Бекеру все это сначала казалось странным. Ведь он прошел со своим хозяином через всю Европу: с Западного фронта — в Галицию, и из Восточной Пруссии — на Балканы. Оба они одновременно были награждены Железным крестом первой степени после того, как в Аргон-нах вдвоем удержали пулеметное гнездо. Он, Бекер, вынес Клемма из боя, когда тот был тяжело ранен. В другой раз, во Фландрии, они вырвались из окружения. В Софии Бекер по желанию Клемма научился водить машину. Клемм был тогда членом Балканской комиссии. Это давало ему право иметь и денщика и шофера. Но и Клемм и Бекер всячески добивались, чтобы Бекер хотя бы временно совмещал обе эти должности. Затем их послали в Константинополь. После перемирия он, Бекер, благополучно доставил капитана в Берлин, промчав его через все эти балканские разбойничьи гнезда, через Содом и Гоморру, именуемую Австро-Венгрией. Не успели они проехать, как это государство развалилось. Однажды Клемм пригласил к себе в машину венгра, красного, •поверившего, что они отвезут его на чешскую территорию, и они тогда с удовольствием сделали огромный крюк, чтобы доставить его в белую Венгрию. Затем, когда армия распалась и солдаты побежали домой, в растаявшем войске, как смерзшиеся комья, появились добровольческие отряды — белая гвардия. Если сосчитать, сколько километров изъездил Бекер этой зимой со своим хозяином по Берлину, вышло бы, наверно, не меньше, чем когда они носились по всей Европе.
На прошлой неделе, в решающую ночь, Бекеру пришлось четыре раза возить Клемма с боевого участка в штаб и обратно; и тут его осенила удачная мысль — подменить автомобиль хозяина, приметы которого были хорошо известны красным, взяв на время чужую машину, хотя бы из какого-нибудь южноамериканского консульства.
Когда Берлин остался позади, они обменялись впечатлениями: наконец-то в городе стало тихо. Уже ни по одной улице не струился неустанный, как кровь, людской поток, не было ни одного выкрика, ни одного обезумевшего лица. Изодранных плакатов, еще висевших на стенах, уже никто не читал.
— Главное ликвидировано,— сказал Клемм.
— И Либкнехт и эта Роза,— сказал Бекер.
Капитан подтянул колени. Сначала Бекер решил,что он спит, но затем увидел в зеркальце дым сигареты, которую его господин медленно докуривал. А Клемм сквозь дремоту представлял себе, как обрадовался бы его возвращению отец, будь он еще жив. Разве не странно, что умершие всегда бывают правы, хотя их предсказания сбываются не сразу? Когда Клемм был ребенком, он мечтал о карьере военного. Он умолял отца отдать его в кадетский корпус, но старик остался непреклонен. Пусть, как все другие мальчики — сыновья окрестных помещи-ков-виноделов, и все эти хенкели и опели,— поступает в какое-нибудь солидное реальное училище в Майнце или Висбадене. Гимназия — это лишнее. Пусть кончает ту школу, которую сейчас принято кончать в их кругу. А если тем временем отец раздобудет для него приставку «фон», то потом никто не спросит, состряпана она в дыму сражения или в фабричном дыму Амёнебурга. Согласие между сыном и отцом установилось с начала войны, когда сын, сдав ускоренные выпускные экзамены, был зачислен в полк в чине прапорщика. И совесть молодого Клемма успокоилась, когда он многочисленными ранениями подкрепил приобретенное за деньги дворянство. Но один раз у него со стариком все-таки вышел скандал. Отец считал, что сын только из ложного чувства чести решил непременно жениться на Леноре фон Венцлов, которая ухаживала за ним в полевом госпитале. Будто мало по соседству хорошеньких девушек — например, племянница банкира Шрёдера или дочка Класса. Все же старик постепенно привык к невестке, хотя ему казалось, что она слишком чопорна и скучна для его сына. Он умер, вполне примирившись с ней,— она успела подарить ему внука, который появился на свет после того, как Клемм во время командировки с Западного фронта на Балканы заезжал домой.
Клемму больше хотелось увидеть ребенка, чем жену. Отец умер, и причина для всяких трений исчезла. Итак, мир, говорил он себе. Итак, я женат; посмотрим, какую жену я себе раздобыл на войне.
