Анна зегерс
Мертвые остаются молодыми
Перевод с немецкого Н. Касаткиной и В. Станевич
Послесловие П. Топера
Иллюстрации И. И. Пчелко
Текст печатается по: Анна Зегерс, Собр. соч. в шести томах. Т. 4 М., Художественная литература, 1982.
ГЛАВНЫЕ ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА РОМАНА
Мертвые:
Эрвин — молодой солдат в первой мировой войне Мартин — его лучший друг
Мария — его возлюбленная
Ганс — сын Эрвина и Марии
Гешке— впоследствии муж Марии
Елена
Франц - дети Гешке от первого брака
Эмилия — тетка Марии
Участники убийства Эрвина:
Фон Клемм — из семьи заводчиков Рейнской области, офицер в первой мировой войне
Ленора — его жена
Хельмут — их сын
Клемм (без «фон») — его кузен
Коммерции советник Кастрициус — его коллега, отец его второй нареченной Шлютебок — один из директоров «ИГ Фарбениндустри», его коллега и единомышленник
Бекер — шофер Клемма
Фон Венцлов — кадровый офицер, шурин Клемма
Амалия фон Венцлов — его тетка
Ильза — его жена
Фон Мальцан — майор, тесть Венцлова
Аннелиза — старшая дочь Венцлова
Фон Штахвиц — его друг
Советник юстиции Шпрангер — друг его отца
Фон Ливен — эмигрант из Прибалтики, офицер, далее служащий в различных фирмах, впоследствии эсэсовский офицер
Отто фен Ливен — его кузен
Элизабет — его кузина
Вильгельм Надлер — крестьянин, солдат в первой мировой войне, затем в добровольческом корпусе, снова солдат во второй мировой войне
Лиза — его жена
Христиан — его брат
ГЛАВА ПЕРВАЯ
I
- Ну, кончайте! Хотя капитан буркнул эти слова себе под нос, Эрвин расслышал их. Он понял, что его ожидает смерть. Когда вчера белогвардейцы штурмовали манеж, собственный конец еще казался ему чем-то очень далеким. Он, правда, привык к мысли о смерти — с тех пор как в 1914 году, почти мальчишкой, пошел добровольцем на фронт. В те времена армия сулила ему больше, чем его сиротская, убогая юность. Уж лучше военный мундир, чем затрапезная куртка, какую носят берлинские мусорщики: эту дрянную работенку раздобыл ему дядя, не желавший больше ни кормить племянника, ни выкладывать деньги за его обучение какому-нибудь ремеслу.
Как эхо, дважды прозвучало у него в душе — или это проговорил сквозь зубы капитан?—«Кончайте! Кончайте!»
В те времена армия была для него всем — матерью, родиной, пристанищем. В слова «честь» и «отечество» он поверил с такой же готовностью, с какой взял в руки оружие; вдруг оказалось, что ему, мальчугану, которого до сих пор только терпели, а иногда и поколачивали, о котором попросту забывали, предназначено свершить великие дела. После первых приступов чисто физического страха угроза смерти стала для него такой же привычной, как и для всех людей на земле: хотя они отлично знают, что каждому суждено умереть, эта неизбежность не слишком портит им существование.
Но по-настоящему жизнь Эрвина началась в декабре 1916 года, когда ему в окопах попала в руки первая листовка,— с тех пор прошло всего три года, и вот слово «кончайте», может быть, уже означало смерть. Он никак еще не мог расстаться с зыбким роем обманчивых и бессмысленных надежд, и только скрежет тормозов рассеял их окончательно. С той первой листовки сама смерть приобрела для него другой смысл, точно она скорее имела отношение к жизни, а не к смерти. Раньше Эрвин ощущал свою жизнь как бремя, а иногда — в воскресные вечера—как забаву. Листовка была первым человеческим зовом, обращенным лично к нему. Он впервые почувствовал, что на свете существует кто-то, кто нетерпеливо его ищет, кому он нужен настоятельно, весь, целиком, кто без него жить не может. Раньше Эрвин воображал, что настоятельно нужен отечеству. Но когда ему в листовке открылось то, о чем он сам тосковал, ему сначала показалось, что принять эту желанную правду — значит, проявить недопустимую слабость, и он долго боролся с самим собой, хотя уже догадывался, что армия не имеет ничего общего ни с родиной, ни с матерью, так же как ничем не напоминает родную мать тетка, которая рада была от него отделаться. А хваленое отечество вовсе не было тем пристанищем, которого он жаждал.
