Он любил иногда вспомнить о том далеком времени. Вот его рассказ от первого лица:
…Мой отец, мать и все дети ехали отдыхать в Крым, в Евпаторию. Мне семь лет. На мне суконная курточка, которую во время пересадки в Синельниково повесили на спинку стула. Подали поезд, спешка, чемоданы, баулы… Курточка так и осталась на вокзале. Матушка написала открытку начальнику станции, но увы… По вечерам на террасе зажигали свечи в стеклянных пузырях с отверстиями на макушке. Прилетали огромные ночные бабочки. Мы их называли «мертвая голова», так как рисунок на их палевой спинке был похож на череп. На даче было много цветов, вечером благоухал табак. Мы ловили огромных жуков-носорогов и еще каких-то, с большими клешнями. На соседней даче жил мой новый дружок, Витя из Харькова. Мы придумывали с ним разные шкоды. Похитили как-то удочки у моего старшего брата и решили «удить» из чужого виноградника аппетитные черные гроздья. Естественно, и крючки, и грузила застряли в лозах, лески пришлось отрезать, а мы с удочками остались на террасе и с ужасом ждали возвращения брата… Помню, что вдоль пляжа стоял ряд крошечных лавочек, где татары продавали всякие морские находки. Недосягаемым чудом сияли большие красавицы-раковины, а вот оклеенные мелкими ракушками шкатулки нас не привлекали. Отец купил мне мешочек из марли красного цвета, полный красивых раковин удивительной формы. Мы всегда играли на даче у Вити, и эти раковины внесли в наши игры разнообразие. Как-то утром пришел к нему, но мне сказали, что вся семья уехала домой в Харьков. Витя со мной не попрощался и увез мой мешочек с раковинами, подарок отца. Так я впервые столкнулся с предательством… А однажды на дачу пришел фокусник-китаец с обезьяной. Китаец был с косой, в национальной одежде, смешно говорил по-русски. Его окружили кольцом мальчишки, девочки, женщины. У меня в руках палка от сачка. Китаец взял ее, обезьяна показывала с палкой забавные трюки. Потом китаец собрал медяки и собрался уходить. Обезьяна цепко держала мою палку. Я схватил конец палки, потянул к себе, та – к себе. Рванул палку, обезьяна ее выпустила, но вцепилась своими здоровенными зубами мне в руку повыше локтя. Было больно, но я не заплакал: было стыдно плакать при таком обществе. Почувствовал себя взрослым. Но обычно вел себя, конечно, как мальчишка. На лето задавали что-то читать, писать, зубрить. Удержать меня за столом было трудно, поэтому меня засадили в крайнюю комнату, а в проходной, через которую можно было уйти, сидела Сарочка, моя любимая старшая сестра, и читала книгу. Она меня сторожила. А я удирал через окно… Как самое сокровенное храню воспоминания о моем общении с отцом. Вот мы на шлюпке в море, брат на веслах, отец и я на корме. Нас стал настигать маленький пассажирский пароход. Отец сказал брату, что надо отвалить в сторону. Брат заупрямился, стал спорить, дескать, пароход отвернет, капитан не имеет права нас топить, его будут за это судить. Отец волновался, объяснял, что когда капитана будут судить, нам от этого легче не будет, мы уже утонем. Я чувствовал, что отец прав, и еще я понял опасность нелепого упрямства… В один из дней отец взял меня с собой, он хотел снять дачу на следующее лето. Мы шли по тенистой улице, красивые деревья свешивались через беленые кирпичные заборы. Я очень любил, когда отец брал меня с собой. Мы вместе рассматривали огромного мохнатого паука-крестовика, отец говорил, что через год я буду совсем большим и мы сможем заплывать на шлюпке далеко-далеко в море… Было лето 1914 года, и вскоре началась война. Первая мировая война. Возник слух, что на горизонте появились два турецких эсминца. Среди отдыхающих вспыхнула паника, Евпатория опустела. Мой любимый отец никогда больше не увидел море. Он умер от сыпного тифа в 1920 году. Зашел подстричься в парикмахерскую. А до него стригся солдат, вернувшийся с фронта.
…Трое по-зимнему одетых пацанов, один из которых, конечно, Шура, наблюдают за чем-то интересным внизу. Лишнее напоминание: в ростовском детстве были отнюдь не только беззаботные солнечные дни. Была и тяжелая Гражданская война. Воспоминание, вроде, не из самых веселых, но все же уносит от сегодняшних реалий в далекие дни. Да и говорит, что Шура с друзьями были не робкого десятка.
