— За дверь, что ли?
Человек усмехается смущенно.
— Как вас зовут?
— Котельников. Простите, забыл представиться. Василий Поликарпыч. А вас, мне уже сказали, — Анна Сергеевна. Так, что ли?
Дом, куда он постучал, открылся сразу, впустил нас охотно. Там жила семья школьных учителей — жила довольно бедно, но как-то не убого: молодые муж с женой и девочка лет пяти. Она сразу кинулась к Поликарпычу и уже не слезала с колен, а он отогрелся и теперь светился широким лицом, — неожиданной на этом лице какой-то девичьей улыбкой, и ресницы приспускал тоже по-девичьи, будто было необходимо ему затенить ласковость глаз. «Во какой попался! — думала я в удивлении. — Ну и чудеса!»
Нас поили водочкой, подали на застланный клеенкой стол миску с отварной, холодной уже картошкой и свои, не круто соленые огурцы. Его как-то особо ублажали, но искренне, без суетливости. А рядом с ним и меня пестовали и нянчили, и было мне хорошо. «Эге, да с тобой и правда тепло и уютно!» — думала я.
До поселка, согревшись, добежали не заметили как. Прямо долетели!
— Я им дом этот отбил! Целое сражение было, — радостно, но по-райкомовски сдержанно говорил Поликарпыч.
— У кого же отбили?
— Из колхозного фонда.
— Здесь есть такой?
— Есть. Вот ознакомитесь… Здесь много интересного. — И добавил: — А то что ж, их детей учат, а они не могут учителям условия создать. Разве комнат-то наснимаешься! А при школе — маленькое помещение, не для семьи.
— Да, да! — Чему-то смеялась я. — А какие добрые дела еще?
— Что «еще»?
— Ну — вы? Людям, а? Человекам?
Он смущался.
— А мне можете подкинуть немного того… — не унималась я.
— Чего «того»?
— Счастья, к примеру. Удачи. Радости и процветания.
— Будьте спокойны. Положитесь на меня! — засмеялся наконец и он, выходя из закованности.
Он, как оказалось, был говорун. И рассказчик. Правда, все больше про рыбную ловлю, до которой «наш первый охоч».
— Сидишь, сидишь и вдруг — потянет. Подсечешь — и вот он, лобастенький, так и рвется в ушицу.
Получалось, что он удачлив, хотя и нетороплив (и это было безусловно так), а «первый — ну прямо как ребенок, даже покраснеет весь, хоть своего окуня ему в ведерко кидай».
— И кидаете?
— Что вы. Еще истолкует не так.
Голос его не дрожит обидой, что могли предположить в нем такое, и объяснение его — доброе: подложил бы, мол, не жалко, да вот истолкует.
— У вас тут бунинские места недалеко, — переключила я. — Не ездили?
— Слыхать слыхал, да все как-то…
— А читали?
— Читал. Не подробно… с пятого на десятое.
А я только что перечитала все подряд. И меня понесло. И про «шестую книгу» (— Что это за книга?
— Туда была дворянская знать записана.
— А…),
и об Анне Буниной, и о Жуковском, который родственник.
Он у меня, бедняга, только ртом воздух хватал.
— Мне «Деревня» его особенно не нравится, — тихо сказал он.
— Почему «особенно»? А другое просто не нравится?
— Да, видать, что так.
— Вот оно что! А «Лика»?
— Да, конечно. Грустная вещь. И добрая.
— Добрая? Почему?
— Да вот что не велела про свою смерть говорить.
— Ну, для меня там — другое.
— А что?
— Это ощущение полноты жизни оттого, что есть о н а, Лика. Даже какие-то поступки… поступки против нее, против ее любви, но тоже возможные, лишь от этой полноты, от е е присутствия.
Человек на дороге задумался. Потом качнул головой из стороны в сторону:
— Нет. Я бы за любовь — все. Мне бы другого ничего не надо. Никакой этой полноты и рыжей бабенки.
Насупился — видно, осудив свою излишнюю открытость, и зашагал быстрее.
Я заговорила о другом: об их «экономическом чуде». Помедлил с ответом:
— Это уж на месте вам расскажут.
Потом оказалось, что именно у него экономическое образование, но проводить со мной беседу, видимо, счел неудобным (никто не уполномочил. Знай, мол, свое место.).
