Вадим Габриэлевич Шершеневич
Автомобилья поступь
Лирика (1913–1915)Предисловие
Выпуская «Автомобилью Поступь», я не счел возможным не написать предисловия.
Предисловие – автомобильная сирена. Эта сирена своим воем и пронзительным гуденьем хватает за руки внимание прохожих, возвещая близость тэф-тэфа. С другой стороны – сирена позволяет спортсмэну развить любую скорость и изведать сладострастное ощущение: побитие рекорда, – отшвырнув опасность раздавить изумленных пешеходов и ленивых коров, романтично кушающих тощую травку.
В предисловии принято фарисейски, патетично восклицать: «Кому нужна эта книга?!» Надо этот вопросительный знак вывести в тираж. Каждый поэт уверен, что его книга нужна читателю; убежден в этом и я.
Наша эпоха слишком изменила чувствование человека, чтобы мои стихи могли быть похожи на произведения прошлых лет. В этом я вижу главное достоинство моей лирики: она насквозь современна.
Поэзия покинула Парнас; неуклюжий, старомодный, одинокий Парнас «сдается по случаю отъезда в наем». Поэтическое, т. е. лунные безделушки, «вперед-народ», слоновые башни, рифмованная риторика, стилизация, – распродается по дешевым ценам. Этим объясняется мнимая непоэтичность и антиэстетность моей лирики. Слишком все «поэтичное» и «красивое» захватано руками прошлых веков, чтобы оно могло быть красивым. Красота выявляется отовсюду, но в мраморе она расхищена в большой степени, чем в навозе.
Урбанизм со своей динамикой, красотой быстроты, со своим внутренним американизмом – растоптал нашу цельную душу; у нас сотни душ, но каждая умеет в нужное время сжаться и распрямиться с наивысшей экспрессией. Мы потеряли способность постигать жизнь недвижной статуи, но движение холерных бацилл вовремя эпидемии – нам понятно и восхитительно.
Здесь не место доказывать те или иные теоретические устремления поэта, не место спорить о тех или иных формальных заданиях, о том, что пренебрежительно зовут «техникой». Кстати, именно эта техника и создает поэта из стихотворца.
Я считаю ненужным объяснять мои методы, так как это дело критика и внимательного читателя. Только один прием нуждается в объяснении, так как может быть истолкован неверно.
Я подразумеваю часто мною допускаемые, вопреки законам современной пиитики, переносы слов из одной строки в другую при помощи тире. Конечно, не оригинальничанье и не эпатаж побудили меня поступать так. Это не ново, а на эпатаж у меня нет ни времени, ни охоты.
Мной руководила уверенность, что связь двух строк должна достигаться чисто-поэтическим приемом, и эти переносы дали возможность связать строки при помощи голой формы, не держась за пресловутый смысл.
Других приемов, как-то ритмического стиха, политематизма, ассо-диссонансов и т. д., - я объяснять не стану.
В эту книгу включены стихотворения, написанные в период 1912–1914 гг. Многие из этих пьес были уже напечатаны, как в моих предыдущих брошюрах, так и в периодических изданиях. Еще бо́льшее количество пьес, написанных в то же время, мною сюда не включено.
Я хотел представить в этой книге весь мой путь за это время, не опуская ни одного отклона. Для каждого устремления я попытался выбрать самое характерное, откинув подходы, пробы и переходы.
Ни для кого не тайна, что разбивание книги на отделы – всегда произвольно и случайно, так как преследует чаще всего внешние удобства. В пределах каждого отдела мною сохранена приблизительно хронологическая последовательность.
В заключение отмечу, что я не без колебания поставил на этом сборнике «Книга II-ая». Дело в том, что «Книга I-ая» (Carmina) сегодня бесконечно далека от меня, и я ее почти не считаю своей. Однако, пометив «Автомобилью Поступь» – «Книга I-ая», я обрекал себя на бесчисленное количество «Книг I-ых»: я надеюсь, что через год и эта книга станет для меня чужой.
Лето. 1914.
Вадим Шершеневич.
P. S. В книгу мною включены пьесы, написанные на военные темы.
Осень 1915.
В. Ш.