Бекер вел машину осторожно, как обычно, когда его капитан спал. Они ехали всю ночь, чтобы утром быть у демаркационной линии; время от времени Клемм приказывал остановиться перед привокзальным ресторанчиком. Они вместе садились за столик и пропускали по рюмке. Эти минуты совместного отдыха — и во время войны и во время мира — вознаграждали Бекера за дни самой бешеной гонки. Клемм же, у которого изредка вырывались несвязные фразы, выдававшие ход его мыслей, казалось, вовсе не замечал своего шофера. Капитан говорил, видимо обращаясь к самому себе:
— В полевом госпитале, между двумя операциями...
— Так точно, господин капитан,— отвечал Бекер.
— Вся палата была как будто в тумане. Я даже не узнал ее личика под большим белым чепцом, но я чувствовал — Ленора сейчас подойдет. Вот уж действительно святая любовь! Я прикоснуться к ней не мог, настолько я был слаб.
— Так точно,господин капитан.
— Пожалуйста, отвыкай называть меня капитаном. Мы ведь едем к французам.
А когда они ехали дальше, Клемм констатировал:
— Тут одним пулеметом можно все местечко удержать.
Между Берлином и Франкфуртом вся земля казалась огненной. Этот фантастический вид ей придавал пожар: горели заводы Лейна. Бекер не совсем понял объяснения Клемма относительно искусственного азота. Но ему было приятно слышать голос хозяина и приятно сознавать, что в немцах так силен дух изобретательства. Мысли Клемма совершили еще один скачок:
— А все-таки хорошо, что мы едем домой!
И Бекер сказал:
— Так точно, господин фон Клемм.
Каждое «мы» он относил к капитану и к себе. Прошло больше часа, прежде чем зарево померкло: безлунная ночь словно затянула его пеплом. Сквозь дремоту Клемм подумал словами отца: «Такому предприятию, как наше, начальник нужен не меньше, чем дивизии». Первую половину пути он еще оценивал местность и людей с точки зрения военного; после Мерзебурга он уже начал смотреть на дороги и деревни глазами человека, который хочет здесь обосноваться. До Гиссена он крепко спал. Они миновали утренний Франкфурт, который, несмотря на суровый январь, казался зеленым и светлым. Перед Хёхстом Клемм дал своему шоферу некоторые указания. Сейчас они окажутся в зоне французской оккупации. Поэтому — язык держать за зубами. Ничем не выделяться, чтобы чиновникам и в голову не пришло прощупать их. Ни намека на то, чем мы занимались весь год. Как можно скорее добраться до места. Возможно, на границе, как обычно, стоят сенегальцы. Когда черномазый потребует паспорт, сохранять хладнокровие, будто перед тобой негр из шоколада.
В Хёхст-Грисгейме они остановились перед гостиницей, как было условлено. Там их ждал Эрбенбек, коротышка в пенсне, поверенный фирмы; он привез разрешение на переход границы для Клемма и шофера с машиной.
Клемм пробурчал:
— И все это, чтобы переехать из одного немецкого города в другой.
— Войну-то проиграли, милый господин фон Клемм.
— А мы этого что-то не заметили, а, Бекер? Например, в Аргоннском лесу?
— Нет, не заметили,— сказал Бекер.— Французы, которые тут нос задирают, там улепетывали, как зайцы.
Эрбенбек пощипал себе усики. Он подумал: «Вот, оказывается, куда ветер дует. Тоже хорошо. Сразу же будем на это и ориентироваться».
На границе их остановил не сенегалец, а худой белокурый француз. Эрбенбек переводил довольно бегло. Они промчались мимо нескольких деревень на правом берегу Рейна. В насыщенном дождем воздухе четкие силуэты холмов Таунуса, казалось, приблизились. Трехцветные французские флаги, торчавшие повсюду на крышах и башнях, представлялись Бекеру печатью, которую накладывает судебный исполнитель на конфискованное имущество. Ведь они с капитаном кровь проливали, а теперь жулики и трусы, которые хозяйничают у них в стране, впустили к нам жуликов из чужой страны. Однако он молчал, так как крепко запомнил приказ Клемма.
На левом берегу Рейна, в Майнце, трехцветные флаги развевались на здании, которое было раньше замком великого герцога. В этом городе Клемм ходил в школу. Он играл с товарищами на лугу перед этим мостом. Здесь он чуть не отхватил себе палец, срезая сережки с ивы. А в этом месте они и сейчас задели ветки каштанов, как тогда, когда он проезжал мимо них с отцом. На повороте шофер увидел патруль. Вот оно, это черное позорище!
