— Девки, а где тут у вас можно пожрать чего-нибудь? — спросил Кузьма. — Целый день с другом голодаем.
Девушки пошептались, одна из них, ладная, светлоглазая, встала и пошла куда-то. Хазби и Кузьма подсели к оставшимся.
— Сейчас вам Оля принесет поесть, — сказала одна из девушек.
— Девки, а ребята у вас в деревне хорошие? — спросил, посмеиваясь, Кузьма. — А то может нам здесь жить остаться?
— Ребята у нас ничего себе, глядите, как бы вам бока не намяли, — засмеялись девушки.
Оля вернулась минут через пятнадцать, принесла кувшин молока и здоровенную краюху белого домашнего хлеба.
— Ешьте на здоровье, — сказала она, улыбаясь. — А то помрете у нас, сраму потом не оберешься.
Они жевали свежий, теплый еще хлеб, отпивали по очереди из кувшина. Девушки смотрели на них и посмеивались над Хазби.
— До чего ж молчаливый, — удивлялась одна, а остальные с нарочитой серьезностью соглашались: — Словечка не выронит.
Он, смутившись, вел себя неловко, и это веселило их еще больше.
— Слаще меду, — сказал Кузьма, когда кончилось молоко в кувшине. — Спасибо вам.
Потом они сидели с девушками на бревнах, и Кузьма веселил всех разговорами, а Хазби все хотел заговорить с Олей, но не мог придумать о чем, и мучился. В деревне заливисто, на разные голоса лаяли и выли собаки, взошла полная луна.
— Валя, пойди позови своего Петьку, — сказала Оля маленькой толстоватой девушке. — Пусть гармошку принесет, потанцуем, что ли.
Валя подошла к клубному оконцу и стала звать:
— Петь, а Петь… Ну, Петь, выйди, а…
Скрипнула дверь, на крыльце появился Петька, длинный, худой парень. Постояв немного и пообвыкнув в темноте, шагнул к Вале.
— Чего тебе? — спросил он недовольно. — Через тебя и кино в свое удовольствие не посмотришь.
— Петь, принеси гармошку, — ластилась она к нему. — В кино нас не пустили, хоть ты не забудь нас. Хочешь, я схожу с тобой за гармошкой?
— Сам схожу, не маленький…
Он принес гармошку, хитрым перебором прошелся по пуговкам, широко растянув меха.
— Хромка, — понимающе сказал Кузьма. — Двадцать пять на двенадцать?
— Ага, — подтвердил Петька и, глядя прямо перед собой застывшими глазами, заиграл «Амурские волны». Девушки собрались в кружок и зашептались о чем-то, хихикая.
— Пригласили б кого, ребята! — крикнула Валя. — А то уж больно скучно стоять.
Хазби подошел к Оле, тронул ее за руку. Она, задержавшись чуть, положила руку ему на плечо. Кузьма уселся рядом с Петькой, выспрашивал у него про деревню, про колхоз. Девушки, подразнив его, стали танцевать друг с дружкой. Ноги их скользили по мокрой земле, и от этого танцевали они медленно, неуклюже.
— Как тебя зовут-то? — спросила Оля.
— Хазби, — ответил он.
— Имя какое чудно́е, — сказала она. — Издалека, наверное, ты… А я нигде еще не была, — она вздохнула. — Небо-то как вызвездило. Хорошая погода будет…
Кино кончилось. Распахнулась дверь клуба, сыпанули с крыльца люди. Кто-то засвистел длинно, пронзительно. К танцующим подходили парни и девушки.
— Тебе бы все танцевать, Оля, — послышался из темноты хриплый мужской голос. — Гляди, коров доить проспишь.
— Не ваша забота! — крикнула она и тихо сказала Хазби, — заведующий фермой. Вредный такой…
— Что это тут за чужаки? — угрожающе спросил, похлопывая веточкой по голенищу, нахального вида парень в галифе.
— Гости мои, Вася, — смеясь, ответила ему Оля и он стих, присмирел сразу.