Автомобилья поступь
«Послушайте! Я и сам знаю, что электрической пылью…»
Послушайте! Я и сам знаю, что электрической пылью Взыскриваются ваши глаза, но ведь это потому, Что вы плагиатируете фонари автомобильи, Когда они от нечего делать пожирают косматую тьму. Послушайте! Вы говорите, что ваше сердце ужасно Стучит, но ведь это же совсем пустяки; Вы значит не слыхали входной двери! Всякий раз она Оглушительно шарахается, ломая свои каблуки. Нет, кроме шуток! Вы уверяете, что корью Захворало ваше сердце. Но ведь это необходимо хоть раз. Я в этом убежден; хотите, с докторами поспорю. У каждого бывает покрытый сыпною болезнью час. А вот когда вы выйдете, в разорванный полдень, На главную улицу, где пляшет холоден, Где скребут по снегу моторы свой выпуклый шаг, Как будто раки в пакете шуршат, – Вы увидите, как огромный день, с животом, Раздутым прямо невероятно от проглоченных людишек. На тротуар выхаркивает с трудом, И пища, пищи излишек. А около него вскрикивает пронзительно, но скорбно Монументальная женщина, которую душит мой горбатый стишок. Всплескивается и хватается за его горб она, А он весь оседает, пыхтя и превращаясь в порошок. Послушайте! Ведь это же, в конце концов, нестерпимо. Каждый день моторы, моторы и водосточный контрабас. Это так оглушительно! Но это необходимо, Как то, чтобы корью захворало сердце хоть раз. Евгении Давидовне
Шершеневич –
посвящаю.
Восклицательные скелеты
«В рукавицу извощика серебряную каплю пролил…»
В рукавицу извощика серебряную каплю пролил, – Взлифтился, отпер дверь легко. В потерянной комнате пахло молью И полночь скакала в черном трико. Сквозь глаза пьяной комнаты, игрив и юродив, Втягивался нервный лунный тик, А на гениальном диване, прямо напротив Меня, хохотал в белье мой двойник. И Вы, разбухшая, пухлая, разрыхленная, Обнимали мой вариант костяной. Я руками взял Ваше сердце выхоленное, Исчеркал его ревностью стальной; И вместе с двойником, фейерверя тосты, Вашу любовь до утра грызли мы, До-сыта, до-сыта, до-сыта, Запивая шипучею мыслью. А когда солнце на моторе резком Уверенно выиграло главный приз, Мой двойник вполз в меня, потрескивая, И тяжелою массою рухнулся вниз. «Год позабыл, но помню, что в пятницу…»
Год позабыл, но помню, что в пятницу, К небоскребу подъехав в коляске простой; Я попросил седую привратницу В лифте поднять меня к вам в шестой. Вы из окошка, туберкулезно-фиалковая, Увидали меня и вышли на площадку. В лифт сел один и, веревку подталкивая, Заранее снял ласково правую перчатку. И вот уж, когда до конца укорачивая Канат подъемника, я был в четвертом, – Допрыгнула до меня Ваша песенка вкрадчивая А снизу другая, запетая чортом. И вдруг застопорил лифт привередливо, И я застрял между двух этажей. Бился и плакал, кричал надоедливо, Напоминая в мышеловке мышей. А Вы все выше, Уходили сквозь крышу, И чорт все громче, все ярче пел, И только его одну песню слышал, И вниз полетел. «Летнее небо похоже на кожу мулатки…»
Летнее небо похоже на кожу мулатки, Солнце, как красная ссадина на щеке; С грохотом рушатся витрины и палатки, И дома, провалившись, тонут в реке. Падают с отчаяньем в пропасть экипажи, В гранитной мостовой все камни раздражены, Женщины без платий, на голове – плюмажи, И у мужчин в петлице – ресница Сатаны. И только Вы, с электричеством во взоре, Слегка нахмурившись, глазом одним Глядите, как Гамлет, в венке из теорий, Дико мечтает над черепом моим. Воздух бездушен и миндально-горек, Автомобили рушатся в провалы минут, И Вы поете: Мой бедный Йорик, Королевы жизни покойный шут! «Такого вечера не была во-веки…»
Такого вечера не была во-веки: Это первый вечер самый настоящий. Небо тяжелей, чем веки Мертвой женщины в гробу лежащей. Вы, лежащая в гробу, как в кресле, Кажетесь кошмарною виньеткой. Вы не встанете – я знаю; ну, а если? Если вскинетесь гримасой едкой. В палисаднике осины – словно струны, Ветер трогает смычком размерным. Если вскочите безмерно-юной, Что скажу Вам взглядом я неверным. Нет! Я знаю: – дьявол не обманет, Навсегда прикованная к гробу! Ветер на струнах дождя в тумане До конца разыгрывает злобу. «Стучу, и из каждой буквы…»
