[399].
Кроме того, совершенно ясно, какую реакцию вызвало бы известие о появлении «мадам Гизо» у российского императора! Княгиня не без оснований опасалась, что ее брак с французским буржуа грозил бы ей конфискацией ее российских капиталов. Хотя император Николай I все-таки проявил милость к опальной княгине (оставшись в Париже без императорского разрешения княгиня совершила очень дерзкий поступок. Николай прямо заявил князю Ливену, что если его жена не вернется, он «сотрет ее в порошок») и в 1843 г. разрешил ей остаться в Париже[400].
Все это хорошо понимал и сам Гизо, страстно желавший, чтобы они с княгиней составили семейную пару; для него семейные ценности были священны. Он писал Ливен из Лондона, когда стал послом: «Я никогда с этим не помирюсь, я всегда буду сетовать на неполноту наших отношений, на то, что мы не живем вместе…»[401].
Гизо понимал все сложности, связанные с этим браком. Во-первых, по личным причинам: учитывая разницу в стиле жизни домашних Гизо и его возлюбленной, их совместное существование оказалось бы нелегким. Гизо был очень привязан к своей семье, к матери, которая воспитывала его детей после смерти жены; он старался как можно больше времени проводить с ними в поместье Валь-Рише. Г-жа Гизо весьма ревниво относилась к даме сердца своего сына. Гизо писал княгине из Валь-Рише: «…Знаете ли Вы, что в моем доме, особенно у моей матери, Вы вызываете огромную ревность. Если бы я не приехал сюда, она была бы в полной уверенности, что Вы были единственной тому причиной»[402]. Во-вторых, по причинам общественно-политическим: женись самый влиятельный министр конституционной монархии на подданной царя, это возмутило бы очень и очень многих. Связь Гизо с княгиней и без того вызывала нарекания журналистов; едкие статьи об их отношениях постоянно появлялись во французских газетах. В начале лета 1842 г. в «Шаривари» появились две недоброжелательные статьи в адрес Гизо и Ливен. Одна из них была озаглавлена «Два голубка», вторая – «Прогулка в тильбюри при свете луны»[403]. «Французскому министру не пристало выставлять напоказ свой союз с иностранной эгерией», – писала другая газета[404]. Поскольку княгиня Ливен находилась в переписке с императрицей Александрой Федоровной, ее считали русской шпионкой.
Между тем по Парижу циркулировали слухи о том, будто бы Гизо и Ливен тайно обвенчались[405]. Опровергая их, Гизо писал своей приятельнице Лор де Гаспарен: «То, что Вам говорят, не имеет под собой никаких оснований. Я очень привязан к мадам Ливен, и она занимает большое место в моей жизни. Но все остальное – ложь. И к тому же плохо продуманная. Разве можно допустить, что в нашем обществе возможен тайный брак?»[406].
Посольство в Лондоне
5 февраля 1840 г. Франсуа Гизо был назначен на дипломатический пост посла Франции в Великобритании. Эта должность в годы Июльской монархии имела особое значение. В условиях, когда консервативные дворы весьма настороженно отнеслись к восшествию на престол короля Луи Филиппа, французская дипломатия особые надежды возлагала на «сердечное согласие» с Великобританией. До этого времени Гизо никогда не бывал в Англии, но всегда интересовался английской историей, еще со времен Реставрации был приверженцем английской политической системы, встречался с некоторыми английскими политическими деятелями и литераторами в Париже.
В это время в Великобритании у власти находилось вигское правительство во главе с лордом Мельбурном. Министерство иностранных дел возглавлял лорд Пальмерстон.
25 февраля Гизо отправился в Лондон. Когда он высадился в Дувре, ему показалось, что Англия очень непохожа на его родную страну; однако уже спустя два часа «это впечатление рассеялось, мне показалось, что я у себя дома. По сути, это та же цивилизация, и у нас гораздо больше общего, чем различного». Британская столица поразила нового французского посла. Он делился с княгиней своими первыми впечатлениями: «Лондон показался мне гораздо красивее, нежели я ожидал, дома гораздо меньше, но в целом вид очень монументальный. Но какая монотонная серость! Весь день без света»[407]. Гизо обосновался в Хертфорд-Хауз, в здании посольства Франции, на Манчестер Сквер.
Княгиня Ливен «заочно» ввела Гизо в высший свет лондонского общества. Как писал французский исследователь Эрнест Доде, «никто не мог быть для него лучшим гидом, чем княгиня Ливен, знавшая Англию и проживавшая здесь на протяжении двадцати двух лет»[408].
Когда Гизо появился в Лондоне, высшее общество нашло его немного
3 марта 1840 г. княгиня Ливен дала ему очень разумный совет: «…оставайтесь таким, какой Вы есть, серьезным, сосредоточенным и естественным. Берегите себя от упоения Вашим новым положением. Не забывайте, что Вы живете в стеклянном доме. Англичане гораздо умнее и хитрее, чем о них думают, и замечательно наблюдательны и любопытны, хотя делают вид, что на многое не обращают внимания»[410]. Искушенная в дипломатии, прожившая много лет в Англии, Дарья Христофоровна напутствовала Гизо: «В целом Вы не должны никому доверять, и Вы должны быть очень осторожны в суждениях, я Вам никогда не устану это повторять. В дипломатии одно неосторожное слово может иметь очень много последствий… Дипломатия – это профессия, как и любая другая, и только занимаясь ею, можно ее постичь»[411].
В целом начало дипломатической карьеры Гизо было удачным. Ливен писала своей давней подруге Эмили Каупер, ставшей в декабре 1839 г. супругой лорда Пальмерстона: «Я нахожу, что г-н Гизо совершил удачный дебют. Он написал мне всего лишь несколько строк, но он в восторге. Он очень высокого мнения о вашем муже, его ясном и практичном уме»[412]. Княгиня сообщала Гизо о реакции англичан: «Вчера я была у леди Гренвил. Она мне прочитала письмо своего брата, который отзывается о Вас в превосходной манере. Вы достигли большого успеха, Ваш степенный вид, Ваши манеры и разговор всех очаровали. Леди Каупер также хорошо о Вас отзывалась. Она говорит, что Вы вызываете всеобщее любопытство, что все хотят с Вами познакомиться, и что все очень довольны Вами. По ее словам, королева также была с Вами очень любезна»[413]. Леди
Пальмерстон писала княгине: «Я на самом деле считаю, что г-ну Гизо здесь нравится. Все здесь ново для него, и он философски осматривает сцену. Очевидно, что и он понравился здесь. У него превосходные манеры, интересный и содержательный разговор… По своим манерам он больше принадлежит к Старому порядку, чем к новой власти, и это то, что мне в нем особенно нравится»[414].