Засовывая листовку в карман мундира, он уже не сомневался, что его нашел тот человек, которого он, сам того не сознавая, так лихорадочно и упорно искал. Он прочел написанные черным по белому ответы именно на те вопросы, которые проносились в его сознании смутно, как тени. Отчего жизнь до войны была такой, а не иной? Отчего разразилась война? Почему она должна прекратиться?
Капитан, только что пробурчавший «кончайте», буркнул громче:
— Ну, вы там, поживее!
Конвойный, с самого начала приставленный к Эрвину, крепче схватил его. Сколько минут это может еще продлиться? Каждая минута равна годам. Два последних года — годы настоящей жизни — пронеслись, как минуты. Человека, сунувшего ему тогда листовку, звали Мартин. Эрвин даже не подозревал, чего это стоит—выпустить листовку: поддельные паспорта, сопряженные с опасностью поездки» за границу, конференции в Швейцарии и Швеции, яростные споры, подпольные типографии, аресты на фронте и в тылу, тюрьма и военно-полевой суд — и вот наконец перед ним эти несколько строк. А так как листовка приказывала: «Передай другим»,—он торопливо и послушно передал ее. Вскоре Эрвин сам начал распространять листовки. Его стали втягивать в разговоры, а мало-помалу и в совещания. Это была своеобразная учеба в окопе, в промежутках между боями.
Дождливой ноябрьской ночью в усталую, изголодавшуюся Германию, стоявшую перед четвертой военной зимой, ветер с Востока принес листья Красного Октября. Революция была так же молода, как Эрвин.
«Мой друг сегодня напрасно прождал меня»,— думал Эрвин. Когда он думал о Мартине, ему казалось, что они жили вместе еще в незапамятные времена. Может быть, Мартин и сейчас ждет в условленном месте. Ровно три месяца назад они вдвоем приехали в Берлин. У обоих не было семьи. Их не ждали там ни мать, ни сестра, ли любимая — их ждала революция. Революция означала для них не просто слова «переворот», «советское государство» или лозунг «Вся власть Советам!» — революция была для них новой жизнью, столь же мало похожей на прежнюю, как потусторонний мир на этот. Они ожидали раздела земли не менее горячо, чем рождения неизведанных чувств в своей душе. Эрвин надеялся, что ему удастся стать слесарем-механиком, а в этой новой жизни— даже чертежником-конструктором, как надеялся, что новый мир будет государством неисчерпаемой мощи, основанным на свободе и справедливости. За это они столько дней бились на берлинских улицах, под конец — против добровольческих белогвардейских отрядов, которые Носке призвал на помощь. Ведь родившаяся в ноябре республика напоминала того ребенка из сказки, который появился на свет старичком, скованным всеми путами и обремененным всеми пороками прошлого. И если Эрвину опять угрожала смерть, она казалась ему второстепенным эпизодом в той общей жизни, которая все равно будет бурно мчаться вперед — с ним или без него. И лишь когда белогвардейцы взяли манеж, заняли близлежащие переулки и вывели в расход пленных, он понял, что может рассчитывать только на один, именно ему предназначенный кусок этой общей, непрерывно пополняемой жизни, что ему отпущена лишь точно отмеренная доля жизни и смерти. Едва его втолкнули в машину, чтобы отвезти на очную ставку в штаб, находившийся в Новавесе, он снова предался всевозможным надеждам, как предается им человек, осознавший, что у него есть своя, ему предназначенная судьба. Когда они въехали в лес позади Ваннзее, он стал тешить себя безумной надеждой, что, может быть, его товарищи еще раз собрались с силами и взяли обратно манеж, что здание, где помещался штаб и куда его везли, может быть, осаждено, что судебное заседание могут прервать и далее могут его, Эрвина, отбить по пути туда.