Спортивного сложения молодой человек в купальных трусах, подперев голову руками, лежит на берегу реки. Ветер поднимает волны на реке, старается потопить пароход, треплет волосы молодого человека. Он значительно старше того подростка, который много лет назад лежал здесь же, наслаждаясь порывами ветра и наблюдая за происходящим. Художник изобразил себя сегодняшнего – столь велико было желание вернуться в тот день, в то время.
Это был не единственный раз, когда Шура тонул в водах своей родной реки. Как ни странно, плавать он не умел и так никогда и не научился.
А вот об одном эпизоде из своего детства он вспоминать не любил.
В середине 90-х, будучи в Швейцарии, я попал в Давос. Ехал я в этот город со странным чувством. Когда-то в детстве я наткнулся в семейном архиве на негнущуюся коричневую фотографию на толстом картоне: маленький мальчик в костюмчике на фоне горы и подпись тушью «Шура. Давос. 1911 год». Догадка подтвердилась – четырехлетний мальчик впоследствии станет моим отцом. «Не стоит об этом распространяться, да и в анкетах я не пишу, что в детском возрасте был со своими родителями пару недель в Швейцарии», – задумчиво прокомментировал отец, так убрав фото, что я больше никогда его не встречал. Позднее я понял, что упомяни он об этом в анкете в конце 30-х годов, скорее всего, обернулось бы это драмой, а то и трагедией. С тех пор слово «Давос» окуталось для меня аурой таинственности. До наступления эры телевидения я вообще толком не мог представить себе этого столь важного для семейной истории места. И вот, наконец, убедился: Давос и ныне там. Тихий, ухоженный, благополучный.
Два важных события произошло в жизни Шуры, когда ему исполнилось 14 лет. И оба связаны с ростовским театром «Барокко». Однажды к ним домой пришел художник, представившийся Христианом Германовичем. Ему были заказаны декорации к какому-то спектаклю в этом театре, и Шуру Житомирского порекомендовали в качестве помощника – в округе знали, что парнишка в последнее время все сильнее увлекается рисованием. Он с восторгом согласился работать без всякой платы. С энтузиазмом огромной кистью малевал драконов и хризантемы на длинных холстинах. А заодно слушал весьма профессиональные советы «работодателя». Там же, в театре, завязался его первый роман. Тоненькая, хорошенькая Люсенька, актриса театра, была старше Шуры лет на шесть, но выглядели они сверстниками. Вечерами сидели на тихой Дмитриевской улице и целовались. Потом по темным улицам (фонари давно были перебиты) он провожал подружку в Нахичевань, далекий район на правом берегу Дона. Однажды, когда они вошли в переулок, где жила девушка, к ним подошел человек в кожанке с маузером у пояса. «Вот что, парень, – сказал он, – пойдешь назад, поворачивай направо за угол, да побыстрей». Через несколько минут за спиной Шуры раздались выстрелы, затем разрывы гранат. Разгорался форменный бой. Потом выяснилось, что заговорщики готовили переворот в Ростове, их выследили, и юная пара оказалась в эпицентре боевой операции. Конец их отношениям положила, однако, не эта драматическая ситуация, а драма более традиционная. Однажды Люсенька не пришла на свидание, и гордый юный ухажер не захотел ее больше видеть… Он еще не знал, что события, связанные с театром «Барокко», были для него глубоко символичны. Он был одновременно приобщен к искусству живописи и введен в мир, где преклонялись перед женской красотой и обаянием. Он не представлял, что отныне на всю жизнь служение искусству и поклонение женщине станут для него неразрывным целым, двумя половинками, которые будут питать друг друга. И еще один символ: оба события были связаны с театром, и театр спустя несколько лет сыграет важную роль в его будущей жизни.
Между тем Шура еще в Ростове. Он заканчивает школу. Берет уроки рисования у художника Силина. Оплачивает занятия либо скромными деньгами, либо кирпичиком черного хлеба: голод и разруха сделали хлеб твердой валютой. Получает заказ на рекламные плакаты и, окрыленный первым гонораром, а также небольшой выставкой его рисунков, отправляется на покорение Москвы. Мама Слава не без тревоги отпускает 18-летнего Шуру в далекую столицу. К поезду приносит корзинку крутых яиц, которыми ростовский гасконец распоряжается соответственно своему возрасту: из окна вагона обстреливает ими телеграфные столбы. Сколько раз он будет потом вспоминать эту корзинку! Но сейчас ему не до того. Он уже в столице и первое, что он делает на перроне, – рвет все рекомендательные письма, которыми его снабдили близкие в надежде, что на первых порах его приютит кто-то из знакомых. Ну, нет, он обойдется собственными силами! Пароход-то тогда на Дону удалось обогнать… И как ни странно, все как-то налаживается. Хотя, подъехав к студии АХРР (Ассоциация художников революционной России), он, выходя из трамвая, ступил в глубокую лужу, никто там не обратил внимания на мокрые обшлага и сандалии нового кандидата в студийцы. А вот рисунки глянулись. И началась учеба. Быстро установил связи в журналах, где делал иллюстрации к рассказам. Чуть позже это позволит снять комнату с двумя товарищами на Большой Спасской улице, о чем немного ниже.