Резюмируя все эти положительные отклики, княгиня писала Гизо 30 марта: «Во всех письмах говорится о Вас с энтузиазмом. Но я считаю своим долгом, сообщая Вам это, добавить: оставайтесь таким, какой Вы есть. Я знала много людей, которые забывали это. Но, простите, я забыла, что Вы ни на кого не похожи»[415].
Гизо пытался следовать советам Дарьи Христофоровны, обо всем ей детально докладывал; по ее совету он отказался от ложи в Опере. «Будьте спокойны, – писал он княгине, – у меня не будет ложи в Опере! Я даже туда не буду ходить. Почему Вы думаете, что я должен изменить моим вкусам и привычкам. Я уверен, что спектакль мне бы не понравился. Я Вам это часто говорил: я никогда не умел развлекаться один; мне необходимо, необходимо абсолютно разделять всякое живое удовольствие и всякие нежные эмоции»[416].
Между тем вскоре княгине показалось, что Гизо недостаточно внимал ее советам. 4 апреля она писала ему: «Кто же обедает у г-на Маберли? Его жена самая развратная женщина в Лондоне. Гости, по-видимому, вполне соответствовали этому. По правде сказать, муж мой, скорее, переплыл бы Темзу вплавь, чем согласился бы обедать у этих людей, а он далеко не имел репутации такого серьезного человека, как Вы. Если Вы будете принимать, таким образом, приглашения всякого, то настоящий «свет» не будет уже считать за честь пригласить вас к обеду»[417].
Сама Дарья Христофоровна, оставаясь в Париже, держала Гизо в курсе всего, что там происходило. Ее письма можно считать настоящей политической хроникой. Княгиня пристально наблюдала за политическими дебатами и особенно усердно посещала заседания палаты, тщательно информируя Гизо обо всем, что там говорилось и происходило. Через несколько дней после формирования во Франции министерства во главе с Тьером, политическим противником Гизо, она писала в Лондон: «Вчера я была на заседании палаты. Тьер занял свое место на скамье министров с явным удовольствием. Он монотонно и не очень громко прочел речь. Однако встречен он был весьма холодно»[418].
Несколько месяцев спустя, в письме от 28 мая 1840 г. она подробно описывала свою встречу с Тьером на обеде у российского посла.
«Я веду дело так, чтобы моим преемником мог быть не кто иной, как г-н Гизо.
– Иначе говоря, вы ведете дело так, чтобы остаться у власти навсегда?
– О, разумеется! Я молод и я знаю отлично, что когда-нибудь я укреплю свои позиции; но когда это будет, я не знаю. Увидим. Но если г-н Гизо соскучится в Лондоне, я устрою его здесь»[419]. Как известно, Гизо «соскучился» весьма скоро и 29 октября того же года возглавил министерство иностранных дел в кабинете Н. Сульта.
Гизо также, помимо трогательного выражения своих чувств, в своих письмах создавал яркие портреты людей, с которыми он встречался в Великобритании и описывал события, свидетелем которых он являлся. Вскоре после приезда в Лондон он встретился с герцогом Артуром Веллингтоном: «Я видел герцога Веллингтона, – писал он 6 марта 1840 г. – Грустное зрелище, такое же грустное, какое представляет Поццо (имеет в виду бывшего посла России во Франции графа К.О. Поццо ди Борго. –
Гизо весьма увлекательно описывал состояние высшего лондонского общества, например, концерт у королевы Виктории, где звучала «прекрасная, но холодная музыка»: «Королева следила за исполнением, по-видимому, с большим интересом, чем ее гости. Принц Альберт дремал. Она взглядывала на него, улыбалась, но, по-видимому, досадовала и толкала его локтем. Он просыпался и, проснувшись, выражал одобрение, кивая головою, затем снова засыпал. Тогда королева опять принималась будить его»[421].
Через три месяца после приезда в Лондон Гизо было поручено вести переговоры с английским правительством относительно возможности перевозки останков Наполеона с острова св. Елены в Париж. Эта идея являлась давней затеей Тьера. Убежденный, что Франции нечего опасаться угрозы бонапартизма, он стремился доказать французам, что из всех политических деятелей Июльской революции именно он был самым пламенным патриотом.
7 мая 1840 г. Гизо получил письмо Тьера, в котором ему предлагалось начать переговоры с лордом Пальмерстоном по этому вопросу. В тот же день посол виделся с английским министром и получил от него согласие. «Вот истинно французская просьба, – писал Пальмерстон своему брату, показывая этим, что он вполне понимал, насколько опрометчив был этот шаг французского правительства. – Но с нашей стороны было бы нелепо отвечать отказом. Поэтому мы решили дать свое согласие как можно скорее и охотнее»[422].
В официальной депеше лорду Гренвилу, английскому послу в Париже, Пальмерстон, намекая на национальную вражду между английским и французским народами, отмечал: «Правительство Ее Величества надеется, что если подобные чувства существуют до сих пор, они будут погребены в могиле, в которую будут опущены останки Наполеона»[423].
Почему Пальмерстон так легко уступил просьбе французской стороны? Вероятно, он надеялся отстоять свою позицию в более важном Восточном вопросе, для урегулирования которого Гизо и был направлен в Лондон. К тому же Пальмерстон полагал, что перезахоронение праха Наполеона только ослабит Францию, поскольку дестабилизирует внутреннюю ситуацию в стране и создаст немалые затруднения для правительства.
