Просторный человек
ОТ АВТОРА
Часто в жизни, в ее повседневном течении, главным становится как бы случайное. Вот заметьте! И решающие события порой определяются неожиданным порывом или пустяковой для здравого смысла деталью, которая остается в памяти. Раскричавшаяся соседка, испугавшая тебя, ребенка, — и потом нет для тебя человека страшнее крикливого, — а разве это такое уж главное в человеке? Или какая-нибудь конфета на письменном столе твоего дяди, — прекрасного человека и серьезного ученого, который эту конфету не догадался или пожалел тебе, несмышленому малышу, предложить. И ты забыл смысл произошедшего, а помнишь только край стола и конфету в золотой (не серебряной, а золотой) обертке. И потом не можешь объяснить ни другим, ни себе, почему этот дядя нелюбим тобой. А заодно — и его наука, к которой у тебя способности, но заниматься которой ты — нет, ни за что! И вот — у тебя другая судьба. Вполне вероятно — не твоя.
Разумеется, и в позитивном смысле точно так же. К примеру… Впрочем, не знаю, тот ли пример, очень уж он личный. И потому мало что скажет (ведь принято считать, что читателю необходимо узнавание, прикидка на себя). И все же попробую.
Так вот. Был в моей жизни один удивительный филин. Я, право, не знаю, чем он питался (мышками?), да и не хочу знать. Но когда он, припадая на крыло, спускался ко мне со своих еловых высот, я не уставала дивиться совершенству плетения бело-коричневых перышек на его груди; и этому гордому взгляду на фоне чешуйчатой коры с подтеками смолки; и темному воздуху в черной хвое сквозь каждую иголку и ветку, а позже, когда тьма густела, — сквозь звезды. Он всему придавал бо́льший смысл, он, похожий на летающую кошку, со своей квадратной головой, с чуткими ушками, которые слышали лишь то, что нужно.
Это было счастливое время смолистых и свежих иллюзий — без морали и умысла — от хвоинки к травинке, от куста к листу. И если есть источник, который напоит в жару и засуху, то он — оттуда. Он, может, и не станет рекой. Но с этим подземного течения холодом внутри и на лице (капли, согреваясь, падают со щек в сухую лесную траву) ощутимей, что н у ж н о тебе в этом мире, а что — так, мираж. Память вошла в тебя и стала частью. А когда отзовется? — кто знает. Верно, когда подступит случайный случай.
И это еще не все. Многих из нас рано или поздно посещает ощущение неточного выбора в жизни — речь не обязательно о семье или работе. Иногда это касается всего внутреннего облика, построенного во времени…
И вот я ловлю себя на неожиданном.
Я бреду вместе с приятелями по лесу (кто же ходит по лесу толпой?!) и покорно отвечаю на доступные мне, поскольку я занималась биологией, вопросы одного из спутников, который интересуется, что это за желтый цветок (золотая розга), а этот — то же самое? (нет, зверобой). Названия эти мне не говорят ничего, а вот прыткие действия моей собаки, которая нашла и разрывает чью-то нору (хорек? ласка?) и лает, призывая меня, и руки мои дрожат от передавшегося от нее азарта… Но я будто не понимаю ее и слушаю разговор, — кого из современных поэтов следует считать сильнейшим (о, праздный бег минут!). А взгляд между тем выхватывает на поваленной сосне ящерку. Ее пронзительные глаза, прыткие и тоже пронзительные движения, не вовсе отданные делу питания и самосохранения, но еще и тому хрупкому, не имеющему прямого назначения, однако разлитому в природе, что мы вмещаем в приблизительное понятие красоты, гармонии.
Но та же ящерица готова, если что, поступиться своим прекрасным хвостом во имя целого. Да не одна она — вот и рак со своей клешней! Всего ведь не убережешь, а взамен все равно отрастет новое. Хотя эта новая клешня, как и ящеркин хвост, получаются поменьше и поплоше. Во имя сохранения. А как же гармония? Изящество? Очарование?.. Но чем-то приходится поступаться. Важно, наверное, — ч т о отдать. Какое из своих начал.