Проехав полпути, они ссадили Эрбенбека перед его маленькой виллой в стиле рыцарских замков: с башенками и гипсовыми гномами. На нетерпеливые вопросы, которыми его забросала жена, Эрбенбек ответил:
— Вылитый отец. Кажется, настроен очень националистически.
А жена заметила:
— Тогда смотри не очень-то поддерживай эти твои Французские знакомства.
Эрбенбек тут же поспешил согласиться с ней и пояснил:
— Конечно, только деловые, да и Клемм едва ли будет возражать против выполнения заказа на лаки для фирмы «Армон».
Когда они въехали в Эльтвиль, Бекер с любопытством принялся рассматривать цветущие кусты и старые сонные деревенские дома. А Клемму казалось, как всем, кто возвращается домой, что не он узнает родные места, а они узнают его. И лодочная пристань, и островок — просто плавучие заросли кустарника, и распахнутые ворота в сад узнали его еще до того, как он сказал себе: «Итак, я дома». Ворота образовывали вершину острого угла, которым кончался неправильной формы сад. Выцветший герб не имел никакого отношения к семейству Клеммов. Некогда его повесил здесь давно забытый владелец. Купив усадьбу, Клеммы все тут переделали по-своему. Клемм принялся дергать колокольчик. Как и прежде, звон раздался только после того, как он подергал несколько раз.
Молодая хозяйка, обгоняя горничную, выбежала встречать его. Она бурно кинулась мужу на шею и прижалась к нему. Он растерялся, но скрыл свое смущение и начал успокаивать ее, точно разволновавшегося ребенка, тихонько поглаживая по голове. Она постепенно затихла и молча стояла рядом с ним. Как все-таки давно он знает ее! На фронте время проносится вихрем, оттого что его совсем не замечаешь. Однажды в темном закоулке госпиталя она огорошила его — обняла и стала осыпать поцелуями. Это было так неожиданно, точно перед ним вдруг вспыхнул мягкий свет. Когда он наблюдал жену впоследствии, ее пылкость проявлялась обычно лишь в том, что серые глаза ее темнели или светлели и в зависимости от этого становились черными или голубыми. Шоферу гораздо больше понравились карие, блестящие и круглые, как вишни, глаза горничной, выносившей вещи из машины. Клемм приказал отвести Бекеру хорошую комнату и подать ему черного пива. Это обрадовало Бекера: после такого распоряжения всем в доме сразу станет ясно, насколько его ценит хозяин.
— А куда же ты теперь денешь своего прежнего шофера?— спросила жена, когда они вошли в детскую.
Прежний шофер, Альфонс, служил у Клеммов сначала кучером. А потом, когда обеих лошадок уже стали кормить из милости, он ходил за ними все так же тщательно, не хуже, чем за «опелем», который с немалым трудом научился водить. В последнее время он охотнее всего возил молодую госпожу фон Клемм, так как заметил, в какой восторг ее приводит непривычная езда в автомобиле. Иногда она снисходила до болтовни с ним и рассказывала, что ей очень хотелось бы покатать тетю Амалию, жившую в Потсдаме старую деву, которая заменила ей и ее брату мать. Но у тетки нет денег даже на дорогу из Потсдама в Рейнскую область, а взять у племянницы... «Вы плохо знаете тетю Амалию!» Однако шофер Альфонс многое мог себе представить — даже старую тетку-гордячку.
— Что ж, будем кормить из милости,— ответил Клемм на вопрос Леноры, имея при этом в виду Альфонса, а не лошадок: тех уже давно не было на свете.
— А жить он будет по-прежнему в доме?
— Зачем? Получит стандартный домик в нашем новом рабочем поселке.
Ленора сама не знала, что ее огорчило. Она взяла из рук мужа погремушку и положила в колыбель. Это была старинная колыбель с деревянной резьбой, единственное чужеродное тело в белоснежной детской. Здесь, наверху, Ленора охотно надевала халат и чепчик сестры милосердия, и от этого знакомого убора на Клемма повеяло прошлым. Он рассказал, чем обязан Бекеру и как тот спас ему жизнь в Аргоннах, рассказал, с каким риском они ехали с Балкан домой через бесчисленные границы, рассказал об их недавней жизни в Берлине.
— Какой у него смешной подбородок,— сказал он про малыша.