Стучу, и из каждой буквы, Особенно из неприличной, Под странный стук вы- лезает карлик анемичный. В руке у него фиалки, В другой – перочинный ножик. Он смеяться устал, ки- вая зигзагом ножек. Мне мерно разрежет сердце, Вспискнет, вложит цветочек, Снова исчезнет в, це- пляясь за округлость точек. Маленький мой, опрометчивый! Вы ужасно устали! Но ведь я поэт – чего же вы ждали? «Из-за глухонемоты серых портьер…»
Из-за глухонемоты серых портьер, це- пляясь за кресла кабинета, Вы появились и свое смуглое сердце Положили на бронзовые руки поэта. Разделись, и только в брюнетной голове чер- епашилась гребенка и желтела. Вы завернулись в прозрачный вечер, Как будто тюлем в июле Завернули Тело. Я метался, как на пожаре огонь, ше- пча: Пощадите, не надо, не надо! А Вы становились все тише и тоньше, И продолжалась сумасшедшая бравада. И в страсти и в злости кости и кисти на части ломались, трещали, сгибались, И вдруг стало ясно, что истина – Это Вы, а Вы улыбались. Я умолял Вас: «Моя? Моя!», вол- нуясь и бегая по кабинету. А сладострастный и угрюмый Дьявол Расставлял восклицательные скелеты. «Вы бежали испуганно, уронив вуалетку…»
Вы бежали испуганно, уронив вуалетку, А за Вами, с гиканьем и дико крича, Мчалась толпа по темному проспекту, И их вздохи скользили по Вашим плечам.. Бросались под ноги фоксы и таксы, Вы откидывались, отгибая перо, Отмахивались от исступленной ласки, Как от укусов июньских комаров. И кому-то шептали: «Не надо! Оставьте!» Ваше белое платье было в грязи, Но за Вами неслись в истерической клятве И люди, и зданья, и даже магазин. Срывались с места фонарь и палатка, Все бежало за Вами, хохоча И крича, И только Дьявол, созерцая факты, Шел неспешно за Вами и костями стучал. «Сумасшедшая людскость бульвара…»
Рюрику Ивневу
Сумасшедшая людскость бульвара, Толпобег по удивленной мостовой, Земля пополнела от июльского жара, Колоратурен и дик миговой Моторов вой. Толпа гульлива, как с шампанским бокалы, С немного дикостью кричат попури, А верхние поты, будто шакалы, Яростно прыгают на фонари И эспри. Отрывные звуки, и Вы с плюмажем На веранде в манто пьете мотив. У вас чьи-то черепа за корсажем. Небо распахнулось, как дамский лиф, Облачные груди раскрыв. Длиннеет… Свежеет… Стальной полосою Ветер бьет в лица и в газовый свет, И над бульваром машет косою, В гимнастный костюм одет, Плешивый скелет. «Я осталась одна и мне стало скучно…»
Я осталась одна и мне стало скучно… Около лежал мой двухнедельный ребенок… Было октябрьски… Разноцветились юбочки-тучи, И черти выглядывали из под кучи пеленок… И мне стало истерически скучно и печально… – (Ах, почему Вы не понимаете, что такое тоска?!) – Я от боли утончилась и слегка одичала, И невольно к подушке протянулась рука. И вот этою самой голубой подушкой С хохотом я задушила ребенка… Я помню его торчащие уши И то, что из прически выпала гребенка. Подошла к окошку, побарабанила звонко, Улыбнулась в прыгнувший ветер, в стужу, Подошла к висячему телефону И обо всем сообщила удивленному мужу. Подмигнула чертям на электролюстре, Одела серое платье, чтоб быть похожей на тучи… Вы понимаете, что все это было от грусти! Отчего же врачи говорили про патологический случай? «За фужером горящего, разноцветного пунша…»
Льву Заку
За фужером горящего, разноцветного пунша, В кафэ заполночном, под брызги «Maccheroni», С нервным пробором, без профиля юноша Дико, исступленно и сумасшедше стонет. Из застекленной двери, не мешкая, Торопливо поправляя прическу крутую, Выходит расхлябанная, развинченная девушка, И плачь юноши привычно целует. И вдруг у юноши из ногтей вырастают когти, Сквозь пробор пробиваются, как грибы сквозь листья, Два рога козлиных, и в ресторанном рокоте Юноша в грудь ударяет девушке плечистой. Мертвая, конечно, падает… Какие-то лица Сбегаются на шум и, сквозь сигарный угар, Жестикулируя, юноша объясняет полиции, Что у нее апоплексический удар. «Эпизоды и факты проходят сквозь разум…»