10 мая Гизо сообщил Ливен об успехе своей миссии: «Я провел за три дня переговоры по одному делу, которое наделает немало шума. С лордом Пальмерстоном приятно иметь дело, когда он одного мнения с вами. Он ведет его быстро и без фокусов»[424].
Со своей стороны, Ливен писала Гизо о реакции во Франции на это событие и выражала опасения, что эта акция может иметь негативные последствия для социального порядка и спокойствия во Франции. Она писала 13 мая: «Воспретят ли семейству Бонапарта присутствовать при погребении его останков? Это было бы неслыханной несправедливостью. Но дозволить это было бы опасно. Так как эта церемония придется, быть может, на момент новых выборов, то не будет ли это подстроено левой? Словом, все это довольно странно… Я нахожу, что одинаково трудно позволить это и запретить. Несомненно одно, – что вы создали себе этим очень большие затруднения»[425].
В письме лорду Абердину она выражалась в более резком тоне об этой затее, имевшей, по ее справедливому замечанию, «огромное политическое значение». «Хотят возбудить страсти, и никого нельзя ввести в заблуждение, что это просто дань памяти великому человеку». Ливен отмечала, что «это спектакль, недостойный и нации, и героя, которого хотят прославить. После того как с энтузиазмом утвердили проект перемещения, теперь спорят о цифрах! Неделю находятся в возбужденном состоянии и торгуются! Вот вам французское легкомыслие. Стране за это будет стыдно…». Отмечая, что в Париж со всех концов страны прибывают депутации и что «возобновляется 1789-й год», княгиня, однако, делала вывод, что «все это очень по-французски!»[426].
Сообщая Гизо о реакции иностранных представителей, она писала 18 мая: «У меня был сегодня утром принц Павел Вюртембергский. Он предвидит всяческие бедствия. Он не понимает, как правительство добровольно ищет повода к смуте и уличным беспорядкам. Он говорил об этом Тьеру и страшно все преувеличивал. Тьер сказал: «Я отвечаю за все, но я один могу сделать это. При всяком другом министерстве это могло бы вызвать революцию». Принц также добавил: «Тьер считает себя кардиналом Ришелье. Ничто не сравнится с его смелостью и самоуверенностью»[427].
1830–1840-е характеризовались очередным резким обострением Восточного вопроса, явившегося следствием естественного распада многонациональной Османской империи. Османская империя стала узлом международных противоречий, соперничества между Францией и Великобританией за господство в Сирии, Ливане и Египте, с одной стороны, и борьбы всех западноевропейских держав за подрыв и уничтожение влияния России на Ближнем Востоке, с другой стороны.
Преимущества, полученные Россией по условиям Ункяр-Искеле-сийского договора 1833 г., имели следствием сближение интересов Франции и Великобритании, заинтересованных в сохранении статус-кво на Ближнем Востоке (чтобы у России не появился повод для вооруженного вмешательства в конфликт между султаном и египетским пашой). Это приводило к тому, что противоречия между ними отступали на второй план, как только появлялась возможность усиления влияния России в Османской империи.
Стремясь к укреплению позиций Франции в Египте, либералы-орлеанисты весьма своеобразно трактовали принцип целостности Османской империи, под которым они понимали признание суверенных прав не только султана, но и прав, полученных его вассалами (имея в виду, прежде всего, пашу Мухаммеда Али), и сохранение достигнутого статус-кво. Всякие действия, направленные против прав, обретенных египетским пашой, Франция рассматривала как удар по целостности Османской империи.
Для разрешения конфликта между султаном и пашой весной 1840 г. в Лондоне была открыта конференция. В ходе работы Лондонской конференции стало ясно, что именно территориальные разногласия, прежде всего, вопрос о статусе Сирии, стал камнем преткновения в англо-французских отношениях: французское правительство настаивало на передаче Сирии Мухаммеду Али, британская дипломатия энергично выступала против такого решения, полагая, что потеря пашой Египта этой провинции будет означать ее потерю для Франции. Правительство Тьера, действуя независимо от участников конференции в Лондоне, попыталось выступить в роли посредника и добиться двустороннего соглашения между султаном и пашой с выгодой для Франции. Об этих закулисных переговорах стало известно в Лондоне. В результате в изоляции оказалась сама
Франция: 15 июля 1840 г. без ее участия была подписана Лондонская конвенция. Гизо узнал о ее содержании только спустя два дня. Лондонская конвенция явилась одним из переломных моментов в истории Восточного вопроса. Она не только констатировала принцип закрытия проливов, изолировала Францию, но и наметила широкую программу нового вмешательства европейских стран в дела Османской империи. На основе Лондонской конвенции была подготовлена и проведена Сирийская экспедиция 1840 г., направленная как против Мухаммеда Али, так и против Франции, в которой приняли участие английские и австрийские военно-морские силы.
Подписание Конвенции привело к серьезному осложнению международной обстановки, вызвав обострение взаимоотношений Франции с Великобританией, Пруссией, Россией и Австрийской империей. Правительство Тьера в спешном порядке стало проводить мероприятия по увеличению вооруженных сил Франции, планируя довести их численность до 900 тысяч. Эти приготовления Тьер рассматривал как оборонительные, как средство оказания давления на страны, подписавшие Лондонскую конвенцию, с целью изменения ее условий. И только если державы не пойдут на уступки Франции, она могла прибегнуть к силовым методам.
В конце октября Тьер подготовил Луи Филиппу проект речи, которую король должен был произнести при открытии Палат 28 октября 1840 г. В этой речи говорилось о возможности войны и содержалась просьба о предоставлении кредита на вооружение 500 тыс. человек. Король отклонил этот проект, найдя его слишком воинственным. Как говорил Гизо, война против европейской коалиции «из-за какой-то части Сирии», не входила в планы короля Луи Филиппа; Тьер подал в отставку.