Жена умолчала о том, что он похож на дедушку Венцлова, которого в офицерском собрании прозвали Щелкунчиком. Но Клемм и сам потом вспомнил, что такой лее подбородок у шурина. Жена спросила:
— А почему Фриц с тобой не приехал?
— Неужели ты думаешь, Фриц сейчас может уехать из Берлина? Правда, там состряпали так называемую республику, но нельзя расстреливать спартаковцев на улицах и вместе с тем терпеть их в исполнительных комитетах. Вот и пригодились опять военные, с которых еще вчера погоны срывали. Опять за нами прибежали, у самих духу не хватает. Министрам социал-демократам, которые сейчас просиживают тронные кресла, ни за что со смутьянами не справиться. Выпустить социалиста против независимца — все равно что охотиться на волка с собакой волчьей породы. Красное отребье взбаламутило весь город, а из казарм на Шоссештрассе никто даже не рискнул стрелять в бунтовщиков: один лейтенант пригрозил было револьвером, так потом насилу выкрутился. На днях наши взяли манеж, и красные молодчики наконец все-таки попались нам. Но тогда один из бонз потребовал, чтобы непременно были допросы, очные ставки, суд — словом, всякие церемонии. Одного спартаковца мы сами перехватили по пути и, чтобы не сбежал, прикончили.
Молодая женщина слушала молча, цвет ее глаз время от времени менялся, как будто слова мужа были из твердого вещества и отбрасывали тень.
А внизу, в кухне, Бекер рассказывал о том же. Его слушателями были: горничная, ее помощница — невысокая девушка с толстой косой, кухарка, муж кухарки, он же садовник. Перед шофером стояли ветчина и яйца. Да, в этом доме не скаредничают, тут Бекера ценят, собственная семья в Вестфалии никогда его так не ценила. Его слушают с волнением. А вообще здесь, на Рейне, теперь стало довольно спокойно.
В кухню вошел низенький сморщенный человечек; он отодвинул поданную ему тарелку, завернул яйца в газету.
— Вы, наверно, и есть новый шофер? — сказал он Бекеру.— А я вот — старый.
Затем он рассказал, что уедет в Бинген и там будет жить у сестры. Ведь ему, видимо, будут выплачивать что-то вроде карманных денег, какую-то пенсию, а деньги сестре очень пригодятся. Спокойной ночи всем. И он исчез. Все подивились такому холодному прощанию — это после двадцати-то лет! Принялись .сравнивать старого барина с молодым. Бекер заявил, что не имел удовольствия знать господина фон Клемма-старшего, но ему трудно себе представить, чтобы был на свете человек, который мог бы сравниться с его господином.
Уволенный шофер вышел через калитку к Рейну.
Ленора обычно в эти часы сидела здесь на скамейке— летом и зимой — и смотрела на пароходы и баржи. Даже сегодня вечером она убежала сюда из дому, чтобы хоть несколько минут побыть одной. Сейчас глаза у нее были серые, как река. Когда Альфонс с нелепой в его положении торжественностью приподнял фуражку и пожелал ей счастья в дальнейшей жизни, она слегка побледнела. Она сняла с шеи гранатовый крестик, память матери. Пусть он отдаст крестик своей сестре в Бингене. Леноре хотелось подарить ему что-нибудь принадлежащее лично ей. Старичок обрадовался, что приедет домой не с пустыми руками. Он засеменил к перевозу; на том берегу он сел в поезд. Молодая женщина печально смотрела ему вслед, словно у нее была невесть какая причина для печали.
V
Конвойный, который должен был проводить Эрвина па допрос, а проводил под пулю и потом помог зарыть тело, стоял на посту у ворот казармы на Шоссештрассе. Его отряд остался в Берлине и занимал теперь бывшие пехотные казармы. Скучно тянулось воскресное утро. Перед часовым была привычная картина — играющие дети, дверь молочной, которая то и дело хлопала. Надлер принюхался. Сегодня в сонном городском воздухе не чувствовалось никакой тревоги и не пахло никакими демонстрациями, манифестациями или хотя бы бунтарскими похоронами. Даже на похороны этого Либкнехта явилось меньше красных, чем боялись. «Кажется, эти бандиты наконец поджали хвосты,— размышлял Надлер.— Видно, решили, что, если, дескать, мы не придем, Карл Либкнехт от этого мертвее не будет. Розу-то они еще не нашли. Говорят, ее в воду бросили, верно, пошла ко дну».