Эпизоды и факты проходят сквозь разум И, как из машин, выходят стальными полосками; Все около пахнет жирным наркозом, А душа закапана воском. Электрическое сердце мигнуло робко И перегорело, – Где другое найду?! Ах, я вверну Вашу улыбку Под абажур моих дум. И буду плакать – как весело плакать В электрическом свете, а не в темноте! – Натыкаться на жилистый дьявольский коготь И на готику Ваших локтей. И будут подмаргивать колени Ваши, И будет хныкать моя судьба… Ах, тоска меня треплет, будто афишу. Расклеив мою душу на днях-столбах. «Верю таинственным мелодиям…»
Верю таинственным мелодиям Электрических чертей пролетевших. Пойдемте, в шумах побродим, Посмотрим растаявших девушек. Пыхтят черти двуглазые, Газовые, Канделябрясь над звуканьем грузной прихоти. Обнаглевшие трамваи показывают Мертвецов, застывших при выходе. Вечер-гаер обаятельно раскрашен, Как я уже говорил, разгриммировать его нёкому, А мотоциклетка отчаянный кашель Втискивает в нашу флегму. Верю в таинственность личика, Замкнутого конвертно. Ужас зажигает спичкой Мое отчаянье предсмертное. Долой! Долой! Иссера- Синеваты проспекты, дома, газовый хор… Пригоршни тяжелого, крупного бисера Разметнул передо мною мотор. «Полусумрак вздрагивал…»
Полсумрак вздрагивал. Фонари световыми топорами Разрубали городскую тьму на улицы гулкие. Как щепки, под неслышными ударами Отлетали маленькие переулки. Громоздились друг на друга стоэтажные вымыслы. Город пролил крики, визги, гуловые брызги. Вздыбились моторы и душу вынесли Пьяную от шума, как от стакана виски. Электрические черти в черепе развесили Веселые когда-то суеверия – теперь трупы; И ко мне, забронированному позой Кесаря, Подкрадывается город с кинжалом Брута. «Уродцы сервировали стол…»
Уродцы сервировали стол. Черти щупленькие Были вставлены в вазы вместо цветов. Свешивались рожки и ножки, и хохотала публика, И хихикало на сливочной даме манто. Гудел и шумел, Свистел и пел Южный ужин И все пролетало, проваливаясь в пустоту. Сердце стало замерзать изнутри, а не снаружи. Я выбежал, опрокинув танцующий стул. Чтоб укрыться от пронизаний ливня мокрого Событий – я надел на душу плащ мелочей. Вязну в шуме города, – в звяканье, в звуканье кинематографа В манной кашице лиц мужчин и девочек. А придя домой, где нечего бояться Облипов щупальцев стоногой толпы – Торопливо и деловито пишу куда-то кассацию На несправедливый приговор судьбы «Тонем, испуганная, в гуле спираемом…»
Тонем, испуганная, в гуле спираемом Инквизиторской пыткой небоскребных щипцов. Эй, взлетайте на аэро С ненавистным гаером К истеричной мазурке нервных облаков. Небоскребы опустятся. Мы в окна взмечем Любопытство, прыгающее в наших глазах. В окне, с мольбою: не зачем-нечем, Увидим на веревке оскаленный страх. Под чердаком в треугольник отверстия Слух наш схватит за руки скелетный лязг, И тотчас-же поймем вчерашнюю версию О новом на сатанинских плясок. А за крышею, выше, где луна-неврастеничка Прогрызла заматеревший беловатый шелк, Вы потушите в абсолютном безмолвии личико, Искаженное от боли шумовых иголок. На память о взлете сегодняшнем выстругав Из соседней тучки экзальтированный апрель, Мы с дикою ирацией признанных призраков, Вверх тормашками грохнемся вниз, на панель. «Небоскребы трясутся и в хохоте валятся…»
Небоскребы трясутся и в хохоте валятся На улицы, прошитые каменными вышивками. Чьи-то невидимые игривые пальцы Щекочут землю под мышками. Набережные заламывают виадуки железные, Секунды проносятся в сумасшедшем карьере Уставшие, взмыленные, и взрывы внезапно обрезанные; Красноречивят о пароксизме истерик. Раскрываются могилы и, как рвота, вываливаются Оттуда полусгнившие трупы и кости, Оживают скелеты под стихийными пальцами, А небо громами вбивает гвозди. С грозовых монопланов падают на-землю, Перевертываясь в воздухе, молнии и кресты. Скрестярукий любуется на безобразие Угрюмый Дьявол, сухопаро застыв. «Взвизгнул локомотив и, брызжа…»