Между Ваннзее и Новавесом они наткнулись на машину капитана фон Клемма, у которой лопнула шина. Клемм состоял в добровольческом белогвардейском отряде, штурмовавшем манеж; оба лейтенанта, сидевшие справа и слева от него,— также.
Клемм осведомился о том, куда идет машина с пленным. Он приказал шоферам поменяться местами. Эрвин жадно прислушивался к распоряжениям капитана: накачать шину, «опель» отвести обратно в «Фюрстенбергер-хоф», а шофер Клемма поведет машину, в которой везут пленного. Ведь им так или иначе всем нужно в штаб в Новавес.
Эрвину очень хотелось рассмотреть двух офицеров, сидевших теперь за его спиной, справа и слева от капитана. Но он не мог повернуть голову, это было запрещено, и голова была у него точно налита свинцом. Поэтому он только косился на нового шофера, на его круглый бритый череп. Подбородок выдавался больше, чем нос. Это был последний чужой подбородок, который Эрвин видел в своей жизни. Он не вполне понял слова, сказанные Клеймом, зато понял их интонацию: нечего тянуть, надо покончить с ним тут же.
«В машине они меня едва ли застрелят,— подумал Эрвин.— Скоро, сейчас они заставят меня сойти. Они, наверно, прикончат меня в некотором отдалении от машины, чтобы не нажить себе неприятностей». Эрвин сделал самое большое усилие в своей жизни — он выбросил ненужный балласт нелепых надежд и бесполезных воспоминаний: о Мартине, который был ему на земле другом и братом и, может быть, в эту минуту думал о нем,— ненужный балласт, прочь его! О девушке, с которой он проводил последние воскресные вечера: хорошая девушка, девушка на всю жизнь — ненужный балласт, прочь его!.. Теперь никакого балласта уже не оставалось. Он мог теперь встать во весь рост, он мог стоять перед ними так, словно стоял перед всем народом. Для него теперь все кончено. У жизни ничего больше не осталось для него, и в нем ничего больше не осталось для жизни. Но у нее останутся эти березы, сосны, облака, этот большой город за лесом, останутся пятеро мужчин, которые здесь убьют его. Они проедут вместо него дальше. Они проедут вместо него обратно в город. Они проедут мимо того места, где его ждал Мартин. Они будут вестниками его смерти.
Опять заскрежетали тормоза. Шофер буркнул:
— Вылезай!
Конвойный вытолкнул Эрвина и поддал сзади коленом, так что оба они почти одновременно вывалились из машины. Затем солдат, снова толкнув его, заставил пересечь дорогу и войти в прозрачный сосновый лесок. В сознании Эрвина в последний раз прозвучало, как эхо слово «кончайте». Офицеры шли за ним следом, скользя по сосновым иглам, точно на коньках, и смеялись. Эрвин подумал: «Теперь я могу посмотреть, какие они». Он остановился так внезапно, что конвойный чуть не упал. Эрвин повернулся прямо лицом к своим трем спутникам, однако не мог разглядеть их: земной свет уже меркнул для него. Он крикнул или ему показалось, что крикнул, так как голос его был слаб:
— Сейчас вы можете покончить со мной! Но погодите, придет и ваш черед!
Эрвин упал: пуля пробила ему голову. По приказу капитана стрелял лейтенант, тот, что помоложе. Конвойный заметил:
— Он чуть было не ушел у меня.
Капитан сказал:
— Зарыть поживей.
Позвали шофера. Он сразу же выскочил из машины, в которой дожидался остальных. Убитого отнесли в ложбину между двумя песчаными пригорками, наскоро выкопали там яму, затем засыпали могилу иглами и песком, так как настоящей земли не было. Шофер сбегал на дорогу и притащил для прочности несколько камней.