Хазби вдруг показалось, что он знал ее когда-то очень давно, знал всю ее, но потерял, а теперь встретил снова, и она стала ближе, понятней. Рука его сжала ее руку, а ноги переступали в такт музыке. Он чуть прижал ее к себе, уверенный, что она ответит, но она отстранилась, выгнулась назад, запрокинув голову, как звездочки блеснули ее глаза.
— Не балуй, — сказала она. — Отпусти, чего давишь?
Он смутился. Разочарованный, втайне обиженный, отпустил ее, молча, равнодушно уже дотанцевал до конца и отошел, решив не подходить к ней больше. А она уже смеялась с кем-то другим, радостно, неудержимо.
Он ушел за клуб в рощицу, стал курить там, облокотясь на тонкую ольху. Слышна была гармошка, голоса, смех, чавкала под ногами танцующих грязь. Ничто не изменилось оттого, что он ушел, подумалось Хазби, и ничто не изменится, когда он завтра уедет. Все останется как было, все забудется.
И, выругав себя дураком, он вернулся к танцующим. Но обида не прошла, и он, стараясь не видеть Олю, подошел к высокой стройной девушке с совсем еще детским лицом. И стал танцевать с нею. Она, склонив улыбающееся лицо к его плечу, тихонько сжала его пальцы.
— Оля красивая, — говорила она с детской завистью. — На нее все смотрят… И Васька уже сколько сохнет по ней…
А он, поймав быстрый Олин взгляд, не слышал ее. Смотрел на Олю, на парня в галифе, с которым она танцевала, прислушивался к их словам. Вдруг вспомнилось ему, что завтра он уедет и никогда больше не увидит ее, не услышит ее голоса. Хазби показалась глупой его обида, он подумал, что не все так уж плохо. И, когда снова заиграла гармошка, подошел к Оле, взял ее за руку.
— А чего ж ты с Нюркой не танцуешь? — спросила она, отняв руку. — Иди, танцуй, ждет она.
— Я с тобой буду танцевать, — сказал он и снова взял ее за руку.
— Чужими объедками не пользуюсь, — усмехнулась она. — Ты за руку меня не тяни. Сказала не пойду, так не пойду.
Сбоку подскочил Васька, взъерошенный, злой. Со всех сторон к ним подтягивались парни. Подходили, молча, враждебно стояли поодаль.
— Чего он пристал? — спросил Васька Олю.
— А тебе-то что? — ответила она. — Чего стали здесь? Без вас обойдусь, — сказала она париям, и те стали расходиться. А Петька играл и играл на своей гармошке.
— Отстрянь от девки, — сказал подошедший Кузьма. — Пора уже. Завтра рано вставать.
Хазби плюнул с досады и отошел…
Они шли к машинам через темное поле. Что-то верещало тихонько в картофельной ботве. Луна ушла в облака, ночь черная, кромешная растеклась над миром.
— Здорово у тебя с девками получается, — сказал Кузьма. — Как в одной книге — пришел, увидел, победил… А мне какая ни понравится, все выше меня. Терпеть не могу маленьких.
Они шли по узкой, заросшей осокой тропинке. В спины дул им холодный, уже осенний ветер. Доносил до них Олину негромкую песню:
Рано утром его растолкал Кузьма. Хазби встал, невыспавшийся, продрогший, злой после вчерашнего, с отвращением плескал водой из болотца в лицо, а думал все об Оле.
— Давай, давай! — кричал ему Кузьма. — Надо выбираться отсюда поскорее! Смотри, какие тучи находят, как бы снова дождь не пошел.
Первой на бугор поднимали машину Кузьмы. Дорога не просохла еще, встречались лужицы в колеях. Хазби шел следом за машиной и, когда она буксовала, подкладывал под колеса длинную толстую доску. А иногда толкал, упершись в борт руками. Кузьма отчаянно газовал, из-под колес веером взлетали комья земли и грязные жирные брызги. Все это летело в лицо Хазби, и он жалел, что умылся.