Новым министром иностранных дел в кабинете, созданном 29 октября под руководством маршала Николя Сульта, стал Франсуа Гизо. Поскольку именно Гизо стал ключевой фигурой в этом кабинете, министерство, как правило, именовали правительством Сульта – Гизо, хотя официально премьер-министром Гизо стал только 29 сентября 1847 г. Настал звездный час Гизо…
Глава 5
Человек с бульвара Капуцинов: во главе Министерства иностранных дел
Министерство 29 октября
За восемнадцать лет существования режима Июльской монархии сменилось семнадцать министерств, причем все эти изменения происходили в первые десять лет. Луи Филипп, не довольствовавшийся тезисом «король царствует, но не управляет», хотел отделаться от сильных политиков, таких как Л.-В. де Брой и А.Тьер, создавая нестабильные министерства и не противодействуя затяжным министерским кризисам. К концу 1830-х Июльская монархия сумела отбить прямые атаки ее противников и стабилизировать политическое положение в стране. С 1840 г. можно говорить о создании стабильного правительственного большинства: к 1846 г. оппозиция в палате депутатов составляла 168 человек, министерское большинство – 291 (такая стабильность министерства Сульта – Гизо во многом была обеспечена за счет значительной пропорции депутатов-чиновников – 188 из 459 депутатов)[428].
Луи Филипп был королем в высшей степени умным, активным и властным; суть его правительственной системы заключалась в том, чтобы управлять Францией с помощью, а не посредством палат. Кроме того, он полагал, что должен обладать властными полномочиями еще и потому, что если он станет «бессильным» конституционным монархом и предоставит решение всех вопросов профессиональным политикам, то те ввергнут страну в ужасную смуту, революцию, войну, а его самого лишат престола[429]. Луи Филипп и Гизо составили особую политическую пару, отличавшуюся своей стабильностью, единством и силой. Как отмечал Г. де Брой, эта пара была «герметично закрыта от внешних воздействий»[430]. Гизо говорил, что политика Луи Филиппа – это и его собственная политика, а король отвечал, что Гизо – это его уста.
В то же время поначалу король не испытывал особой симпатии к Гизо, находя его негибким и слишком сдержанным. Кроме того, Гизо ведь был одним из лидеров коалиции против графа Моле, наиболее «удобного» для Луи Филиппа министра. Однако постепенно Гизо завоевал доверие короля: несмотря на кажущиеся заметные различия между ними, у них было и много общего: огромная трудоспособность, интерес к политике, глубокое знание Англии, любовь к порядку и миру, единодушие взглядов по многим вопросам[431].
Между ними действительно установилась полная гармония и единодушие взглядов. Нельзя сказать, что король узурпировал все ветви власти; одной из важных составляющих режима представительного правления является разделение власти между кабинетом министров, элементом подвижным, и главой государства, элементом фиксированным. За восемь лет между этими элементами произошла своего рода спайка, соединение. В то же время, такое теоретическое и тактическое согласие установилось только между Луи Филиппом и Гизо, а не в целом между королем и правительством, между правительством и обществом, а непопулярность в обществе Гизо стала распространяться и на самого короля. По словам французской исследовательницы А. Мартен-Фюжье, Гизо и Луи Филиппа связывали, прежде всего, «их общие ошибки, которые они слепо приумножали. Занятые, главным образом, внешнеполитическими делами, в области внутренней политики они обеспечили неподвижность, ставшую фатальной для режима»[432].
Возвращение Гизо в Париж еще больше укрепило узы, связывавшие его с княгиней Ливен. По словам видного французского исследователя П. Тюро-Данжена, отношения между ними представляли «странное зрелище». Он писал об «общеизвестной близости между главным хранителем всех государственных секретов и иностранкой, которая совсем недавно играла одну из ключевых ролей в дипломатии враждебного Франции монарха»[433]. Между тем Ливен была настоящим другом, и у Гизо не было повода сожалеть о своей доверительности. Далеко не все современники разделяли это мнение, полагая, что княгиня могла использовать Гизо в своих интересах. Так, например, Виктор Гюго приводит полушутливые-полусерьез-ные слова короля Луи Филиппа по этому поводу, сказанные им министру внутренних дел Дюшателю: «Неужели у Гизо нет ни одного друга, который бы дал ему полезный совет? Он, должно быть, плохо знает этих северных женщин. О, с ними нужно быть очень осторожным. Если такая женщина имеет дело с человеком моложе себя (пусть даже на один год! –
Ливен весьма позитивно оценивала назначение Гизо на пост министра иностранных дел, считая его важным шагом на пути к стабилизации внутриполитической ситуации во Франции. Она писала своему другу лорду Абердину 16 ноября 1840 г.: «Приход Гизо к власти вызвал живое чувство удовлетворения и доверия со стороны одних, негодование и ненависть у других… Оппозиция напугана. Улицы стали спокойнее… Котировки на бирже повысились, все вернулось в нормальное русло»[435]. Кроме того, она подчеркивала миролюбивые заявления Гизо и его стремление к восстановлению «европейского концерта» и отмечала, что «заграница, особенно Англия, продемонстрировала свою поддержку такому стороннику мира и порядка, в которой было отказано министерству смутьяна и фанфарона (как вы его очень хорошо назвали)»[436] (имеет в виду А. Тьера. –
Однако в первое время многие наблюдатели как во Франции, так и за ее пределами были уверены в непрочности и недолговечности нового министерства во Франции. Что касается Ливен, то проницательность не изменила ей и на этот раз. Она с самого начала понимала, кто является истинным главой кабинета. Княгиня писала брату Александру 20 января (1 февраля) 1841 г.: «Г-н Сульт – это только глава номинальный, Гизо – реальный глава кабинета»[437]. Сульту, по ее словам, такая ситуация вовсе не нравилась, он даже угрожал подать в отставку: «Он говорит, что Гизо совсем не учитывает его мнения, что король его называет «мой добрый маршал», говоря о нем депутатам, и что он не намерен быть добрым маршалом короля»[438].
Министерство Сульта – Гизо, стремясь вывести Францию из международной изоляции и урегулировать конфликт мирным путем, в то же время продолжило линию правительства Тьера, направленную на увеличение военно-морского потенциала Франции. Выступая против чрезмерного роста вооружений, предложенного Тьером, Гизо был солидарен со своим предшественником и политическим оппонентом относительно необходимости возведения укреплений вокруг французской столицы, подчеркивая оборонительный характер этих сооружений.