Три офицера опять сели в машину, как и раньше,— Клемм посередине, Венцлов и Ливен по бокам. У Венцлова, того, который стрелял, слегка подергивались скулы. У него было очень молодое длинное лицо с прозрачной колеей, длинными были и нос, и руки, и ноги. С тех пор как Венцлов прямо из кадетского корпуса попал на фронт, он уже много раз стрелял и убивал. Но что в этом последнем выстреле, сделанном по приказу, здесь, у себя, на родной земле, и направленном в отдельного человека на той же родной земле, есть что-то не совсем обычное,— вот это не пришло ему в голову, и раздумывать над этим он не стал. Только скулы его еще слегка подергивались под прозрачной, словно слишком натянутой кожей. Ливен, сидевший справа от Клемма, неподвижно смотрел в ту сторону, где осталась могила. Он сказал:
— Видите вон там несколько берез среди сосен? В солнечном свете кажется, что это снег. У нас дома, в Прибалтике, целые березовые леса.
Клемм сказал своему шоферу:
— Без десяти одиннадцать, Бекер. Мы все-таки поспеем на заседание.
Уже по обе стороны дороги замелькали отдельные дома, казавшиеся такими веселыми и опрятными среди по-зимнему нагих, но прибранных садов. Когда офицеры подъезжали к Новавесу, Клемм подумал о том, что ему, может быть, скоро удастся побывать дома. Увидеть сына, который недавно родился. Не прихватить ли с собой своего друга Ливена, или шурина Венцлова, или обоих, или, еще лучше, ни того, ни другого? Конечно, его повезет Бекер. Парень был у него раньше денщиком, затем шофером и с самого начала войны не расставался с ним.
II
Мария сорвала с постели простыни. Луиза, завивавшаяся перед умывальником, в зеркальце наблюдала за подругой. Она сказала:
— Да еще и недели нет, как постелили чистые.
Мария ничего не ответила. Она связала грязное белье и засунула узел в мешок, предназначенный для этой цели и висевший на гвозде возле кровати. Луиза с обеих сторон осмотрела в зеркало завивку и весь свой наряд. Она сказала:
— Не видел, что ли, твой Эрвин испачканного белья? Если желаешь красоту наводить, стирай все это сама.
Не очень густая распустившаяся коса, голые худенькие руки и узкая нижняя юбка придавали Марии вид школьницы. Она и ответила, как школьница:
— Завтра же утром я перед работой все перестираю своим мылом. Если завтра опять будет солнце, так я вечером и поглажу.
Луиза поправила фетровую шляпу, украшенную бархатной лентой, и, пританцовывая, направилась к двери.
— Видишь, какая я добрая, опять сматываюсь. Неужели твоему молодому человеку не хочется повести тебя куда-нибудь и угостить?
— А для чего? У нас же тихо. Нигде не может быть так хорошо, как тут.
— Когда в первый раз обнимаешься, всегда воображаешь, будто открыла что-то необыкновенное. Передай от меня сердечный привет своему мальчику. До свидания, детка.
Мария тут же стала мыться. Затем надела платье в полоску, которое берегла от воскресенья к воскресенью. Платье было летнее, и она озябла. Она расчесала волосы и заплела косу. Косу она сложила узлом. Мария не смотрелась в зеркало: по ее мнению, все, что тщательно вычищено и отглажено, само собой будет хорошо. И в комнате сейчас хорошо оттого, что все в ней прибрано. Пучок лучинок уже засунут в железную печурку. Когда Эрвин придет, он сам разожжет их и положит брикеты. Она накрыла тканевым одеялом постель, на которой обычно спала с Луизой. Обе служили в «Якоре» и снимали комнату в том же доме, где находилась пивная. Теперь осталось только водворить на место кое-какие мелочи: подушечку для иголок, мыльницу, несколько открыток и фотокарточек— эти вещи принадлежали Луизе. У Марии никогда не было никого, кто мог бы посылать ей открытки. Луиза уже больше двух лет жила здесь и служила у хозяина той же пивной, куда тетка устроила потом Марию. И Мария тоже стала подниматься каждый вечер сюда, на верхотуру, смертельно усталая. Свое жалованье и скудные чаевые она регулярно отсылала матери в Пёлльворм. Скандалы и драки в пивной, кавалеры Луизы и шашни хозяйки занимали ее не больше, чем какие-нибудь дурные сны.