Потом Хазби сидел за рулем, а Кузьма шел следом с доской. Когда поднялись на бугор, Кузьма показал свою ладонь с вонзившейся в нее грязной щепкой.
— Не везет мне на левую руку, — пожаловался он, зубами вытаскивая занозу. — То молотком ее зашибу, то прищемлю чем-нибудь — все она страдает.
А тучи шли и шли в сером небе, хмурились, густели, готовясь излиться дождем, роняли тяжелые капли.
Через час они выехали на шоссе. Машины резво бежали одна за другой по влажному асфальту. Кузьма впереди, Хазби за ним. У развилки, возле большого села, Кузьма остановил машину. Хазби подошел к нему. Стал накрапывать дождь.
— Ну, бывай, — сказал Кузьма. — Я, вроде, приехал… Бывай, может и свидимся когда.
— Бывай, — повторил за ним Хазби. Ему казалось странным, что Кузьма уйдет навсегда из его жизни, как ушел вчерашний день. Как будто и не было ничего.
Кузьма махнул ему рукой, тронул машину.
Хазби сел в кабину, завел мотор.
Он будет ехать по бесконечной асфальтовой ленте. Через села и города. Приедет домой и вернется к привычному. В работе, в будничных хлопотах забудутся Кузьма и девушки из курской деревеньки. Тысячи километров проедет он по земле. Много проживет лет. Случатся с ним радости и беды. Встретятся разные люди. Но когда-нибудь, вдруг, вспомнится ему все: и Кузьма, и те девушки, которые останутся навсегда в его памяти танцующими. И станут перед ним Олины синие глаза.
Духовая музыка
Мальчик отстал, остановился, глядел с бугра, как трое свернули с дороги к реке и, поскальзываясь, прижимая к себе сверкающие никелем трубы, вступили на занесенный тонким снегом лед. Впереди шел Ваймер-старший, вторым — младший Ваймер, за ними — капельмейстер Мельников; мальчик был четвертым, а четверых вполне достаточно, чтобы сыграть на деревенских похоронах.
Путь был не нов, ходили в заречные деревни и раньше, играли на похоронах, но чаще, особенно летом, устраивали в тесных деревенских клубах танцы под духовой оркестр. Не писали, не клеили афиш — выходили вечером, когда начинало смеркаться, на улицу, играли что-нибудь бодрое, марш или фокстрот; на музыку сбегались мальчишки, пыльная деревенская мелюзга, потом, погодя немного, попарно и стайками сходились девушки, а позже, перед самым началом, появлялись парни и приносили с собой, на всякий случай, гармонику. Через маленькое оконце, прорубленное в досчатой стене вестибюля, кассирша продавала самодельные билеты, один из Ваймеров становился у входа и начинал пропускать, отрывая узкие полоски контроля — стриг купоны, как говорил Мельников. И вот звучал, наконец, первый вальс — «Березка», «Осенний сон» или «Беженка», негромкое соло баритона, сыграв которое, Мельников отрывался на мгновение от мундштука и произносил:
— Корнет-а-пистон.
Вступал мальчик, и чистый, светлый звук его трубы возносился над оркестром, над валторной и геликоном, над тенорами, баритоном и альтами, возносился и витал в узком пространстве переполненного зала; начинались танцы.
Играли фокстроты, польки, краковяки, годилось все, даже замшелые ту-степ и па-де-катр, и танцевали, шаркали подошвами об пол серьезные, неловкие парни, мелькали девушки в цветастых платьях, а вдоль стен на длинных скамейках понуро сидели несчастливицы, которых никогда не приглашают, сидели и грустили.
— Пора, — говорил Мельников старшему Ваймеру. — Душа-то горит…
— Зальем, не беспокойтесь, — отвечал тот.
— Давай, — торопил его капельмейстер, — иди, мы без тебя обойдемся.