Взвизгнул локомотив и, брызжа Паровою слюною на рельсы, проглотил челюстями спиц Трехаршинные версты. День чахоточный высох, А вечер, расстрелянный фонарями рыжими, Вытаращил пучеглазые витрины из под ресниц Подмалеванных плакатов и вывесок. Курносых от высокомерия женщин целовал неврастенник – Электрический свет. Перегнулась над улицей модель, А вы, связывая переулки в огромный веник, Расплескали взорную черень на панель. Я и сам знал, что я слаб, и Над нами прокаркало летучее кладбище ворон. Я, культяпая, раздул мои жабьи Бедра и прыгнул сразу со всех сторон. Ведь если мое сердце красно, так это же Потому, что ею бросили совсем живым В кипящую жизнь, как рака. Изведавши Кипяток, я шевелю, как клешней, языком тугим. Шевелю и нахлобучиваю до бровей железную крышу На канкан моих великолепных и тряских костей, И в каждом вопле автомобиля слышу Крик, распятых наукой и людьми, чертей. Лунные окурки
«Мы поехали с Вами в автомобиле сумасшедшем…»
Мы поехали с Вами в автомобиле сумасшедшем, Лепечущем по детски, в Папуасию Краснокожую. Фонари не мигали оттого, что забыли зажечь их И погода была очаровательно-хорошая… Сморщенный старикашка на поворотах с сердцем Трубил прохожим, и они разбегались озабоченно. Мы верили во что-то… Ах, всегда нам верится, Когда мы рядом с испуганной ночью. По рытвинам Выйти нам За ухабы и шлагбаумы Было легко и весело и, кроме того, надо-же Уехать из столичной флоры и фауны И порезвиться экзотично и радужно. На скалы наскакивали, о пни запинались И дальше пролетали. Хохотали И мелкали мы, Промоторили Крематории И неожиданно, как в вальсе, В пескучей Сахаре любовались пальмами. Уехали из Африки и вдруг перед мотором морем Заиграли дали, Мы хохотали, Старикашка правил; Мы в воду въехали и валом соленогорьким Захлебнулись и умерли около яви. Е. И.
Сильнее, звончее аккорд электричества, Зажгите все люстры, громче напев! Я пью за здоровье Ея Величества, Седой королевы седых королев! Ваше Величество! Жизнь! Не много-ли Вам на щеки румян наложил куафер? Скажите лакеям, чтоб меня не трогали: Я песни спеть Вам хочу в упор. Пропустите к престолу шута-поклонника! Сегодня я – гаер, а завтра – святой! Что-же время застыло у подоконника? Я его потяну за локон седой! Время, на жизнь поглядите! Давно она Песенок просит, а Вы – мертвец. Выше, размалеванные руки клоуна, К трону, к престолу, веселый юнец! Ваше Величество, жизнь бесполая, Смотрите пронзительней между строк! Разве не видите там веселые Следы торопливых гаерских ног? Сильнее, звончее аккорд электричества! Жизнь, осклабьтесь улыбкой больной! К Вам пришел я, Ваше Величество, Ваш придворный искусный портной! Грустным вечером за городом распыленном Когда часы и минуты утратили ритм, В летнем садике, под разбухшим кленом, Я скучал над гренадином недопитым. Подъезжали коляски, загорались плакаты Под газовым фонарем, и лакеи Были обрадованы и суетились как-то, А бензин наполнял парковые аллеи… Лихорадочно вспыхивали иллюминации мелодий Цыганских песен и подмигивал смычок, А я истерично плакал о том, что, в ротонде Из облаков, луна потеряла пустячок. Ночь прибежала, и все стали добрыми, Пахло вокруг электризованной весной, И, так как звезды были все разобраны, Я из сада ушел под ручку с луной. «Ночь встала – и месяц плешивый…»
Ночь встала – и месяц плешивый С вей в траурном танце плывет; Как бального платья извивы – Растрепанных тучек полет. Оркестр трубящий и гулкий Льет всплавленный гром в синеву… Вы снова, земля, на прогулке И снова я рядом плыву. Как груди огромной и полной Волненье притяжно-сильней – Вздымаются пышные волны Взметенных приливом морей. Плывем мы, влюбленная пара, Казбек – словно белый esprit… Надо тьмущею тьмой тротуара Созвездий горят фонари. «Отчего сегодня так странна музыка?..»