Мария высунулась из окна как можно дальше, хотя отлично знала, что улица отсюда не видна —только деревья и крыши. Городок ютился под боком у Берлина, напоминая скорее убогое предместье. Равнина с правильными прямоугольниками пашен, с пятнами рощ, похожими на облака, и поблескивающими кое-где озерами, которые точно стекли с вечернего неба, была гладкой и тихой, как море у нее на родине. И Марии казалось, что она только потому не видит своей родной Пелльворм, что глаза ее недостаточно зорки. Не то она разглядела бы и пароход, и весь скот на плотине, и каждый кирпичик, и лица соседей и ребят, бегущих в школу. Где-то внизу, в одной из узеньких улочек, вспыхнул огонек. Мария закрыла глаза. Только по этим вспыхивавшим огням она поняла, который час. Часов у нее не было. Часы были у Луизы.
Мария закрыла окно, от этого в комнате не стало теплее. Она прислушалась к звукам на лестнице: сейчас ее друг должен прийти. Ей было жутко и радостно. Небо еще не потемнело. А внизу стали зажигаться огни. Друг должен быть здесь с минуты на минуту. Он твердо обещал, что придет. Три раза обещал он прийти и три раза приходил. Вечерний свет освещал ее лицо и волосы... Внизу стукнула парадная дверь, и кто-то затопал по лестнице, но дошел только до второго этажа. Потом еще кто-то начал подниматься — все выше и выше. Мария чуть побледнела; шаги приблизились и замерли у соседней двери. Раздался смех, захлопали в ладоши.
Смеркалось. Внизу зажглись уже все огни, а в небе — звезды. В первый раз Марии пришла в голову мысль, что ее друг может опоздать. Она впервые окинула взглядом комнату, в которой была одна со своим ожиданием. Комната казалась голой, ничто в ней не могло ни скрасить ожидание, ни сократить его, убогие гирлянды на обоях не были похожи на зеленый лужок. Мария думала о любимом — не о том, как он будет выглядеть, если все-таки придет, а о том, каким он был раньше, был всегда.
Однажды она вместе с Луизой подавала в «Якоре» пиво и буженину. Елка уже стояла в углу, осыпаясь и чуть поблескивая. Вошли двое мужчин. Один молодой, крепкий, светловолосый, другой тоже молодой, но немного постарше; ей бросилась в глаза не его молодость, а почти сросшиеся брови. Он не был ни рослым, ни сильным, а маленьким и приземистым. Он снял шапку, и голова его оказалась наголо обритой и круглой, как кегельный шар. У более молодого светлые волосы спадали с макушки отдельными прядями. Мария смахнула хвойные иглы со столика под елкой, за который эти двое уселись. Тот, что был помоложе, взял ее за локоть. Потом он спросил, здесь ли она живет, словно угадал, что ей хочется услышать этот вопрос. И словно ее желание имело силу пригвоздить его к месту, он с товарищем остался сидеть за столиком и тогда, когда ушли остальные посетители и даже Луиза ушла. Наконец «Якорь» заперли, и молодой простился со своим другом. Долго стояли они потом с Марией в рыхлом, размытом дождем снегу. И чувство у нее было такое, точно они не сегодня только познакомились, а наконец-то встретились после долгой разлуки.