От главной заразы город уже очистили. Хорошо бы и дома с ней покончить! Жена прислала ему письмо, она зла как черт. Корит его тем, что он до сих пор не вернулся. А до дому рукой подать, нет и трех часов езды: их деревня на берегу Швиловзее. Хозяйство, мол, идет прахом. Уже все соседи давно вернулись, только он, видно, пятил, все вояку из себя разыгрывает, прямо прилип к своему ружью. Эта баба, видно, накопила в себе бешеную злобу — вон какое письмище накатала, длиннее, чем пес письма на фронт, вместе взятые. Ей опять пришлось сдать в аренду участок. Пусть не воображает, будто младший брат Христиан способен его заменить. Да среди соседей найдется не один парень на деревяшке, который во сто раз лучше может работать, чем Христиан с по развороченным бедром: ведь он чуть не при каждом шаге должен сначала ногу вбок заносить. А денег от арендатора хватает, только чтобы уплачивать налоги. Нот если бы у нее было две коровы, которые ей нужны до зарезу, так пошел бы под клевер и сданный в аренду-участок.
Когда стоишь на часах, противнее всего, что от безделья мысли одолевают. А возвращаться домой все-таки придется. Но его нисколько туда не тянет: ни к жене, хотя она еще очень недурна, ни к ребятишкам, и уж, конечно, меньше всего его тянет на пашню. Жуть берет от одного воспоминания о его мужицкой жизни до войны. Пусть уж простреленный братец как-нибудь сам справляется с хозяйством, пока Надлер Вильгельм здесь нужен. Что сказал вчера его начальник, капитан Дегенхардт, когда Надлер, одурев в первую минуту от письма,, стал нащупывать почву относительно увольнения? «Ты обязан внушить своей бабе, Надлер, что империя важнее ее картошки. Ты тут показал себя молодцом. А если у нас теперь с этим Версальским диктатом все полетит к чертям, такие люди, как ты, нам будут особенно нужны. Тогда наши отряды окажутся последней опорой империи. Ты же видишь, без нас все идет кувырком». И он, Надлер, будет чувствовать себя, как боевой конь, которого запрягли в плуг, а он привык скакать впереди роты. Некоторое время он, может быть, и будет тянуть, но, едва заслышав звуки трубы, рванется прочь.
Надлер вытянулся. Из казармы вышел капитан с двумя лейтенантами. Когда и где он видел того, справа? Эту пружинящую походку, эту особую лихость и ловкость? Хотя, конечно, с его Дегенхардтом никто в мире не сравнится! Вот когда, вспомнил Надлер: в ночь после боя, когда,ему приказали доставить одного пленного в Новавес. Этот офицер один из трех, ехавших тогда в машине, у которой лопнула шина, Надлер доложил потом своему начальству, почему так и не сдал пленного куда следовало. Да, горячие были деньки! А теперь совсем нечего делать: стой да раздумывай над дурацкими каракулями жены. Может быть, он кое-как утихомирит ее, выхлопотав освобождение от налогов — право всех участвовавших в войне. Тогда ей уж не нужно будет возиться с арендаторами, а потом отдавать все деньги за аренду государству, и клевер он посеет на две коровы. Капитан Дегенхардт своих солдат выслушивает, и у него, наверно, немало приятелей; он знает, к кому именно надо обратиться, чтобы провернуть это дело насчет налогов. А жена пусть еще помучается с его братцем Христианом. Просто жуть берет, когда подумаешь, что надо домой.