А пока что судьба свела его с двумя братьями Церетели – Жоржем и Валерием. По словам отца, эти его дружки-сверстники «росли, как два борзых щенка, – бездумно и неприспособленно. Они приютили меня на огромном диване, где мы, не мешая друг другу, помещались втроем». Но главное, диван размещался в квартире Николая Михайловича Церетели, их знаменитого старшего брата, популярнейшего в те годы актера Камерного театра. У него была прекрасная библиотека, которой новоявленный покоритель Москвы жадно пользовался. Здесь же жил и друг Церетели-старшего Константин Георгиевич Сварожич, режиссер того же театра. Он занимался с актерами постановкой нормативного произношения и терпеливо исправлял ростовскую фонетику юного гостя. От прилипчивого южнорусского говора, от которого многие не могут избавиться всю жизнь (пример: Михаил Горбачев), с его интонациями, специфическими ударениями и «гхэканьем», у отца не осталось и намека. Его русский язык был идеальным. Он на всю жизнь сохранил признательность за это Сварожичу. И не только за это.
…Однажды поздно вечером Шура с Жоржем взломали рекламную витрину возле маленького кино, где шел немецкий фильм «Индийская гробница». И торжественно притащили свои трофеи: Шура – фотографию Конрада Вейдта, Жорж – фото Миа Мэй и замок от витрины. Константин Георгиевич преподал им серьезный урок, сказав: «Вот что, ребята. Если вы похитили фотографии ваших любимых актеров, это не кража – вы поклонники их искусства. А вот то, что принесли замок, – это воровство, немедленно отнесите его назад!».
Фото 1920-х годов
Вскоре бесшабашный красавец Валерий женился на начинающей актрисе и перебрался к ней. Камерный театр уехал на гастроли.
Вот что мне довелось как-то услышать:
…Мы с Жоржем остались вдвоем, и началась жизнь голодная, веселая, богемная. Мы ходили по контрамаркам к Мейерхольду, Таирову, на выставки ОСТа и были счастливы. Жорж делал попытки пополнить наш бюджет, зазывая старьевщиков и предлагая им принадлежавшие ему сюзане и медные подносы с эмалью. Отчаянно торговался с ними, но так никогда ничего им не продал, напоследок ругая их на неведомом мне, но понятном старьевщикам языке: они бежали от нас без оглядки. Когда совсем нечего было есть (как сгодилась бы мамина корзинка с крутыми яйцами!), мы шли через всю Москву пешком, потому что и на трамвай денег не было, к знакомым девушкам. Милые хозяйки лезли потихоньку в родительский буфет, угощали нас папиной водкой и бутербродами. Папе в графин добавляли воду… Жоржу все же пришлось пойти работать – осветителем сцены в тот же Камерный театр. И как солидный человек, он решил жениться. Но возникла проблема. Все три брата Церетели – дети бежавшего из России эмира Бухарского и старшей жены из его гарема. В документах Жоржа значилась его полная фамилия: Мансур-Мангит-Церетели. Папа невесты, инженер, к тому же католик, хотел отдать дочь за более устроенного в этой жизни человека. Мы посовещались, и я сел за пишущую машинку. Отстукал приглашение Жоржу на работу в Самарканд с очень приличным окладом. Разрезав текст на узкие полоски, наклеили «приглашение» на телеграфный бланк. Потом состряпали вторую телеграмму: мол, выезжайте срочно, подъемные на месте. Жорж получил деньги в театре за двухмесячный отпуск, купил черный костюм, по требованию тестя обвенчался в костеле и, что самое удивительное, уехал с женой в Самарканд. Может, он и сам поверил в эти телеграммы?.. Там он устроился на работу, и словно бы все наладилось, да какой-то полувоенный сотрудник стал слишком настойчиво ухаживать за его женой, буквально не давал ей проходу. Жорж, что называется, набил ему морду. Тот ответил по-советски: написал донос, сообщив, что его обидчик – сын бежавшего из России эмира, английский шпион и прибыл в Самарканд поднимать восстание. Милого Жоржа арестовали и по этапу отправили в Москву… Не такое уж безмятежное это было время. Даже для таких повес, какими были тогда мы.