Отчего сегодня так странна музыка? Отчего лишь черные клавиши помню? Костюм романтика мне сегодня узок, Вспоминанье осталось одно мне. В моей копилке так много ласковых Воспоминаний о женщинах и барышнях; Я их опускал туда наскоро, И вот вечера мне стали страшны. Писк мыши, как скрипка, писк мыши, как ведьма. Страшно в прелюдии огромного зала; Неужели меня с чьим-то наследием Жизнь навсегда, навечно связала? И только помню!.. И в душе размягченной, Как асфальт под солнцем, следы покорные Чьих-то копыт и шин разъяренных! – Провалитесь, клавиши чопорные! «Прихожу в кинемо; надеваю на душу…»
Рюрику Ивневу.
Прихожу в кинемо; надеваю на душу Для близоруких очки; сквозь туман Однобокие вальсы слушаю И смотрю на экран. Я знаю, что демонстратор ленты – бумажки В отдельной комнате привычным жестом Вставляет в аппарат вверх тормашками, А Вы все видите на своем месте. Как-то перевертывается в воздухе остов Картины и обратно правильно идет. А у меня странное свойство – Я все вижу наоборот. Мне смешно, что моторы и экипажи Вверх ногами катятся, а внизу облака Что какой-то франтик ухаживает, Вися у потолка. Я дивлюсь и сижу удивленно в кресле. Все это комично; детско; сквозь туман Все сумасшедше… И мне весело, Только не по Вашему, когда я гляжу на экран. «У других поэтов связаны строчки…»
У других поэтов связаны строчки Рифмою, как законным браком, И напевность метра, как венчальные свечки, Теплится в строфном мраке, – А я люблю только связь диссонансов, Связь на вечер, на одну ночь! И с виду неряшливый ритм, как скунсом, Закрывает строки, – правильно-точен. Иногда допускаю брак гражданский, Ассонансов привередливых брак! Но они теперь служат рифмой веселенской Для всех начинающих писак. А я люблю только гул проспекта, Суматоху моторов, презираю тишь… И кружатся в пьесах, забывши такты, Фонари, небоскребы и столбы афиш. Триолет с каламбуром
О, бледная моя! Каракули Я ваши берегу в столе… Ах мне-ль забыть, как в феврале Вас, бледную мою, каракули Закрыли в набережной мгле, И, как, сказав: «Adieu» – заплакали! О, бледная моя! Каракули Я Ваши берегу в столе… «Милая дама! Вашу секретку…»
Милая дама! Вашу секретку Я получил и вспомнились вдруг Ваш будуар – и из скунса горжетка. Мой кабинет – раскидная кушетка, Где-то далеко Ваш лысый супруг. Что Вам ответить! Сердце и радо, Фраз не составлю никак. Мысли хохочут, смеясь до упада… Милая дама! Мужа не надо! Муж Ваш напомнил мне «твердый знак»!.. О, как жемчужен без мужа ужин! Взвизгнувших устриц узорная вязь! Вы углубились в омут из кружев… Муж Ваш, как, для того только нужен, Чтобы толпа не заметила связь. Знаете, дама, я только приставка, Вы-же основа, я – случай, суффикс, Только к вечернему платью булавка! Близкая дама! Салонная травка! Вами пророс четверговый журфикс. Что Вам ответить? Обеспокоив, Хочется вновь Вас отдать тишине. Завтра придете. – А платье какое?! Знаю: из запаха белых левкоев! – Если хотите – придите ко мне. «В конце концерта было шумно после Шумана…»
В конце концерта было шумно после Шумана, Автоматически щелкали аплодисменты, И декадентская люстра люстрила неразумно, Расцвечивая толповые ленты. Я ушел за Вами из концерта. Челядь Мелких звезд перевязывала голову Вечеру голому, Раненому на неравной дуэли. Одетые в шум, мы прошли виадук И потом очутились в Парадизной Папуасии, Где кричал, как в аду, Какаду, И донкихотились наши страсти. В ощущении острого ни одной оступи! Кто-то по небу пропыхтел на автомобиле; Мы были на острове, несовсем краснокожем острове! А мимо проходили Мили И кидали Дали. Где мы, раздетая? Проклятая, где мы сегодня? В сердце плыли губы Офелии три тысячи лет. Кошмарная девственница! Понял, понял: Мы на земле! «Вчера меня принесли из морга…»