Венцлов, тот самый офицер, который по приказу Клемма застрелил пленного, отправился вместе с Ливеном навестить тетю Амалию, незамужнюю сестру отца, убитого в эту войну. Тетка заменила им рано умершую мать — ему и сестре, Леноре, теперь жене Клемма. Она сама хозяйничала в саду и в доме, чтобы каждый пфенниг скудной пенсии шел только на воспитание детей. Отец ныл вынужден очень рано выйти в отставку — как он верял, в результате всяких интриг. Своей ипохондрией п неудержимой потребностью командовать он отравил юность детей. Тетя Амалия тоже истязала их своей манией чистоты и порядка, но теперь Венцлов понимал, почему каждый нечищеный башмак, каждая разбитая тарелка, каждый потерянный платок причиняли тетке нравственные страдания, казались злостным покушением на благополучие и престиж семьи, и без того находившиеся под угрозой. «Если мирный договор будет подписан, если армию распустят, что будет со мной, что будет с пей?-—размышлял Венцлов.— Она дала мне возможность избрать карьеру, которая уже триста лет является привилегией нашего рода. Она сохранила мне родной дом...» После бродячей солдатской жизни Венцлов особенно дорожил двухэтажным домиком на Шарнхорстштрассе, построенным больше ста лет назад и представлявшим собой невообразимую смесь классики и барокко. Отчаянных усилий тети Амалии все же не хватило на то, чтобы спасти его от разрушений, придававших фасаду и садику перед ним неуловимый налет грусти и бедности. Только очутившись возле подъезда, Венцлов задал себе вопрос: чего ради он пригласил Ливена провести с ним воскресенье в Потсдаме? После всего пережитого имеете они не то что подружились, но все же сблизились. К роме того, Венцлов знал, что Ливен—друг его зятя, а Ливен — что Венцлов шурин его друга. Венцлов испытывал бессознательную зависть к Клемму. Клемм всегда и всюду умел быть блестящим и обаятельным, душою общества и гораздо больше дорожил дружбой Ливена, чем Венцлова, которого только терпел. Венцлов никогда не надумывался над тем, что за человек Ливен. Тот просто значился у него под рубрикой «друг моего зятя Клемма». И, только услышав шаги тети Амалии, спускавшейся по внутренней лестнице, он понял, насколько Ливен здесь не к месту. А Ливен тем временем был занят рассматриванием облупленных, потрескавшихся кариатид справа и слева от входа. Он сравнил этих дев, сильно поврежденных дождями, с тетей Амалией, которой был тут же представлен и у которой поцеловал ручку. Ее бюст сильно напоминал гладильную доску. «Наверно, кариатиды единственные существа женского пола, чьи нагие груди здесь доведется увидеть»,— подумал он. Длинную шею тети Амалии закрывал высоченный стоячий воротничок, подпиравший ушные мочки. А Венцлов констатировал, что скрученные узелком волосы тетки из белокурых, какими он их помнил с детства, стали бесспорно седыми. При этом он нечаянно встретился глазами с теткой, которая украдкой наслаждалась созерцанием племянника, ибо гордилась им, как собственным сыном.
За обедом Ливен, скрывая свою насмешливость за обычным церемониалом застольной беседы, вежливо отвечал на вежливые вопросы тети Амалии. Да, разумеется, он из тех самых Ливенов, у которых было поместье под Ригой. Теперь это поместье принадлежит, вернее, принадлежало его двоюродному брату. Ведь большевики сразу же все себе забрали, и немцам придется все отбирать обратно. В довершение, говорят, там расселись какие-то мелкие людишки, о которых раньше никто и понятия не имел. А чтобы вмешаться, сударыня, нужно, по крайней мере, знать, для кого стараешься. Господа англичане, разумеется, не за большевиков. Мы же, немцы, оказались врагами англичан. И вот они выдумали лилипутское государство. И окрестили его Латвией.
Он вытряхнул всю солонку себе на салат. Это тетке не понравилось, и глаза гостя ей тоже не понравились. Хотя они были голубые, но раскосые, и потом — что за странный выговор, певучий и резкий? А он небрежно ковырял вилкой ее «фальшивого зайца». «Я все могу вынести,— думал Ливен,—голод, самые дикие кутежи, но такую жратву я проглотить не в силах». Тетя Амалия несколько примирилась с ним, когда он похвалил ее фарфор, который был такой же старый, как и гравюры Ходо-вецкого, висевшие над диваном.
Ливен думал: «Неужели этой скуке не будет конца?» Но когда после обеда они отправились в гости к соседям, он ожил и разговорился — больше чтобы подбодрить себя, чем других. Все уселись на превращенном в зимний сад балконе вокруг еще не оправившегося от ранения хозяина дома господина фон Мальцана. Жена майора, дочка — подросток с длинной косой, Венцлов, тетя Амалия — все внимали гостю затаив дыхание.
Даже Венцлов ни разу не слышал, чтобы Ливен повествовал так вдохновенно. Правда, обитатели этого дома слышали много рассказов о войне, но побег Ливена из лагеря (он был в начале войны интернирован в Петербурге) вдоль Балтийского побережья в Финляндию, прямо через территорию большевиков, произошел на том-участке фронта, о котором здесь мало что было известно. А теперь они, сидя на собственном балконе, слушали о том, что, несмотря на сообщения газет, считали почти невероятным,— о всех этих ужасах, совершенных чернью, о сожженных усадьбах и повешенных помещиках.