Вопросу об укреплениях большое значение придавал сам король Луи Филипп; это был его своеобразный идефикс. По словам посла Российской империи во Франции графа П.П. Палена, эта идея не прекращала занимать внимание Луи Филиппа с момента «революции, возведшей его на трон». Проект попытались реализовать в 1833 г., но тогда против него решительно выступила французская пресса и общественность, считая, что правительство намеревалось укрепляться не столько от внешнего врага, сколько от врага внутреннего, то есть своего народа. Эта двойственная функция планируемых укреплений была подмечена и иностранными наблюдателями. Так, граф Пален доносил, что укрепления вокруг Парижа, по мнению короля Луи Филиппа, должны были не только «защитить город от иностранного вторжения, но и, главным образом, служить для более легкого подавления его жителей в случае восстания». Кроме того, дипломат отмечал, что на начавшихся работах по возведению укреплений из задействованных на строительстве 50 тыс. рабочих, 40 тыс. являются солдатами. «Эти работы, сосредотачивая большую массу войск вокруг Парижа, предоставят правительству новые возможности для поддержания порядка в столице и во всей стране», – писал он[439].
С тех пор, по словам посла, Луи Филипп искал «первую удачную возможность, чтобы реализовать взлелеянную им мысль, в реализации которой он видел гарантию порядка и внутреннего мира, и особенно гарантию против всяких попыток ниспровергнуть правящую династию»[440].
Первым ответственным делом, которое пришлось проводить министерству Сульта – Гизо, стала церемония перезахоронения праха Наполеона, затеянная еще Тьером. Несмотря на опасения, что эта церемония может сопровождаться беспорядками, «праздник почившего изгнанника, с торжеством возвращающегося на родину», как образно назвал церемонию Виктор Гюго, состоялся в Париже 15 декабря 1840 г. и прошел без эксцессов. На площади перед Домом Инвалидов были устроены подмостки, на которых разместилось сто тысяч человек; по обе стороны аллеи были установлены два ряда колоссальных статуй, изображавших героические фигуры, напротив Дома Инвалидов возвышалась гипсовая статуя императора. Однако в целом, по словам Виктора Гюго, очень часто критиковавшего действия правительства и находившегося в оппозиции, в этой церемонии «не было правды, а потому и вышла она вся какой-то фальшью и надувательством. Правительство как будто испугалось вызванного им призрака. Показывая Наполеона, оно в то же время старательно скрывало его, намеренно оставляя в тени все, что было или слишком велико, или слишком трогательно. Грандиозная действительность всюду пряталась под более или менее роскошными покрывалами. Императорский кортеж, долженствовавший быть всенародным, ограничен одним военным, настоящая армия подменена Национальной гвардией, собор – домашней капеллой Инвалидов, наконец, действительный гроб подменен пустым ящиком». Подменили, по словам Гюго, даже лошадь, белого коня, покрытого фиолетовым крепом, которого большинство принимало за настоящего боевого коня Наполеона, «не соображая, что если б он прослужил Наполеону хоть только два года, и то ему теперь было бы целых тридцать лет – возраст почти невозможный для лошади». На самом деле это была всем известная старая лошадь, которая вот уже десять лет фигурировала в роли боевого коня на всех парадных военных похоронах[441].
Очень интересные наблюдения об этом необычайно холодном, по парижским меркам, дне (в столице было минус десять) оставила Дельфина де Жирарден, регулярно публиковавшая свои очерки под именем «виконта де Лоне» в газете «La Presse». Она весьма точно подметила одну из главных причин популярности императора Наполеона I в массовом сознании французов. По ее словам, «он единственный был честен с народом, а не взывал к его рыцарскому великодушию и не обольщал его блистательными обманами». Она писала: «Наполеон сказал французам: «Сражайся за меня!» – и французы пошли за этим человеком с восторгом, и поклоняются его памяти по сей день, и будут поклоняться ей вечно, потому что он один понял их, он один не требовал от них никаких преступлений, он один не прививал им дурных страстей, он лишь приказывал им гибнуть с честью на поле боя, и они повиновались. О, если бы явился другой человек и приказал им жить со славой, они также повиновались бы»[442] – в этом, может быть, кроется и разгадка непопулярности Луи Филиппа, который призывал французов не к славе и смерти во имя побед, а к стабильности и умеренности.
Формирование внешнеполитического курса Июльской монархии. Внешнеполитическая концепция Гизо
Именно в сфере внешней политики были наиболее четко развиты принципы орлеанизма, и именно за внешнеполитический курс Гизо будет подвергаться жестоким нападкам оппозиции, обвинявшей его в проведении антинациональной, пассивной политики, следовавшей в фарватере Великобритании, а самого Гизо именовавшей «лордом Гизо», или, по названию его поместья, «лордом Валь-Рише», намекая на проанглийские симпатии министра, и обвиняя его в пренебрежении интересами Франции в угоду британской политике.
Умеренная, миролюбивая политика не встретила понимания у большей части французского общества. Возвращение триколора после 1830 г. означало не только восстановление идеи национального суверенитета, но также возрождение чувства национальной обидчивости за поражение Франции в 1814–1815 гг., за ненавистную систему Венских договоров, когда французы чувствовали себя обязанными распространять принципы 1789 г. за пределы своего Отечества. Причем такие настроения были весьма широко распространены не только в республиканской среде, но и среди самих либералов, в широких кругах интеллигенции, студенчества и даже в среде Национальной гвардии.
Оппозиция обвиняла правящие круги Франции в проведении политики, противоречившей национальным интересам страны, ущемлявшей ее национальное достоинство. Франсуа Гизо ставили в упрек то, что он желал мира «любой ценой», что в угоду сохранения «сердечного согласия»[443] с Великобританией был готов пожертвовать национальными интересами Франции. В последние годы существования режима Июльской монархии оппозиция обвиняла правительство в стремлении сблизиться с абсолютистскими монархиями Европы – Австрией и Россией, воплощавшими в глазах французов Венскую систему.