Все это отец поведал мне как-то вечером, когда вернулся с работы и был очень грустным. Дело в том, что утром, по пути в редакцию, он попросил водителя (машина появилась у нас, когда отцу уже было поздновато ее осваивать) свернуть с Проспекта мира, рядом с которым мы тогда жили, на параллельную улицу, Вторую Мещанскую. Он хотел проехать мимо деревянного дома, где братья Церетели приютили его полвека назад. «Представляешь, – говорил он с грустью, – дом был уже наполовину разрушен. Могучий трактор тяжеленным ядром на тросе добивал этот дом, уничтожал мою юность. Похоже, он позвал меня попрощаться в последние свои минуты. Пятьдесят лет я не был здесь. И вот…»
Вновь обратимся к «Мечтам о прошлом и будущем». Рисунок: симпатичная белая крыска на столе у тарелки, ей, вроде, не предназначенной, – говорит, что речь идет о периоде холостяцкой жизни автора.
Остается пояснить, что «Лёлька», Леонид Резниченко, друг молодости Александра, бывал у нас дома и в послевоенные годы вместе со своей супругой Ниной Нечволодовой. Он был кинорежиссером, вместе с ней они стали авторами киносценария и книг о юности Ленина.
В годы учебы в студии АХРР делался упор на работу с обнаженной моделью. В перерыве, когда натурщица одевала халатик и снова превращалась в женщину, студийцы окружали Илью Ивановича Машкова, одного из любимых учителей, признанного мастера живописи. Задавали вопросы, ждали интересных мыслей. Однажды он сказал: «Ребята, вы даже не представляете, какие вы счастливые. Судьба послала вам замечательную профессию. Ведь это игра: бумага, краски, карандаши, кисти… Эта игра будет продолжаться всю вашу жизнь, да еще за это вам будут платить деньги…» Вспоминая об этих словах мастера, воспринятых студийцами тогда с восторгом, отец в задумчивости произнес: «Ван Гог застрелился, Врубель скончался в психиатрической лечебнице, Рембрандт умер нищим, Эль Греко не признан при жизни, Модильяни, Гоген – список можно продолжать до бесконечности. Ничего себе – игра… Высока цена расплаты таланта за проложенный новый путь, за предложенные новые условия игры».
В общей сложности отец учился рисунку десять лет. Ему повезло с учителями. Фундамент мастерства закладывался в Ростове. Здесь, как мы знаем, он брал уроки у художника Александра Силина, известного своими книжными иллюстрациями и экслибрисами. Сохранившиеся экслибрисы и изысканные графические миниатюры начинающего художника подтверждают: учитель смог раскрыть в юном подшефном явный талант. В канун отъезда в столицу в родном городе была организована небольшая, но зато персональная выставка Александра Житомирского.
Затем Москва. Определяющую роль в шлифовке мастерства сыграли последние полтора года у Владимира Андреевича Фаворского, которого отец называл «философом искусства». Все то, что я знаю о бумаге и карандаше, о природе и о модели, о монументальности и атмосфере, окружающей нас, говорил отец, дал мне он.
Колористика одного из основателей «Бубнового валета» Машкова эхом отзовется в последние годы жизни, когда отец, отложив в сторону любимый черный фломастер, создаст большую серию праздничных, насыщенных ярким цветом гуашей. А вот занятия у мэтра графики Фаворского дали о себе знать уже в ранних московских рисунках вчерашнего ростовчанина. Это позволило молодому художнику быстро освоиться во многих редакциях, создавать выразительные и точные иллюстрации. Первые пять лет он делал их в основном для журналов «Пролетарий связи», «Смена», «Осоавиахим», для нескольких журналов, выходивших в издательско-полиграфическом объединении «Молодая гвардия», для журналов «Строим», «Рост», затем для «Индустрии социализма». Освоив карикатуру, он стал делать шаржи и сатирические рисунки для «Рабочей газеты» и «Труда». Появились заказы на плакаты – от «Изогиза» и «Интуриста». И тут он ощутил, что убедительности может придать использование документа, фотографии. Он и прежде любил на досуге сооружать с помощью ножниц и клея необычные фотокомпозиции, скорее шутливые, чем насыщенные большим смыслом. В эти годы он испытывал особый прилив творческой энергии, поскольку в 1931 году произошло событие, определившее всю его последующую жизнь.