ЧАСТЬ I
ГЛАВА I
НАЧАЛО ПЕРВОЕ
ДЕЛОВАЯ ЖЕНЩИНА
Анна Сергеевна выходила рано, по росе. Окуналась в розовый туман, спешила мимо деревьев. Дела не было никакого. Шла быстро для бодрости, и бодрость появлялась, упруго охватывала тело.
Это была странная осень. Огромное красное солнце вываливалось из-за берез и круто взбиралось по небу, шло зримо, горячо и как-то не сливаясь с окружающим. Оно ощущалось отдельно. Особенно вечерами, потому что долго висело, медленно опускалось, не розовя неба. А потом наступала темнота, и было ясно, что теперь солнце т а м — с другой стороны планеты, обводит свой круг.
Анна Сергеевна только что ушла из института, где готовила диссертацию по экономике. В голове еще жили, оттесняя друг друга, российские реформы и установления по налогообложению, закреплению крестьян на земле, и так далее.
Уход был вынужденным и не очень продуманным, об этом не хотелось вспоминать. Тут в основе тоже лежала экономика, только в другом, житейском смысле. Некоему N — руководящему засветило повышение, но для этого надо было иметь больше сторонников на кафедре, Анна Сергеевна же не могла даже в проекции быть его сторонницей, потому что был он мелок, как плоскодонка, хотя и готовился в большое плаванье. От нее, правда, не требовалось восхвалений (считалась работающей, а не снующей возле), но ее молчание должно было звучать не просто лояльно, а доброжелательно. Почему это люди отлично слышат молчание?! И кто-то уже что-то сказал о ее теме, а кто-то кому-то… И другая сторона, тоже желавшая хоть шестерочку, да в своей колоде, довела до ее сведения… Все было суетно, заниматься этим не было ни времени, ни сил, ни умения. И она ушла. Мало ли какие глупости делает человек в соответствии со своими особенностями! Ушла и унесла тему.
Кроме того, Кирюшка-сын уже носил длинные брюки, на которые идет больше материала, чем на короткие, а Кирилл-муж как бы забыл о них, напоминать же не хотелось.
Как давно он б ы л для меня[1], Кирилл-старший, и как счастливо был! Я сама что-то запутала, затяжелила: обязанности, долг, будущее… Впрочем, я и теперь не свободна от этих шор. А он владел удивительным даром легкости (при способностях и уме), был весел, размашист, малоуправляем. Щедрость его была безоглядна. Он таскал мне корзины цветов, а потом мы едва сводили концы с концами до моей получки (в аспирантуру пошла не сразу, сначала поработала: семья ведь налагает ответственность, верно?), или до его гонорара — он занимался книжной графикой. Мы бы никогда не разошлись, если бы не Кирюшка-сын, которого нельзя было оставить голодным, раздетым, по вечерам бросать одного. А Кирка-отец любил походы, поездки, компании с «закатиться к A (B, C, D) на дачу!».
— Иоанна, без тебя я никуда не еду! — кричал он, уже подвыпив и желая довеселиться.
— А Кирюшка?
— Берем с собой.
Все кружилось, летело, мы часто студили малыша и приучили его не спать по ночам. Было легко, весело. Легко. Потом утомительно — ведь я ходила на службу. Трудные ранние просыпания, завтрак для обоих и обед для мужа-Кирилла, пока он спит (Кир-старший ничего по хозяйству не мог), поспешное, между делом, кормление Кирюшки-сына, все — скорей, скорей…
— Не занудствуй, Жанка, проживем… Ну, прогуляй ради меня, а? — тянулся ко мне Кирилл сонно.
Он даже ревновал меня — вот смешно!
— Ну, сознайся, ты строишь ему глазки?
— Кому?
— Ах, святая простота! Да Владельцу Славы.