Аналогичные выводы относительно внешней политики Франции в годы Июльской монархии делали советские и французские историки[444], оценивавшие ее как несоответствующую национальным интересам страны, как слабую, неуверенную и «весьма недальновидную»[445], отмеченную «скандальными поражениями французской дипломатии»[446]. Например, авторами «Истории Франции» недовольство внешней политикой правительства Гизо широкими кругами населения рассматривалось как одна из главных причин падения режима Июльской монархии в 1848 г.: «С 1841 по 1848 г. международный авторитет Франции неуклонно падал. Ни завершение покорения Алжира в 1847 г., ни другие колониальные приобретения не могли остановить рост недовольства широких слоев населения политикой финансовой олигархии… Реакционная политика и провалы Гизо ускоряли приближение революционной развязки»[447].
Видные отечественные специалисты по истории Франции А. И. Молок и Ф. В. Потемкин именно внешнюю политику Июльской монархии называли одной из причин падения режима Луи Филиппа. По их мнению, политика, проводимая королем французов на международной арене, была политикой защиты мира любой ценой, а именно ценой оскорбления французского национального чувства, систематических уступок политическим противникам Франции и ее торговым конкурентам[448]. Аналогичные выводы делал и крупный советский историк Н. Застенкер, отмечавший в работе «Революция 1848 года во Франции», что Июльская монархия «предпочитала вести пассивную внешнюю политику, делая уступку за уступкой соперникам Франции и избегая всяких столкновений с ними»[449].
Несомненно, что подобная негативная оценка, выдержанная в строгом идеологическом ключе, нуждается в глубоком переосмыслении. Франция, потерпевшая во втором десятилетии XIX в. тяжелейшее военное поражение и пережившая крушение внешнеполитического курса Наполеона I, направленного на установление преобладающего влияния Франции в Европе, стояла перед необходимостью разработки основ новой внешнеполитической концепции, учитывающей реальные экономические возможности страны и ее военный потенциал.
В отечественной исторической науке сформировалось мнение, согласно которому все усилия французских политиков и дипломатов в годы Июльской монархии были направлены на ликвидацию ненавистной французам Венской системы, олицетворявшей в их глазах национальное унижение Франции и препятствовавшей возрождению ее былого величия. Например, Е. И. Федосова считает, что внешнеполитическая концепция правительства Июльской монархии включала в себя стремление к ликвидации международной изоляции Франции путем разрушения Венской системы. По мнению исследователя, после революции 1830 г. сторонники Сопротивления полагали, что Франция могла выполнить свою основную задачу – значительно усилить свои позиции в Европе, только при условии развала всей Венской системы[450].
Действительно, широкие круги французского общества, жившие в плену «наполеоновской легенды», видели в Венских договорах главное зло для Франции. В правящих кругах Франции эту идею отстаивали либералы левого направления, представленные группой Движения (Ж. Лаффит, О. Барро, М.-Ж. Лафайет, Ф. Моген и другие). Однако только первые кабинеты Июльской монархии носили коалиционный характер, включая левых и правых либералов. В первом кабинете Июльской монархии семь министров являлись сторонниками политики Сопротивления, четыре – сторонниками политики Движения. Командующим Национальной гвардией стал генерал Лафайет, О. Барро был назначен префектом округа Сены. Однако такое правительство являлось очень нестабильным в силу противоречий по вопросу о путях дальнейшего развития Франции, существовавших между министрами. С созданием министерства Казимира Перье (министерство 13 марта 1831 г.) важнейшие министерские посты занимали сторонники политики Сопротивления. Министры, солидаризируясь с королем Луи Филиппом, выступали за проведение умеренного внешнеполитического курса в рамках сложившейся системы международных отношений, регламентированной решениями Венского конгресса. «Пока здание Венского конгресса стоит на ногах, – говорил Л.-В. де Брой, мы должны будем его уважать»[451].
Чем была обусловлена такая политическая линия, столь непопулярная в глазах большинства французов, усматривавших в деятельности сторонников короля Луи Филиппа отступление от принципов 1830 г. и пренебрежение национальными интересами Франции? Рассмотрим эти важные вопросы.
Июльская революция 1830 г., смена династии и провозглашение герцога Орлеанского «королем французов», который воспринимался консервативными дворами не иначе как «король баррикад», «выскочка», резко осложнили международное положение Франции, вновь появилась угроза ее международной изоляции и даже организации вооруженной интервенции против нового политического режима, рожденного революцией, к чему на первых порах склонялся император Николай I. Для легитимных монархов Европы революция 1830 г. во Франции означала возрождение революционной угрозы. Они опасались возможной военной экспансии со стороны революционной Франции.
Вот как сформулировал позицию европейских монархов французский политический деятель тех лет, сторонник политики короля Луи Филиппа, Ж.-Б. Капефиг: «Делайте во Франции все то, что на вас налагают ваши интересы и ваши прихоти; рано или поздно опыт докажет вам, что нет безопасности без порядка, а власти без сильного правительства. Концентрируйте сферу своих экспериментов в собственных границах; всякая попытка перенести их на внешнюю арену будет предотвращена. Повсюду, где на нашей территории вспыхнет революция, мы подавим ее нашими армиями. Если вы вмешаетесь, это будет означать войну; войну не только с одной из нас, но и со всей континентальной Европой, поскольку речь идет об общем благе монархов»[452].
В этих условиях французская дипломатия в своих действиях должна была исходить из утверждения о том, что Франция является страной со стабильной внутриполитической системой, что она не вынашивает экспансионистских планов, а является полноправным партнером европейских держав, заинтересованным в сохранении европейского равновесия сил и в предотвращении возможности новых социальных потрясений в Европе. Король Луи Филипп так говорил по этому поводу: «Франция оставила истории достаточно памятников своей военной славы, чтобы добавить к этим трофеям трофей не менее славный – быть гарантом мира во всем мире и гарантом спокойствия человечества»[453].