Первого марта 1931 года, сидя за столиком ресторана в Доме печати (впоследствии Дом журналистов), они с приятелем отмечали не столько наступление весны, сколько получение им гонорара. Это позволило им, сильно голодавшим в последние дни, заказать обед, достойный Гаргантюа, и методично расправляться с ним, наверстывая упущенное. За этим занятием их застала пара – золотоволосая светлоглазая девушка со спутником, который им был, к счастью, знаком. К счастью – потому что Шура даже оторвался от лицезрения очередного поданного блюда. Ее красота поразила его, хотя он и продолжил отдавать должное ароматной еде. Сидя за соседним столиком, девушка незаметно наблюдала за уничтожением немыслимого раблезианского обеда. Что, как выяснилось, произвело на нее неожиданно сильное впечатление. В итоге вся четверка оказалась за одним столиком, а проводить себя девушка, которую звали Эрикой, позволила Шуре. Они встречались каждый следующий день. Через неделю, восьмого марта 1931 года, они шли по улице, и отец увидел ЗАГС. Вопросительный взгляд, улыбка одними глазами в ответ, и вот они предстали перед регистраторшей. «Но для заключения брака требуется свидетель», – напомнила им старавшаяся выглядеть строгой дама. Жених выкатился из ЗАГСа на улицу, остановил проходившего мимо парня. «Документ с собой?» – «Да, профсоюзный билет». – «Будешь нашим свидетелем!». Парень не возражал. Отец запомнил и его фамилию – Синицын, Коля.
Теперь можно было официально «привести в дом» жену. Обитель художника находилась в самом центре Москвы, на Пименовской улице. Сюда он перебрался с тогдашней окраины, с улицы Большая Спасская, где вместе с двумя приятелями-ростовчанами снимал комнату. Шура обычно работал за столом, и хозяин квартиры, Иван Ферапонтович, любил зайти и расхаживать у него за спиной. Если был трезв, восхищался, говоря: «Умей я так, давно бы разбогател». Но чаще бывал навеселе и требовал, чтобы отец продолжил с ним застолье. Отказ воспринимал как оскорбление. Однажды так саданул по дну бутылки с пивом, что пена залила работу, над которой отец трудился неделю. В другой раз в отместку за отказ бросить «свои картинки» и взяться за стаканы пошел и вывернул пробки на электрощитке. Срочный заказ был сорван – в темноте много не нарисуешь. Если с тем, что хозяйский сын до этого растолок в ступке набор плиточек купленной им прекрасной акварели фирмы «Гюнтер Вагнер», отец еще смирился, то хамства он терпеть больше не собирался. По странному стечению обстоятельств именно на следующий день он встретил на улице в центре парня, которого все звали «Гудермес». Тот тоже был из Ростова, учился в параллельном классе. Выяснилось, что он отбывает обратно в Ростов, освобождая комнату на Пименовской улице. Так отец оказался в «хоромах» площадью шесть квадратных метров. Рядом была старинная церковь Св. Пимена, и в их разговорах улица превратилась в «Санкт-Пимен стрит». Один метр из шести в комнате занимала кирпичная печь, потолок был косой, достать до него рукой можно было, не поднимаясь на цыпочки. Два окна освещали письменный стол, стул, маленький шкафчик с книгами и матрас на двух ящиках, покрытый ковром наподобие дивана. На ковре восседали две куклы – негритенок и обезьяна, которые отец смастерил сам. Их звали Пип и Хэп-Хэп. За комнату хозяйка брала 40 рублей, что на рубеже 20-х и 30-х годов было большой суммой. Но хозяйка любила еще и воровать сахар. Во время одной из таких вылазок она разбила старинный бокал, отцовскую гордость, память о его бабушке… Жалкий скарб молодого художника умещался в чемодане под «диваном». Одежде он не придавал никакого значения, тратил деньги на книги. За столом было сделано немало иллюстраций. И еще одна деталь: комната запиралась на крючок, что было немаловажно. Вскоре дверь (изнутри) украсила прибитая гвоздем кружевная комбинация, которую забыла одна из подружек. С приятельницами всегда складывались добрые и не слишком обязывающие отношения. Еще не затихли отзвуки коллонтаевских идей о свободной любви, не наступили сталинские холода.