— Славке, что ли?
— Вот-вот-вот. Сла-ва! Одно имя чего стоит!
Ах, какими мы еще были молодыми!
«Сла-ва!» — нажимая на имя, Кирилл нарочно снижал образ. А Владислав и правда существовал на моем горизонте, но только влекло его не мое женское обаяние, нет, нет. Странная с нами приключилась история.
В нашей газете работало много молодежи. Теперь даже трудно вообразить, что это мы́ были такими горячими, непримиримыми и отважно выбирали для себя тех, кто должен нами руководить.
— Тебя намечают в бюро, — шепнул мне в коридоре тихий деловитый паренек Женя Ниточкин, который на собраниях всегда имел что сказать. Обо всем у него было мнение, и, пока я водила носом за выступающими, прикидывая, кто прав, он уже знал.
— Женя, я не гожусь! — ухватила я его за рукав. — Женя!
— Со стороны виднее, — мягко отпарировал он. И перегнал, чтобы сесть в ближний ряд.
Возле меня оказался удачливый красавец, «Пират пера», этот самый Слава Коршунов, который бывал уже не раз нашим вождем, хотя по возрасту немного перерос.
Он оглядывал ряды, кому-то кивал, с кем-то перебрасывался приветствиями, вроде:
— Ты еще здесь? А слух прошел, что тебя выгнали из газеты! — И добавлял, помедлив: — Шутка.
Что-то тревожило его, и я примерно догадывалась, что именно: здесь не хватало нескольких его друзей, они разъехались по командировкам. Для кворума не хватало.
— Жанка, ты возьмешь самоотвод? — спросил он меня между делом.
— Пока никто еще…
— Это пока. Я — в курсе. Так возьмешь?
И что-то задело меня, захотелось поиграть.
— Как скажешь, — ответила я.
— Тогда вот что. Бери, а то зае́здят. Ведь у тебя ребенок, да? — И вдруг, нежно и даже как-то интимно заглянув в глаза: — И еще, дорогой человечек, очень обяжешь, если проголосуешь за меня. Мне нужно.
Он положил на мою руку свою — горячую, и я кожей поняла, что бывают случаи, когда с ним трудно спорить. Покраснела ужасно.
Слегка сжав мои пальцы, та же рука ушла на спинку моего стула.
Я не слышала, как выкликали кандидатуры (да что это со мной?), только — ощущение руки за спиной и иногда — прикосновение к ней. Потом вдруг все прошло. Потому что другая его рука была так же распростерта (поза летящей птицы) и кому-то еще (какая разница — кому!) говорились слова. И вероятно, аналогичные.
Я не взяла самоотвода.
Я проголосовала не за него. И даже больше — попросила слова и призвала всех обратить внимание на другого человека (опять же — какая разница на кого, ну, на Женю Ниточкина в данном случае). И вот бедный наш Славик не добрал голосов и не был избран. А я была. Была! И очень обрадовалась. Тогда. Очень обрадовалась!
А Владислав… Он не обиделся. Видимо, счел нужным не обидеться. Поздравил меня и проводил до дому.
— Ты ваба́нковая девчонка, я люблю таких.
Светлые глаза его бегали растерянно. Его было жаль, и дополнительных эмоций он не вызывал.
Кир-старший ахнул, увидев нас на улице (пошел встречать свою дорогую труженицу). Обвел меня неузнающим взглядом, проследовал мимо. Вернулся поздно (ах, как я ждала!) и только головой покачал:
— Ну и отхватила красавца!
— Кир, здесь не моя вина, поверь мне!
— Верю, верю. Встречать, однако, больше не пойду.
Как прекрасно молоды мы были! Э, да что об этом. Много лет прошло.