В течение сентября – октября 1830 г. король Луи Филипп и возглавляемый им политический режим были признаны всеми государями Европы, за исключением португальского короля дона Мигеля, которого Франция со своей стороны не признавала законным монархом, и герцога Моденского, категорически отказавшегося признать власть, порожденную революцией[454]. В целом европейские монархи понимали, что без участия Франции стабильность в Европе была невозможна: изолированная, и, как следствие, нестабильная Франция всегда оставалась бы очагом возмущений, пропаганды, катализатором революционных событий в европейских государствах.
Непременным условием возвращения Франции в «европейский концерт» являлось признание ею существовавшего в Европе статус-кво, а именно системы международных отношений, регламентированной решениями Венского конгресса. Так, например, император Николай I в письмах Луи Филиппу подчеркивал: «В согласии с моими союзниками я удовлетворен принятым Вашим Величеством решением поддерживать отношения мира и дружбы со всеми европейскими государствами. Пока они будут основаны на существующих договорах и на твердом убеждении уважать права и обязательства, как и территориальное состояние, Европа получит гарантию мира, так необходимого для спокойствия самой Франции»[455].
Однако в самой стране в рамках орлеанизма началась острая политическая борьба между сторонниками правого, умеренного либерализма (так называемая группа Сопротивления) и приверженцами левого либерализма (так называемая группа Движения), предложившими две программы решения внешнеполитических проблем. Именно по вопросам внешней политики развернулась острая политическая борьба, именно внешнеполитические проблемы вызывали наибольшую полемику на страницах печати и в парламенте. По словам современника событий Луи Блана, в эти годы «Франция жила больше жизнью других наций, чем своей собственной. События, будоражившие тогда Польшу, Португалию, Бельгию занимали умы в манере почти исключительной…»[456].
Если сторонники политики Движения полагали, что необходимо углублять и расширять революционные преобразования, содействовать развитию революционного движения за пределами Франции и рассматривали события 1830 г. как начало коренных преобразований в Европе, требуя продвижения Франции к Рейну, присоединения Бельгии к Франции, то лидеры политики Сопротивления (Ф. Гизо, Л.-В. де Брой, К. Перье) считали, что с победой Июльской революции и установлением власти Луи Филиппа Орлеанского революция является оконченной, и все усилия должны быть направлены не на дальнейшее совершенствование политических институтов, а на их стабилизацию, на упрочение уже достигнутого. Они исходили из осознания того факта, что Франция будет допущена в концерт европейских государств только при условии признания сложившейся системы международных отношений, не требуя пересмотра Венской системы.
В то же время разногласия внутри блока орлеанистов и между ними и их политическими оппонентами не являлись антагонистичными. Это уже не была борьба между Старым порядком и новой, постреволюционной Францией, как в годы Реставрации: и сторонники Сопротивления, и сторонники Движения поддерживали монархию Луи Филиппа и осуждали нарушение конституционной Хартии Карлом X. Это была борьба за поиск государственных институтов, адекватных потребностям модернизирующегося французского общества, борьба, прежде всего, по тактическим, а не стратегическим вопросам, когда основополагающие принципы нового политического режима сомнению не подвергались.
Одилон Барро, талантливый адвокат, сторонник политики Движения, в 1840-е перешедший в левый фланг Сопротивления, возглавив группу «династическая левая», писал по этому поводу в своих «Мемуарах»: «Разница между королем и нами в вопросах внешней политики не заключалась в различных принципах, но только в степени твердости в их применении или в степени веры в силу нашей революции»[457].
Кроме того, при анализе внешнеполитических дискуссий следует учитывать, что критика внешнеполитического курса правительства оппозицией зачастую не носила конструктивного характера, а являлась средством борьбы за власть, дискредитацию правительства и его низвержения. Это можно отчетливо проследить на примере критики оппозицией линии на установление «сердечного согласия» с Великобританией: оппозиция обвиняла правительство в проведении антинациональной, пробританской политики, презрительно именуя его «министерством заграницы». Однако, когда кабинет Сульта – Гизо в деле «испанских браков» пошел на конфликт с Англией, оппозиция рьяно принялась критиковать правительство уже за то, что якобы ради «семейного альянса» оно пожертвовало самыми дорогими и важными интересами Франции, а именно союзом с Великобританией. В частности, А. Тьер, постоянно критиковавший правительство Сульта – Гизо за его приверженность «сердечному согласию», за принесение в жертву этому «сердечному согласию» национальных интересов Франции, теперь заявлял: «Союз с Англией является истинной политикой нашего времени, поскольку его главной целью является борьба за свободу народов и независимость всех государств Европы… Франция должна пропагандировать не идею завоевания, а идею защиты европейской свободы и достичь этого она может только в союзе с Англией»[458].
Для левой оппозиции, прежде всего, республиканцев, внешнеполитический курс правительства являлся предметом постоянной и острой критики. Однако события, последовавшие за революцией 1848 г., показали, что республиканская критика также не была конструктивной и объективной: после 1848 г. республиканцы, по сути, продолжили внешнеполитическую линию своих прежних непримиримых противников – орлеанистов.
Либералы-орлеанисты смогли разработать теоретическую базу своей внешней политики, которая должна была разрешить конфликт между конституционными и абсолютистскими державами. Орлеанисты во Франции, как и виги в Великобритании, первыми вышли на проблему формирования внешнеполитического курса с идеологической окраской.
В годы Июльской монархии во Франции столкнулись два подхода к решению внешнеполитических проблем: либеральный, проводимый либералами-орлеанистами, с приоритетом морали и права, и традиционно-реалистический подход, популярный в широких слоях французского общества и среди части политического истеблишмента о необходимости отстаивания национальных интересов страны всеми возможными методами, в том числе и силовыми.
В области внешней политики орлеанизм явился первой попыткой сознательно «приучить» французов, живших в плену «наполеоновской легенды» величия Франции, ее лидирующего положения в Европе, к проведению разумной и взвешенной политики, учитывающей реальные возможности страны.