Молодожены. Гагры.1931
Молодая семья
Но конечно, перед въездом в эту обитель супруги комнату пришлось очистить от следов холостяцкой жизни.
Из записок отца 80-х годов:
«На Пименовской мы прожили два счастливых года. Мне было 24, Эрике еще не исполнилось 20. Потом мы жили вместе 55 лет. В последние годы у нас была трехкомнатная квартира, но в памяти моей как светлое безоблачное счастье стоят два чудесных года в шестиметровой комнате, из которой мы мечтали вырваться.
У Эрики были светлые волосы, светлые глаза, обаятельная и добрая улыбка. Она была красивая и умная. Мы вылепили друг друга как могли. У нас во всем сходились вкусы. Она была другом и постоянным моим спутником».
Свадьбу как таковую устраивать не стали. Они были современными людьми и не слишком чтили ритуалы. На другой день зашел один знакомый, принес вина. Выпили за новую жизнь. А вскоре появился очень важный заказ – от незадолго до того созданного «Интуриста» на плакат, рекламирующий отдых в Кисловодске. Недолго думая, отец поместил в центр композиции симпатичную молодую пару, излучающую счастье, по-видимому, от возможности отдохнуть на таком замечательном курорте, представленном в виде фона. Излишне говорить, что пара лучилась счастьем вовсе по другому поводу: на фото был запечатлен автор плаката с молодой женой. Впоследствии они не раз использовали этот фотоплакат (кстати, один из первых официальных фотомонтажей отца), когда, приехав отдыхать, наталкивались в гостинице на табличку «Мест нет». Плакат висел в холле каждой гостиницы. Надо было лишь подойти к нему и принять те же позы, что и на фото. Номер для них находился мгновенно. Так было, к примеру, в отеле «Гагрипш» в Гаграх, куда они вскоре укатили.
Описание всех этих важнейших событий в жизни молодого Александра Житомирского вовсе не означает, что мы забыли о книге – семейной реликвии. Все сказанное выше перекидывает мостик к следующей записи, соседствующей с изображением пары, сидящей в кафе у кромки воды:
И рядом:
Новый рисунок: беззаботная пара, где-то в предгорьях кормящая буйволицу. И короткая запись:
А вот другое воспоминание на той же лирической волне:
И – полосный рисунок с несущимся по краю пропасти ландо.
Еще одна зарисовка – и художественная, и текстовая – тоже связана с кавказскими дорогами, но относится к холостяцкому периоду жизни Александра.
А это яркое иллюстрированное воспоминание относится ко времени после 1931 года, когда Шура и Эрика, его любимая Лялька, были уже вместе.
И чуть отдельно продолжение:
Разумеется, спасательный круг памяти помогал извлечь из ее недр самое приятное. Но ведь не всегда же был гостеприимный юг, с его цветами и шелестом волн. В рукописную книгу не вошли некоторые другие воспоминания, которыми отец делился со мной.
Позволю себе привести такую историю из тех давних времен. Кавказ в ней тоже мимоходом упоминается:
«“Шура, вы мне друг? – сказал Григорьев и положил браунинг в карман. – Значит, вы должны пойти со мной”. В прошлом он был красным партизаном и поэтому имел пистолет. Красавица Эмилия, сестра Эрики, бросила мужа и ушла к Григорьеву. Теперь она снова вернулась к мужу. Мое средневековое представление о дружбе заставило меня сопровождать Григорьева. Он ехал выяснять отношения с мужем Милки, как мы все звали Эмилию.
Пришли. И атмосфера там сразу накалилась. У мужа тоже имелся пистолет. Я отобрал у обоих оружие, забрал Милку и, уходя, сказал: “Мы вам не будем мешать”. Отвез Милку к ее друзьям и вернулся домой на Пименовскую. Взволнованная Эрика кинулась мне на шею. “Осторожно!” – сказал я и достал из карманов “конфискованное” мною оружие. Один пистолет я вскоре вернул, а второй пробыл у меня некоторое время и неожиданно спас жизнь человеку, лица которого я не видел.
Случилось это так. Эрика уехала с родителями на Кавказ отдыхать, а я задержался на две недели, чтобы закончить иллюстрации к книге. Работать я любил поздно ночью. Стол стоял между двумя открытыми окнами. За окнами – теплая летняя ночь и тишина Щемиловского тупика, куда они и выходили. Через дорогу – двор, окруженный старыми двухэтажными домами. В одном из них – большие двойные окна, очевидно, это был купеческий особняк. Вот декорации, на фоне которых разыгралась драма в стиле Островского.