«Завтра я непременно уеду домой»,— думал Ливен.
И он был рад, когда, отсидев еще вечерний чай, наконец очутился в постели. Ничего не осталось после этого тусклого, пресного дня, кроме теней от голых веток в ночном окне. Постель была жесткая, хотя его поместили в бывшей девичьей комнате Леноры. Да, ей, верно, было тут невесело! Должно быть, ей сейчас живется лучше.
Он пытался представить себе, какая она может быть, эта Ленора, когда в дверь торопливо постучали. И вошедший Венцлов сейчас же присел на край кровати — к негодованию Ливена, не выносившего подобной фамильярности.
Венцлов сказал взволнованно:
— Я только что прочел. Напечатано в газете. Тело откопали. Под Новавесом, при починке дороги.
— Ну и что же? Отправят в крематорий, а потом на кладбище.
— А если выяснится, что это мы, и нас будут допрашивать?
— Мы вынуждены были стрелять в него при попытке к бегству,— сказал Ливен,— если кому-нибудь взбредет в голову спросить именно нас. Но я не могу себе представить, как это может кому-нибудь прийти в голову.— При этом он подумал: «Хоть бы он поскорее встал с моей кровати. Не выношу, даже когда женщина садится ко мне на кровать, когда на мое лицо смотрят сверху вниз».
— Но ведь сразу же можно установить,— сказал Венцлов,—что стреляли не в спину, а спереди, в упор, прямо в голову.
— Значит, он в это время обернулся, и мы настигли его.
— Мы? Почему мы? Ведь прежде всего постараются установить личность того, чей выстрел оказался смертельным. Мне кажется, такова процедура следствия.
«Как быстро он все это сообразил,— насмешливо подумал Ливен.— Кто же, собственно, стрелял? Ведь было действительно несколько человек... Шофер? Конвойный? Клемм? Я сам? Кажется, действительно Венцлов. Он дуралей, тоже так думает и ломает себе голову, как ему быть». Ливен положил руку на руку Венцлова:
— Заявим, что мы все причастны к этому и все выстрелили одновременно. А подробностей никто не помнит. Я, например, сейчас уже не помню.
— Но ведь у него на лбу одна-единственная рана. А ведь тогда будут искать следы других пуль.
— Ну, их они не скоро найдут. Успокойтесь. Вы, видимо, в таких делах еще младенец.
— Да ведь сейчас везде сидят эти новоиспеченные бонзы! Каждый депутат сует свой нос, куда ему заблагорассудится. Независимцы рады, когда им удается поднять шум.
— Прошу вас, поставим на этом точку. Им никак не удается навести порядок в своей собственной республике, и они зовут нас на помощь. Мы помогаем им хорошенько вычистить столицу, а они будут плакать о том дерьме, которое мы вышвырнули? Бросьте, Венцлов, все это вы просто выдумали. Идите-ка ложитесь спать.
Ливен подумал: «Слава богу, удалось выставить его из комнаты!» Он закурил сигарету, как обычно перед сном. В бледном свете фонаря шевелились тени ветвей. «Что там насочинил этот Венцлов? Такое судебное дело невозможно!» В скольких постелях спал он, Ливен, за последние годы?
Крошечной точкой светилась искорка сигареты — другого, собственного света Ливен не имел.
ГЛАВА ВТОРАЯ
I
Ливена разбудил не бледный свет фонаря за венцловской шторой и не беспокойная игра теней от качающихся веток. Правда, в его сновидении тетя Амалия подошла к его кровати так близко, что Ливен с тихим отчаянием подумал: «Только бы эта отвратительная карга не И еще нерешительно мялся у двери бедняга Венцлов, которого вздорная газетная заметка лишила сна. Ливен приподнялся: сначала он был удивлен, почему это Венцлов шговорил с ним по-русски. Затем понял, что разбудил его денщик капитана Кожевникова. Скорее даже не денщик, а полная луна, светившая Ливену прямо в лицо. Слава богу, он лежит вовсе не на Шарнхорстштрассе в Потсдаме, он лежит в крестьянском доме недалеко от Риги; здесь помещается штаб, при котором связным с русской стороны — Кожевников, а с немецкой — Ливен.