Теперь, порвав с аспирантурой, я устраивалась в одну контору, которая называлась управлением и была вполне серьезным местом для приложения сил. Правда, тут не столько экономика, сколько финансовое дело. Но его я тоже знала. И должна была явиться через неделю уже к началу рабочего дня. А пока жила на даче подруги (подруга уехала с семьей на юг) и совершала походы-круги по незнакомым окрестностям. А солнце шло стороной, своим кругом, не пересекаясь, но и не теряясь из виду. У меня была ярко-красная, плотной вязки кофта, которую обычно я стеснялась надевать, а тут ходила в ней. И не могла успокоиться. Ходила, ходила кругами. Потому что, придя для окончательной беседы к руководителю управления, я убедилась, что это не кто иной, как Василий Поликарпович Котельников — Вася, Ва́сюшка, даже, если хотите, Василёк, только сильно раздавшийся в кости, плотный телом и душевно малодоступный.
Я вошла к нему вместе с начальником отдела кадров — красивой кареглазой блондинкой, на смуглой щеке которой была нежная родинка. Его светлые, но темные от ресниц глаза обласкали ее вместе с несколько провинциальной копной волос и родинкой, а потом только устремились ко мне и выразили удивление: о, вот, мол, кто пожаловал. Это была уловка, потому что мои документы лежали на столе, а эту красотку он мог обласкивать и без меня хоть каждые пять минут — она сидела в кабинете напротив. Стало быть, волновался чиновный мой Вася. Стало быть, так.
— Я пойду, Василь Поликарпыч, — сказала Отдел Кадров официально. Официальность была не наигранной. Ничего у них нет!
Я ходила, ходила кругами в своей красной кофте, и красное солнце — тоже кругами, и мы не пересекались.
Я слыхала и раньше про такую аномалию, что человек крупный порой вызывает к себе любовь малую, а помельче — огромную. Слыхала, но не думала подтвердить своим опытом. Что до Василия Поликарпыча, то все это к нему не имеет отношения.
Мы с ним встретились сколько-то лет назад. Я тогда подрабатывала в экономическом отделе газеты — ездила туда, где пробивались, так сказать, ростки нового. И куда другим неохота. Газета была солидной и на местах привечали хорошо. На этот раз отправлялась я километров за двести, в большое село, местные власти ждали, просили выехать с поездом 12.10 и сойти за две остановки до большой станции, откуда все добирались до села автобусом, а меня на малом полустанке встретит товарищ из райкома — он как раз там проводит собрание в совхозе — и заодно подбросит на райкомовской машине. Получалось красиво: оказывали внимание, но и лебезить не хотели.
Начинание этого района было с точки зрения экономики великолепно. Они построили по всему селу длинные двухэтажные дома с паровым отоплением, переселили в них окрестных крестьян, а приусадебные их земли запахивали, получили уже отличный урожай — к слову сказать, участки эти удобрены были отменно — в хозяйствах еще водились коровы, козы и поросята. Но основная выгода, разумеется, не в этом. А в объединении разбросанных деревень, так сказать — в концентрации: и руководству удобней руководить, и крестьянам — крестьянствовать (на машинах их теперь возят к полям и лугам. Плохо ли?). Честно говоря, ехала я без энтузиазма, потому что детство провела в местах более патриархальных, любила обычную, без новшеств, русскую деревню.
Но мое дело для газеты было цифровое, экономическое, без сантиментов. А на поезд я все же опоздала: так бывает иногда, если чего не хочется, — тянешь, тянешь… И выехала не в двенадцать, а в два. В вагоне было тепло и малолюдно, а за окном снег и белые узоры на стеклах. Бело, и просторно, и неприютно. Поезд чуть качает, голова стукается о стену, мысли, едва коснувшись чего-нибудь, отшатываются, и вот уже начинает пробирать озноб под шубейкой, и хочется сблизить ноги, руки, голову, съежиться. А про то, где выходить — в городе или на две станции раньше, — про это думать совсем не хочется.
