— По времени так что и пора… — сказал Петр Иванович, глядя из-под руки в пойму. — Ну, я так полагаю, что он телеграммой упредил бы заблаговременно…
— Что же, с супругой пожалует?
— Хотел с супругой…
— Вот бы любопытно на мериканку-то поглядеть, какие они такие бывают… А как он, Лексей-ат Петрович, с ей разговаривает?
— Как разговаривает?.. Так по американски и разговаривает…
— Ты гляди, братец мой, как человек произошел, а? — заговорили мужики. — Енжинер, деньги гребет видимо-невидимо, на мериканке женился… А что, Петр Иванович, как, мериканцы-то в Бога веруют? Али, может, нехрещеные какие? Во, говори с дураком! Чай, они не турки…
Тройка гнедых, вся в мыле, ворвалась в серенькую околицу маленькой и тихой Мещеры, в буре захлебывающихся звуков подлетела к дому Петра Ивановича и ямщик, округлив руки, лихо осадил коней:
— Тпру… Пожалуйте…
— Он… Он и есть, Лексей Петрович… — взволновались все, вставая. — Ишь ты, чисто вот габернатур… А мериканка-то, — гляди, гляди, братцы…
— Алешенька… да что же это ты не упредил нас?.. — заторопился навстречу сыну Петр Иванович. — Мамаша, мамаша! — крикнул он оборачиваясь, в окна. — Скорее: Алешенька приехал…
— Иду уж, иду… — сияя всем своим толстым, добродушным лицом, торопилась от дому маленькая, круглая Марья Евстигнеевна или, как ее все добродушно звали, Стегневна.
Из коляски между тем вышел Алексей Петрович, высокий, худой, с бритым лицом, лет за тридцать, в широком, дорожном пальто и пестром картузике «с нахлюпкой», и помогал выбраться своей жене, красивой женщине, тоже в широком пальто и длинной вуали, которая окружала ее голову нежно-синим облаком. Алексей Петрович, улыбаясь одними губами — в глазах его стояла не то большая усталость, не то какое-то особенное, тяжелое равнодушие ко всему, — обнялся с взволнованными родителями и представил им свою жену.
— Ну, вот… Прошу любить и жаловать… — сказал он. — Только вот беда: по-русски то она не говорить ни слова…
Старики не посмели расцеловаться с невесткой. Та, улыбаясь им ласково всеми своими белыми зубами, энергично, с каким-то вывертом, дернула их за руки и что-то проговорила вроде как по-птичьи.
Старики, смущенные и сияющие, только кланялись.
— Ну, земляки, здравствуйте… обратился к крестьянам Алексей Петрович. — Как живете-можете?
— Здрастовай, Лексей Петрович… — раздались голоса. — С приездом! В кои-то веки собрался на родину… Мы уж думали, забыл ты про нас совсем в Америке-то своей… А постарел, постарел, говорить нечего… Чудак-человек, известно: заботы…
Один, посмелее, поздоровался с гостем за руку, за ним другой и Алексей Петрович, здороваясь, обошел всех. Сбежавшиеся между тем со всех концов бабы и ребята во глаза на мериканку. На лицах их было жестокое разочарование: она была, как и все бабы, только что тонка уж очень, да говорит чудно, по-птичьему. А то ничего, вальяжная барыня…
— Ну, жалуйте, жалуйте в дом, гости дорогие… — повторяла сияющая Стегневна. Уж не знаю, как и величать ее, женушку-то твою…
— Зовут ее Мэри Бленч… — отвечал сын. — А вы зовите… ну, хоть Машей, что ли…
— Гришак, ты что рот разинул? — строго прикрикнул Петр Иванович. — Тащи вещи в дом… Живо!
Гришак с полным усердием взялся за желтые чемоданы и баульчики с блестящим никелевым прибором, за пестрые пледы, за шляпные футляры. Толстая Марфа, кухарка, с красными лакированными щеками, и работник Митюха, молодой парень с совершенно белыми ресницами и волосами и сонными глазами, помогали ему, а Марфа уже бурчала на Гришака:
— Да ты тише… Нешто можно так с господскими вещами обходиться? Облом!.. Ты мужиком-то не будь, а норови как поаккуратнее…
— Ну, вот что, милой… — обратился Петр Иванович к ямщику, здоровому парню с налитой кровью шеей, русыми кудрями и серебряной серьгой в ухе. — Ты лошадей-то во дворе поставь, а сам пройдешь на кухню: там тебе Марфа и водочки поднесет, и закусишь…
— Не извольте беспокоиться, Петр Иванович… Много вашей милостью довольны…
— Ну, земляки… — весело и торжественно крикнул Петр Иванович. — По случаю приезда моего наследника жертвую вам на вино и угощение… Староста, Семен Иваныч, распорядись там, — мы потом сочтемся… И денег моих не жалей — гулять так уж гулять…
— Ура! — зашумела вдруг толпа. — Ура!..