Летняя ночь была так тиха, так прозрачен лунный свет, что даже при пробуждении память о пережитом сливалась с воспоминаниями о снах, как сливался трепетный огонек в крестьянской горнице с зыбкими лунными тенями. Ливен окончательно проснулся, насколько можно проснуться в такую ночь. Жизнь вливалась в него со всем многообразием и полнотой ее отдельных черт, решающих и незначительных. Вот мужской профиль тети Амалии — она держит в руках газету за утренним кофе и перечисляет условия мирного договора: «Это, конечно, было бы очень на руку господину Клемансо. Мы, шестьдесят миллионов немцев,— какая у нас точно цифра народонаселения, Ливен? Мы, видите ли, должны десять лет спину гнуть ради него и лить покаянные слезы, хотя мы войны отнюдь не проиграли». И тут же над ухом денщик Сергея Кожевникова проговорил по-русски, причем его голос звучал гораздо глуше, гораздо менее отчетливо, чем голос тети Амалии из сновидения:
— Господин капитан просят вас к себе. Господин лейтенант прибыли.
«Да ведь это луна, а вовсе не фонарь,— наконец понял Ливен.— И вообще, почему я здесь? Ах да, потому что мы, остзейцы, помогаем русским выгнать вон Советы! Как лунный свет проникает всюду, слабый, а проникает. Теперь фон дер Гольц вместе с Вермонтом штурмуют Ригу. Носке уже отозвал нас. Он-то пляшет под дудку англичан. Не знаю, как все пойдет дальше. Да и знать не хочу. Лишь бы непрерывно происходили какие-нибудь события».
— Господа просят вас,— повторил денщик.
Господа? Ах да, Отто Ливен уже приехал. Эрнст Ливен спустил голые ноги с кровати. Лунный свет не холодит и не греет. Он просачивается даже между пальцами ног. Денщик быстро подал ему одежду. Кожевников, видно, вымуштровал его.
В соседней комнате уже стоял густой дым от сигарет: оба офицера курили. Кожевников носил короткую бородку. Он был невысок ростом, но ловок. И если старший Ливен походил на средневекового рыцаря, то русский мог сойти за оруженосца. Оба Ливена были очень похожи друг на друга, хотя и были всего-навсего двоюродными братьями. Старший бросил сигарету.
— Мы можем в восемь вернуться, если только поторопимся...
Они сели на коней. Денщик ехал сзади. Ночь была на исходе, стояла глубокая тишина. Лунный свет затушевывал все разрушения. И оттого, что луна отражалась в воде, леса за озерами тоже напоминали гряды облаков, тянувшихся по небу. За всю ночь не раздалось ни одного выстрела. Топот лошадей казался призрачным, копыта у них были точно обмотаны. Деревня, через которую они потом проезжали, тоже казалась скорее призрачной, чем разоренной. И уж совсем как духи, порхали по стенам разрушенной церкви пятна света и тени.
— Вот отсюда начинается,— сказал Отто Ливен. Они остановились. Он описал хлыстом широкую дугу: — Снизу, где ивы. Несколько домов между лесом и берегом — это наша рыбацкая деревушка. Озеро тоже наше.
Он смотрел вниз, не отрываясь, точно хотел все это вобрать в себя. Затем сказал, обращаясь не то к своим спутникам, не то к самому себе:
— Эти маленькие чистенькие домики жмутся к господскому дому, как цыплята к наседке. Совсем не похоже на загаженные, беспризорные, осиротевшие деревни в Литве.
Расстилавшаяся внизу, озаренная луной земля, частью вспаханная, частью поросшая лесом и кое-где поблескивающая озерами, уже в течение шестисот лет была родовым поместьем Ливенов. Два года назад молодая советская власть выгнала их оттуда. Затем русские белогвардейцы вытеснили большевиков. При этом они обещали отдать помогавшим им остзейцам землю, которую те потеряли; и фон дер Гольц, презрев рейхсвер, стал вербовать себе войска по собственному усмотрению. Он привлек в свои отряды немало той немецкой молодежи, которая после заключения мира лишилась родины — кое у кого наследственные земли были отторгнуты по новым границам, у большинства же настоящей родиной была война. А здесь, на востоке, еще требовались солдаты, здесь еще ничего не было решено. Они думали, что на этом клочке Европы еще можно найти ту издавна влекущую, бесшабашную жизнь, которая тем и хороша, что ею не дорожишь.
Отто Ливен сказал:
— Вон там, внизу, стоит наша ветряная мельница. Ее не тронули.