Он поднялся вместе с ней наверх. Луиза еще не спала; Марии не пришлось ее просить. Подруга тотчас с охотой оказала ту услугу, которую Мария оказывала ей не раз. Луиза встала с постели и ушла до утра на Шпербер-штрассе к своему знакомому, трамвайному кондуктору. Когда она утром вернулась, чтобы переодеться перед работой, то спросила: «Ну как, все в порядке?». Мария не поняла, что она имеет в виду. Только Луиза может быть такой глупой и воображать, что тут то же самое, что и у нее, когда она подзавьется и нарядится в розовую блузку. Нет, то, что произошло с ней, с Марией, не имело ничего общего с тем, о чем другие официантки сплетничали, шушукались и спорили. Она ответила: «В среду он опять придет». И когда Луиза сказала: «Надеюсь, он не забудет»,— это замечание показалось ей не злым и не насмешливым, а просто нелепым. В среду он пришел минута в минуту. Луиза опять добродушно предоставила в ее распоряжение комнату и постель. В следующую субботу он тоже явился, как обешал. Он остался на воскресенье и просидел у Марии, пока она не поднялась к себе после работы. И на прошлой неделе он еще раз пришел, опять минута в минуту, и даже не в «Якорь», а прямо наверх. И оттого, что он сегодня не пришел, Мария вспоминала о том, как бывало раньше, когда он приходил. Его губы не улыбались, но легкой улыбки в глазах было достаточно, чтобы озарить худое лицо, и комнату, и прямоугольник вечернего неба. При этом в его глазах вспыхивали крошечные искорки, и он смотрел куда-то мимо нее, мимо постели и комода.
Мария взглянула в окно и тут же снова отвернулась, словно первые бледные морозные цветы на стеклах были непроницаемы, как лесная чаща! Смолк граммофон, непрерывно игравший внизу, в пивной, от ночной тишины ушам стало больнее, чем от шума. Еще какие-то мысли пронеслись у нее в голове, хотя сердце уже опустело. Может быть, ее друга задержало что-нибудь неотложное, может быть, работа, которую он искал...
Когда он обнимал ее, во всем наступало согласие. Теперь она заметила, до чего на свете все разрознено и запутано. Согласие царило в мире лишь тогда, когда они лежали рядом. И только теперь она поняла, среди какого беспорядка, среди какой путаницы она осталась одна.
Небо за окном так посветлело, что звезды едва мерцали. Первый петух пропел во дворе. Засвистел паровоз городской железной дороги. Мария приехала поездом, когда тетя Эмилия вызвала ее и устроила сюда. Можно было бы уехать обратно. Правда, родные рассердятся. И денег нет на дорогу. Да и не все ли равно, где жить? И сердце свое, хотя оно и камнем лежит в груди, никуда не кинешь.
Утро было сырое и прохладное. У Марии зуб на зуб не попадал. Она сняла праздничное платье и надела то, в котором ходила на работу. По лестнице взбежала Луиза, как всегда перепрыгивая через несколько ступенек. Ее шляпа была смята, розовая блузка тоже, и вся она выглядела какой-то потрепанной.
— Он уже ушел?
— Он не был.
— Да ты не огорчайся,— сказала Луиза и начала переодеваться,— моя бабушка всегда говорила: «Был один, будет другой — какая разница...».
III
Мартин долго раздумывал, сказать ли девушке о том, что случилось с его другом. Они вместе с Эрвином сидели в окопах. И это Мартин, как он впоследствии признался Эрвину, подсунул ему листовку. И даже в ту последнюю ночь они сражались бок о бок. Но бежать удалось только Мартину.
Мартин слишком хорошо знал Эрвина и не мог не заметить, что у этой нежданно встреченной им девушки Эрвин нашел нечто гораздо большее, чем пристанище, где можно скрыться от полиции. Эрвин упорно ничего не говорил ему, своему единственному другу, и это доказывало, что девушка ему нравится. Всякий раз, когда Мартин хвалил кого-нибудь, Эрвин качал головой: «Все это мне не подходит», причем Мартин видел, что его друг уже знает точно, какая именно девушка ему подходит. Когда Эрвин так и не явился на условленное место, Мартин сначала решил, что тот, может быть, опять скрывается у своей милой. Тщетно прождав друга, Мартин начал разузнавать, и до него наконец дошли слухи, что Эрвина увезли.