Вчера меня принесли из морга На кладбище. Я не хотел, чтоб меня сожгли! Я в земле не пролежу долго И не буду с ней, как с любовницей, слит. Раскрытая могила ухмыляется запачканной мордой, Нелепа, как взломанная касса, она. Пусть разнощик с физиономией герольда Во время отпевания кричит: Огурцы! Шпинат! Я вылезу в полдень к монашеской братии, Закурю папиросу, обращая в трапецию . . . . . . Я буду подозрительным. Я буду, как сатир! Ах, я никогда не хотел быть святым. Буду говорит гениальные спичи, Размахивая острым окончанием стиха, Буду судить народы по методу Линча И бить костлявой рукой по грехам. А, может быть, лучше было бы, во время панихиды. Всех перепугать, заплескавшись, как на Лидо?! «Старая дева – совесть полирует шероховатые души…»
Старая дева – совесть полирует шероховатые души; Она сегодня не в голосе. Бегу, заткнув уши, не слушая. Раздаю по привычке нищим монеты добродетели фальшивой. Старая дева, как сыщик, за мною следит хрипливо. Старуха! У меня мозоли на сердце от этой раздачи; Мозоли, как у того, кто колет дрова для прачечной. Старая дева – совесть полирует сегодня души. Она совсем не в голосе; бегу и не слушаю! «Мы были вдвоем, графиня гордая!..»
Мы были в двоем, графиня гордая! Как многоуютно бросаться вечерами! За нами следили третий и четвертая, И безпокой овладевал нами. К Вам ужасно подходит Ваш сан сиятельный, Особенно, когда Вы улыбаетесь строго! На мне отражалась, как на бумаге промокательной. Ваша свеже-написанная тревога. Мне пить захотелось, и с гримаскою бальной Вы мне предложили влажные губы, А страсть немедленно перешла в атаку нахальную И забила в барабань сердца, загремела в трубы. И под эту надменную, Военную Музыку Я представил, что будет лет через триста. Я буду в ночь бессолнечную и тусклую Ваше имя гравировать на звездных листьях. Ах, лимоном не смоете поцелуи гаера! Никогда не умру, и, как вечный жид, Моя интуитта с огнекрасного аэро Упадет Вам на сердце и в нем задрожит. «Забыть… Не надо! Ничего не надо!..»
Забыть… Не надо! Ничего не надо! Небо нависло суповою мискою! Жизнь начиталась романов де-Сада И сама стала садисткой. Хлещет событием острым по губам, по глазам, по телу голому Наступив на горло башмаком американского фасона. Чувства исполосованные стонут Под лаской хлыста тяжелого. Но тембр кожи у жизни повелевает успокоенно… Ах, ее повелительное наклонение сильней гипнотизма! Выпадают нестройно Страницы из моего организма. Поймите, поймите! Мне скучно без колоссального дебоша! Вскидываются жизненные плети! Ах, зачем говорю так громко? У ветра память хорошая. Он насплетничает завтрашним столетьям!!! «О, кто этот день растянул на Прокрустовом ложе?!.»
О, кто этот день растянул на Прокрустовом ложе?! Троттом Ползают сонные минуты, Их склеивает зевота. Никто меня не тревожит! С нетерпением, но напрасно жду удара Брута. О, где-же жестокость железа?! Люди! Взгляните! Я – Цезарь! О, кто этот день растянул на Прокрустовом ложе? Убейте, кто может. Тоска разбухает, наполняет углы секунды и терций! Заливает порезы в сердце! О, вечер! Гость запоздавший! В деревнях Тоска (столетний евнух) Оберегает меня от заботы. Часы по кругу едут троттом. Спешите, финишируйте, беговые лошадки! Душа устала. Привычки-складки. Обмохрилась любовь. Зрение разодрано в кровь. О, кто этот день растянул на Прокрустовом ложе? Тост