Немногие из французских министров иностранных дел имели такую глубокую веру в историю Франции, как Гизо. При этом как историк, он не просто извлекал из истории уроки, но излагал свою теорию французского лидерства в Европе и выводил из этого теоретическую базу своей внешней политики. Гизо исходил из осознания того, что страх войны и революции лежал в основе недоверия, которое европейские государства питали по отношению к Франции. Следовательно, чтобы Франция смогла занять достойное место в европейском концерте, необходимо было убедить европейских монархов в ее миролюбии, в отсутствии у Франции экспансионистских устремлений. Он полагал, что, несмотря на систему Венских договоров, ненавистную большинству французов, Франция остается великой державой, имеющей древнюю историю и высокий уровень интеллектуального развития. Венский конгресс установил в Европе легитимный порядок, который лучше принять, чем постоянно с обидой оспаривать. В противовес общественному мнению, орлеанисты полагали, что Франция должна действовать в русле договоров 1815 г., чтобы другие державы признали ее как силу мира и порядка, а не войны и разрушения. Гизо считал, что со временем, придерживаясь такой политической программы, Франция займет свое законное место в европейской системе. Выступая в палате депутатов 29 января 1848 г., он так говорил о внешнеполитической линии Франции: «Мы рассматриваем договоры 1815 г. как основу европейского порядка. Мы утверждаем, что эта политика соответствует интересам как Франции, так и Европы»[459].
Результатом такой политики, по мнению Гизо, будет независимость и усиление Франции; ей не нужно будет опасаться изоляции и искать союзника, потому что против нее не будет никакой враждебной коалиции. Она будет договариваться, согласно обстоятельствам, или с ансамблем великих держав, или с каждой в отдельности.
Однако умеренная позиция Луи Филиппа, умеренный тон его заявлений вызывали резкую критику со стороны оппозиции. По справедливому замечанию В.В. Дегоева, поведение короля Луи Филиппа и лидеров Сопротивления «составляло контраст имперско-реваншистским настроениям французского общественного мнения»[460].
Важнейшими регуляторами международных отношений, по мнению Гизо, являлись мораль и право. Он полагал, что со временем Франция должна занять достойное место в концерте европейских государств благодаря своему экономическому процветанию и своей цивилизации, а не с помощью военных авантюр. По мнению Гизо, Европа не должна рассматривать Францию как эпицентр революционных идей, как страну с нестабильным внутренним общественно-политическим строем, постоянно подвергающимся революционным потрясениям. «Мы хотим, – писал он, – чтобы народы знали только добродетели и благодеяния французской революции; мы хотим, чтобы народы увидели, что во Франции господствует не революция, но свобода. Не беспорядок, но внутренний порядок и стабильность[461].
Какими же должны быть средства влияния Франции в Европе, если она откажется от войны и вооруженной пропаганды? «Средства влияния Франции в Европе сегодня – это мир, это стабильное правительство, действующее в условиях свободы, обретенной в ходе революции. Средства влияния Франции в Европе заключается в том, чтобы завоевывать повсюду не территории, но умы и души. Пусть Франция процветает, живет свободно, богато, умно, без потрясений, и нам не придется жаловаться, что ей не хватает влияния в Европе», – делал вывод Гизо[462].
Как видим, он выступал за мирное разрешение возникающих международных и внутренних проблем, допуская насильственный путь только в исключительных случаях, когда легальные методы сопротивления уже исчерпаны. Гизо был прав, выступая против неосторожного, необдуманного использования силы в международных отношениях, прекрасно понимая, что это может обернуться новой европейской коалицией и войной против Франции, к которой она была не готова и которая не отвечала ее национальным интересам.
Исходя из идеи о необходимости мирного существования европейских государств, Гизо сформулировал основные идеи международного европейского права, которые должны соблюдаться всеми европейскими государствами для сохранения и упрочения мира: мир – это естественное состояние наций и правительств; война – это дело исключительное, которое должно иметь законный мотив; государства являются абсолютно независимыми друг от друга в области внутренней политики; каждое из них создается и управляется согласно принципам и в формах, которые ему соответствуют; ни одно из государств не имеет право вмешиваться во внутреннюю политику другого государства, только если интересы его собственной безопасности делают это вмешательство необходимым[463].
Гизо сожалел, что критика Венской системы начиная с 1815 г. стала во Франции символом патриотизма. По его мнению, тенденция выступать против договоров 1815 г. и считать, что цель внешней политики Франции состоит в их аннулировании, питала во Франции ложные надежды, а в остальной Европе – напрасные опасения. Он соглашался, что со временем могут происходить изменения Венской системы. Но эти изменения, утверждал он, «могут быть легитимными только после их обсуждения и принятия всеми державами, подписавшими Венские договоры»[464].
В то же время, не призывая к ликвидации Венской системы, Гизо своими комбинациями (политические действия Франции в Бельгии, стремление создать Средиземноморскую лигу, заключение торговых договоров с пограничными Францией государствами – Бельгией, Голландией и Пьемонтом, которые со временем могли трансформироваться в политические объединения, когда государства, которые по решениям Венского конгресса должны были выполнять роль буфера и приглушать возможные экспансионистские намерения Франции, стали бы ее естественными союзниками), по сути, подготавливал ее распад.
Однако анализ внешнеполитического курса либералов-орлеанистов показывает, что, либералы, учитывая зыбкость тогдашнего европейского порядка, исповедуя либеральные внешнеполитические принципы, зачастую должны были исходить в своих действиях из так называемой «Realpolitik», политики, которая будет характерна для великих держав во второй половине XIX века. Следование орлеанистами принципам «реальной политики» можно расценивать как важнейший мировоззренческий факт, как весьма серьезный перелом в сознании французской политической элиты, в котором отчетливо проявилась связь творчества, новаторства и уважение традиций; разработка новых тактических приемов с выходом на формирование новой стратегии внешней политики.
Отсюда и переплетение либеральных и консервативных ценностей, в том числе во внешнеполитической доктрине орлеанистов, которые, с одной стороны, опирались в своих действиях на основополагающие идеи либерализма о недопущении развязывания войны и о компромиссных решениях возникающих международных проблем, а с другой стороны, выступали за доминирование интересов государства во внешней политике, за отстаивание суверенитета государства как заявки на самостоятельность в решении международных вопросов, то есть исповедовали ценности, традиционно рассматриваемые как консервативные.