Не знаю, как у других, у меня бывают такие приступы созерцательности, когда просто глядишь перед собой и тени копошатся в голове, не оформляясь в мысли. Очень неудобное свойство, бездельное — ни радости в нем, ни горя, а так — нечто. Неподвижность какая-то. И поэтому станцию свою я тоже чуть не проехала. Подбежала к дверям, они распахнулись, а там пустая платформа, никакой машины и людей нет — только заснеженная фигурка метнулась в соседний вагон уже почти на ходу, а потом снова вывалилась.
Куда идти, было ясно — всего одна тропа тянулась вдоль полотна. Я и потопала по ней в своих городских сапожках на «молниях». Здесь было так же бело и пасмурно, только уже с темнинкой. Она таилась между стволами берез, отталкиваясь от их белизны. Я знала эти оттенки и любила их. Любила это время зимнего дня. И ветер свежий. Озноб скоро прошел, тело напилось теплом от движения. Я топала и тихонько смеялась, была рада как побегу, как авантюре: вы вот сидите в своих душных городских домах, а я иду, иду, и светло мне, и темно; и холодно, и жарко.
И так до тех пор, пока не услыхала: сзади по тропе кто-то догоняет. Справа была насыпь железной дороги, слева — лес, и над ним, уже яркий в синем, — месяц. Сердце застучало выше, чем ему следует, мешая дышать. Не убежишь. А шаги быстрей. И я быстрей. Нет, не убежишь!
Впереди темные, совсем уже темные елочки, не выше меня. Их обтекает дорожка — зайдешь за них и пропадешь на время. Вот, вот, теперь я не видна ему! Может, сигануть, как зайцу, далеко в снег? А? В елки. И притаиться!
И я действительно делаю прыжок, вдавливаюсь в колючие ветки, съеживаюсь, сижу. Только дыханье резкое, будто льдинки нарастают по пути и шуршат, царапают горло: хр, хра, хаа… Из-за этого дыхания не слышно его шагов. Их вообще не слышно. Я гляжу на тропу. А он стоит, отворотясь от меня: крепкий мужичок в валенках и городском пальто длинней, чем надо. И вдруг едва внятно:
— Вы — г-вам?
Ахнула: ясно, ненормальный — про какой-то вигвам! Он потер варежкой губы и — четче:
— Вы не из газеты? А? — Замерзшими губами: — Не из газеты?
Вот он кто: мой встречальщик!
Я смущенно лезу на тропу, пытаюсь вытряхнуть снег из коротких сапог. Близко наклоняется круглое скуластое лицо, совершенно белое от холода.
— Испугались? — говорит он, едва ворочая языком, и улыбается. Тогда становится видно, что он добрый. Во всяком случае — незлобивый. И чем-то милый мне. Лично мне.
— Вы же замерзли совсем, несчастный вы человек! Где ваша машина?
— Отпустил. Там у нас… Да вы идите, идите вперед, мы тут к одним забредем, погреемся.
От него спокойно. И он даже не трет своими вязаными рукавицами белые щеки — очень великодушный!
За деревьями мигает огонек, мы приближаемся к домикам, кажущимся издали сплошной черной стеной.
— Так что у вас там случилось? — спрашиваю.
Я чувствую в себе оживление, какое появляется в присутствии человека, вызывающего симпатию. Это немного заносчивое оживление, чуть насмешливое даже, будто я заведомо выше, лучше, интересней. Наверное, таков мой механизм защиты: восхищаясь кем-нибудь (а это у меня постоянно!), я совершенно беспомощна и не ценю себя ни в грош. Вот и нужна защита!
— Так что у вас там произошло?
— А! — Он нескладно машет рукой, и я, чуть приостанавливаясь, с удовольствием наблюдаю, как он поспешает за мной в своих новых негнущихся валенках. — Шофер наш скандалит с женой. Даже не пойму… Хороший парень, образованный… пьет, правда.
— Ну, ну?
— …В больницу попала.
— Избил, что ли?
— Кто знает. Говорит — на дверь налетела.
— А он?
— Вот отпустил его… к жене… Прощения просить.