Как-то вечером в пивной «Райский уголок» он случайно узнал кое-что о его судьбе. Уборщица «Уголка», хорошая женщина, слышала разговор одного шофера с приятелем. Уже и раньше делались попытки выведать что-нибудь у этого шофера, который, как выяснилось, вел тогда машину с пленным. Но более точные сведения были получены именно через уборщицу, которая все рассказала хозяйке пивной, своей родственнице.
Оказывается, шофер так и не довез Эрвина до Нова-веса. Они нагнали офицерский автомобиль. Офицеры пересели в машину, где находились пленный и конвойный. А шофер остался чинить шику чужой машины. И он отлично слышал, как машина с офицерами, отъехав немного, затормозила, раздался выстрел, а потом она пошла дальше. При этом известии Мартин почувствовал мучительную, чисто физическую боль. Он не застонал, не выругался, сначала он даже не испытал настоящего горя. Он только ощутил совершенно ясно, где у него находится сердце — в определенной точке между ребрами. Отсутствующим взглядом смотрел он на толпу — в этот час пивная была полна разношерстными посетителями. До чего опустела жизнь! Как Эрвин мог покинуть его, оставить совсем одного? Затем у него мелькнула мысль, что следовало бы все-таки известить эту девушку, подругу Эрвина. Хотя Эрвин, в сущности, ничего определенного о ней не говорил. «Значит, он не делился со мной каждой своей мыслью, как я делился с ним,— подумал Мартин с горечью.— В конце концов, если даже девушка и будет горевать, сам Эрвин уже покончил со всеми заботами. Он освободился от всех треволнений этого мира, которые неизменно угнетают смертных. Он умер за своих, за тех, ради которых боролся с той поры, как начал думать. Большего сделать никто не может». И ему, Мартину, не совершить ничего выше этого, проживи он хоть сотню лет. Эрвин теперь недосягаем и неприкосновенен.
IV
Тот же капитан фон Клемм, после слов которого «ну, кончайте» Эрвин убедился, что смерть неизбежна, приказал своему шоферу Густаву Бекеру привести в порядок его «опель» перед поездкой домой. У синенького «опеля» накачали тогда шину и доставили его обратно в гостиницу. Доложив об этом, шофер вздумал было делиться своими впечатлениями об инциденте, происшедшем в пути, но Клемм остановил его —да, он припоминает. До сих пор у него не было повода возвращаться к этому случаю.
Клемм был в штатском. Он с непостижимой быстротой сшил себе два новых костюма. Несмотря на все его возражения, ему все-таки доказали, что в данный момент его место дома. Вступить во владение наследством — его прямая обязанность. Такие люди в Рейнской области сейчас необходимы. А въезд туда облегчается тем, что у него в оккупированной зоне жена и ребенок, а также фабрика, которой он должен руководить. Мысль о том, чтобы кузен продолжал замещать его, а он остался в отряде, единомышленники считали просто нелепой. Для отечества гораздо важнее, чтобы люди, подобные ему, стояли во главе большого предприятия, сосредоточивали в своих руках власть и возможность оказывать влияние на тысячи рабочих, а также распоряжаться уймой денег, которые иначе могут попасть бог весть в чьи руки.
Бекер подал во двор гостиницы «опель» Клемма, и тот сел в машину. На Бекере было сборное, кое-как пригнанное обмундирование, состоявшее из штанов военного образца и новой куртки. Клемм в утешение пообещал ему, что в Висбадене он сейчас же получит шикарную белую шоферскую форму, которая теперь в моде.
Бекеру это обещание показалось весьма сомнительным, но он промолчал, ибо его хозяин уже несколько раз принимался разъяснять ему новый характер его службы, точно и подробно, как объясняет человек, когда ему самому не все ясно. Как ни священна фронтовая связь, там, в оккупированной зоне, им придется отметиться: «Господин фон Клемм с шофером».