— А вас не смущает, что исчезают деревни? — спросила я.
— Крестьяне же остаются, и поля, и огороды.
— А вот сама деревня как понятие… как явление. А?
— Чего бояться, если так будет лучше.
— Но лучше ли? Вы уверены?
— Так вот посмотрите цифры. Обеспеченней живут.
Я поняла, что тут он отгородился (ух ты какой!), и спросила, как здесь, не скучно ли?
Снова он оживился и, помнится, отлично рассказал об одной своей сослуживице, которую назвал «Вороний глаз» — так и вертит глазами, так и высматривает, где что получше ухватить… Вороний глаз. А? Я смеялась, радуясь точности.
На другой день узнала, что он заболел — «простыл», как сказала секретарша в райкоме. А через два дня я уехала, так и не увидев его.
Я вспоминала это, кружа по дачному поселку и чувствуя над головой нежаркое — без лучей — красное солнце.
Кофта моя, вероятно, уже примелькалась — со мной здоровались незнакомые.
Был бы только этот милый и необязательный эпизод, мы встретились бы теперь легко, и никакая черная родинка или копна крашеных волос просто не имели бы к нам отношения. Но дело обстоит не так.
Года через три после той поездки мы столкнулись снова в газете, в экономическом отделе, где я, как и прежде, работала по договору и иногда посещала летучки, планерки и собрания.
И вот однажды заглянула в отдел, а он почему-то там! И пошел, пошел ко мне нескладно, будто в новых валенках, — здороваться. Он был тщательно одет, но провинциальная обстоятельность осталась и приятно контрастировала с бойкой хваткостью столичных. «Какой милый человек! — снова подумала я. — Какой милый! »
Коля Птичкин, молодой литсотрудник, наблюдавший сцену встречи, отозвал меня в сторону:
— Ты давно его знаешь?
— Давно. Но мало.
— Темная лошадка.
— Глупости.
— Вот увидишь. Нашего Валерия будут выживать (Валерий Викторович — зав. отделом), на его место — Сады́ковича, а этого Растиньяка — в замы…
Я долго смеялась по поводу Растиньяка, — уж такой мой Поликарпыч был не французистый, нерасторопный, разве только вот — что из провинции.
Я нарочно через несколько дней зашла в отдел. Поликарпыч сидел в общей комнате, трудился, высунув кончик языка, его круглое милое лицо было добродушно-сосредоточенным.
— Ну? — спросила я глазами глупого Колю.
Он развел руки: ошибочка, мол. И, когда я проходила мимо, шепнул:
— Твой-то! А? Он у нас авгиевы конюшни расчищает. Уже на все письма ответил. Прямо мустанг какой-то!
— У тебя что-то лошадиные ассоциации.
— Я уж сам заметил! — и засмеялся.
Когда я стала прощаться, мой симпатичный Поликарпыч, не поднимая глаз, снял черные нарукавнички, убрал их в стол и лишь тогда глянул, улыбнулся беспомощно. Было бы свинством не кивнуть ему и не попросить, чтобы проводил до конца коридора.
— Я очень обрадовался вам, — сказал он по дороге. — Вы, стало быть, продолжаете работать здесь?
— Совсем мало. Поступила в аспирантуру. Тему уже взяла для диссертации.
— Какую?
Я назвала. Глаза его посерьезнели, потемнели, потеряли сияние.
— Чего вы?
— У меня даже мыслей таких не возникает. А ведь один и тот же институт окончили.
— Не всем ведь про одно и то же; вас, верно, интересует другое.
— Нет, нет, — он горестно покачал головой. — Я поздно начал. Собственно, образование начинается с родителей, даже с дедов…
— Эк вы куда хватили!
— Но ведь с вами именно так обстоит, верно?
— С чего вы взяли?
— Вижу. Я долго тогда болел и все думал… ну… про ту нашу встречу.
— Ага. Забавно все вышло.
— Мне было неловко. За себя. Каким я предстал перед вами.
Он вовсе не лицемерил.
— Полно вам, Василий Поликарпыч! Я ведь насчет Бунина… просто хвост распушала. Интересничала. Только и всего.
— Это-то я понимаю, — вдруг очень по-мужски усмехнулся он. — Но ведь важно, к а к вы это делали.