Ваймер откладывал в сторону альт, спускался со сцены в зал и, выхватив из толпы танцующих двух-трех парней, беседовал с ними. В каждой деревне у Ваймеров находилось множество знакомых, приобретенных в те воскресные дни, когда во главе с отцом они ходили за реку — все трое одинаково светлоголовые, невысокие, остролицые, у каждого в руке маленький фибровый чемоданчик с инструментами. Спокойно, не торопясь, отец на полшага впереди, за ним, как волчата за вожаком, сыновья, они шли рано утром по булыжной мостовой через поселок, мимо завода и дальше, мимо водокачки и огородов за нею, к мосту. На заводе все трое работали электриками и за рекой промышляли по той же части. Был папаша Ваймер скуп, торговался люто и беззастенчиво, но дело знал, и потому спешили к нему гонцы из всех окрестных деревень, и был он нарасхват.
— Всех денег не загреби, — смеялись над ним в поселке. — Оставь и другим немного.
— Я сына учу, — степенно отвечал старый Ваймер, и вторили ему молодые, не забывали сказать при случае:
— Мы брата учим.
Старший сын Ваймера учился в политехническом институте, а до учебы тоже работал электриком, и теперь, приезжая на каникулы, он на другое же утро облачался в спецовку и шагал по гудку на завод — светлоголовый, невысокий, остролицый, с маленьким фибровым чемоданчиком в руке.
— Кожа да кости, — пожалела его как-то соседка. — Куда тебе работать, ешь да отсыпайся.
— Деньги нужны, деньги, — сказал он, не останавливаясь.
— Чего ты жадничаешь, разве родители не помогают тебе?
— Они помогут, — сплюнул он презрительно. — От них дождешься.
Что касается музыки, то папаша Ваймер быстро смекнул ее доходность, отрядил сыновей заниматься в оркестре, а позже подсказал им, где можно играть с наибольшим успехом. Сам он остался в стороне, но иногда, вроде бы невзначай, ронял при сыновьях:
— В Гнеушеве дед один при смерти… Видный был дедок, семь лет бригадирствовал.
И мчались молодые Ваймеры на велосипедах за реку, торговались, рядились, заодно договаривались в попутных деревнях о танцах и, возвратившись, сообщали капельмейстеру:
— Есть жмурик.
— Покойник, — строго поправлял их Мельников.
— Ну покойник, какая разница… Дают четвертак.
— Подходяще, — кивал Мельников. Он не прочь был зашибить лишний рубль и в этом сходился с Ваймерами, а похороны считал делом хоть и прибыльным, но случайным и предпочитал танцы, в которых знал толк. Ничто на свете не заставило бы его играть после фокстрота польку или наоборот, он придерживался четкого, навсегда установленного чередования ритмов — быстрые танцы после медленных, медленные после быстрых. Кроме того, вечер делился им на две равные по времени, но различные по содержанию части. Когда возвращался на сцену Ваймер и приносил под полой кувшин, бидон или чайник с самогоном, стакан, буханку хлеба и десяток огурцов, Мельников задергивал занавес и объявлял:
— Антракт двадцать минут.
Начиналось веселье. В зале во весь дух наплясывали под гармошку барыню, дробно колотили каблуками об пол, распевали частушки, а на сцене, за плюшевым занавесом ходил по кругу граненый стакан. Первым пил Мельников, жмурился, кряхтел, нюхал рукав, смачно хрустел огурцом; Ваймеры цедили самогон, как воду, потом наливали мальчику.
— Пей, — говорил капельмейстер. — Пей, не бойся.
Мальчик отказывался. Сивая жидкость в стакане вызывала в нем отвращение, от тяжкого самогонного духа мутило, виновато улыбаясь, он сглатывал слюну.
— Пей, — приставали Ваймеры. — Пей.
— Не надо, — говорил быстро пьяневший Мельников. Он часто мигал, гладил мальчика по голове длинной худой ладонью. — Не пей, Саня, ничего в этом хорошего нет. Брось, не надо.
— У-ух, — крякал он, выпив еще, — зелье. И как его только пьют.
— И кто его только выдумал, — в лад ему вторили Ваймеры, доканчивая самогон.
Капельмейстер вставал, долго шел к своему месту, усаживался, перелистывал ноты; Ваймеры разводили занавес, начиналась вторая часть.