— What is the matter? — сказала Мэри Блэнч. — Are they so pleased at your returning home?
— Жалуйте, жалуйте, гости дорогие… Машенька, родимка… милости просим…
IX
АМЕРИКАНЕЦ
В доме шла суета: в то время, как дорогие гости умывались и чистились в отведенной им большой комнате, рядом со столовой, Стегневна и Марфа, потные, с испуганными лицами, хлопотали в кухне, на погребе, в кладовках, а Петр Иванович собственноручно сервировал большой стол, красиво расставляя вокруг букета из свежей черемухи подносимые ему водки, вина и всякие закуски. Скатерть была свежая, в аппетитных складочках, хорошего полотна, хрусталь и серебро празднично сияли и чудесно пахло от закусок. Тут были и ветчина необыкновенная, и редиска, и омары, и сыры всякие, и копчушки, и заливное — хоть самому Эрмитажу в пору! И яркие краски больших картин в золотых рамах по стенам, и блеск начищенного паркетного пола, и пушистый ковер, и серебряное жерло дорогого граммофона в углу, на особом столике, все это еще более усиливало впечатление сытости, довольства, праздничности…
Освежившийся и чистый, Алексей Петрович вышел в столовую, с удовольствием оглядел оживленного отца, всю эту прочную, солидную обстановку и попробовал-было ласково остановить хлопотливо бегавшую с тарелками мать.
— Да будет вам, мамаша! И так уж наставили всего — на неделю хватит…
— Стой, брат, стой! Не в свое дело не мешайся! — вмешался Петр Иванович. — Вот, помрем мы со старухой, все твое будет, а пока хозяин тут я, а твое дело — хе-хе-хе-… — подневольное: садись только да кушай… Ты погоди вот, какой завтра я вам обед закачу — м-м-м-м… Сам для дорогих гостей к плите стану, тряхну стариной… Ну, что же хозяюшка-то твоя не идет?
— Одевается…
— Гожа, говорить нечего, больно гожа… — сказала старушка. — Только, словно, тонка уж больно… Как у вас там на счет пищи-то?
— Ничего, едим… Это уж природа такая… — сказал Алексей Петрович и сдержал зевок.
— Ну, только, Алешенька, одно скажи мне, успокой меня, старуху глупую… — понизив голос, сказала Стегневна, робко глядя на сына. — Сколько ночей, может, не спала я, все думала, все мучилась… Скажи: а в Господа-то она у тебя верует? Молится ли Богу-то?
Сын невольно смутился.
— Видите мамаша, там это личное дело каждого… — сказал он с видимым трудом подбирая слова. — Хочешь — молись, не хочешь — твое дело…
— Ах, не гоже это, родимый, не гоже… — горестно вздохнула мать, по своему поняв сына. — Кто же, как не муж, должен поглядеть за этим? Как можно без молитвы? Вот сестра твоя, Верочка, — губы ее затряслись и глаза налились слезами, — все не хотела в церковь ходить, мать не слушала, а чем кончилось?
Единственная дочь их, Вера, будучи курсисткой, оказалась замешанной в дело одной революционной организации, которая произвела несколько удачных покушений на жизнь высокопоставленных лиц, и была сослана в Сибирь, в каторжные работы.
— Ну, что, пишет ли она вам? — спросил Алексей Петрович.
— Редко… Да что! — махнул отец, омрачившись, рукой. — Пропащий человек! И вот хошь убей меня, не пойму: ну, у которых там рубашки сменной нету, это понятно, что на стену лезут, — ей-то, Веруше, чего нужно было в эти дела путаться?! Да что Веруша, — подруга ее, Маруся, дочь генерала от кавалерии Веневского, красавица, богачка, и та с ней ушла на каторгу! А отец — знавал я его: не раз у нас в Эрмитаже кушали, — эдакий представительный, грудь это вся в регалиях, индо в глазах рябит, а дочь — подите вот…
Дверь отворилась и в столовую вошла Мэри Блэнч чистая, корректная, пахнущая каким-то необыкновенно приличным запахом и еще раз сделала свой shake-hands со стариками.
— Милости просим, милая… Садитесь-ка вот… Кушайте, гости дорогие…
Старуха с большим огорчением отметила про себя, что ни сын, ни невестка и лба перед едой не перекрестили, а, глядя на них, и ее хозяин, не помолившись, уселся, ровно татарин какой…
— Водочки? А хозяюшка твоя рюмочку выкушает? — угощал Петр Иванович, которого чрезвычайно смущало присутствие молчаливо улыбавшейся невестки. — Или лучше винца? Вот, пожалуйте портвейнцу… А ты что, с редиски начнешь? А то вот копчушек попробуй… Кушайте, кушайте, сударыня, поправляйтесь…
Мэри Блэнч ласково благодарила его на своем птичьем языке и, обратившись к мужу, сказала:
— The old one is really charming!
Старушка ласково подвигала к ней всякую еду и обильно накладывала ей всего на тарелку и подливала вина, и смотрела в молодое, красивое лицо старческими любящими и немножко жалостливыми глазами.
— Ну, как же ты там поживал, рассказывай… — говорил Петр Иванович, накладывая сыну омаров. — Привык ли? Словно, постарел ты, а? Или там дремать не приходится?
— Конечно, работать надо… — отвечал сын немного скучливо. — Да это ничего — вот главное бессонница меня все мучает… Иногда по целым неделям не сплю… И устаешь… А то ничего…
— А ты заботься поменьше, вот и спать будешь… — сказал отец. — Чего тебе очень-то уж убиваться? Слава Богу, у меня есть кое-что, проживете за милую душу… Один, ведь, ты теперь у нас остался… А ежели по какому милостивому манифесту Верушу и воротят, ты ее не покинешь: одна у тебя сестра-то, какая там ни на есть… Да едва ли воротят: это они под великого князя-то Сергее Лександровича дело подвели. Таких не помилуют… Ну, да что об этом толковать — ты вот лутче про Америку-то твою нам расскажи… Нюжли это правда, читал я, что в вашем Чикаге дома до двадцати этажей есть?
— Есть и выше… — опять подавив зевок, отвечал сын.
— И поезда, пишут, больше ста верст в час отжаривают?
— Есть и быстрее…
— И к чему это пристало такую спешку пороть? — недовольно покачала головой Стегневна. — А храни Бог случай какой? Нешто нельзя потише-то? Ты вот икорки-то, икорки возьми… — ласково сказала, она снохе, подвигая к ней зернистую икру во льду.
— Кушай, родимка, больше, — оно, глядишь, и войдешь в тело-то…
В раскрытые окна издали, от дома старосты, долетал веселый говор и смех мужиков, торжествовавших возвращение своего земляка из дальних стран.
— Эх, давай и мы на радостях граммофон заведем — воскликнул Петр Иванович, бросив салфетку на стол, и сам взялся заводить машину. — Есть у меня тут где-то и мериканские пластинки… — говорил он, роясь в черных, блестящих дисках.
— А, вот она… Ну-ка, послушайте вашу-то, заморскую…
Граммофон пошипел, потрещал и вдруг из серебряного жерла полетели разухабистые звуки Jankee doodle.
— Aoh! — расцвела Мэри Блэнч и сказала старику, что это American soug и что это very nice of him.
И она пожелала чокнуться с Петром Ивановичем и Стегневной. Первое напряжение и неловкость стали проходить и за столом стало оживленнее.
— А ты писал, докторша она у тебя? — громко говорил Петр Иванович сыну. — Что же, практикует вольно или на службе где состоит?
— Нет, она доктор права… — устало отозвался сын, которого утомлял шум граммофона чрезвычайно. — Ну, вроде адвоката, что ли… В газетах она пишет, книги составляет…
— Ого! — почтительно удивился Петр Иванович. — И хорошо зарабатывает?
— Ничего…
— Это вот дело! Это вот я понимаю… Не то, что наши рохли… Сударыня, ваше здоровье! — почтительно поднял он свою рюмку к невестке. — Всяких успехов вам! Ну, а только вот на счет наследника мне, брат, как хочешь, а хлопочи… — обратился он к сыну. — Читал я в газетах, что у вас там это вроде как отменено, ну, только на это моего согласия нету: внука мне подавай обязательно…
Между тем свечерело. Гости заметно притомились. От дома старосты слышался непрерывный галдеж и взрывы хохота — обличитель Гришак вступил в отправление своих обязанностей и чистил всех, а в особенности богатеев, и в хвост, и в гриву. Иногда слышалось громкое, нестройное ура. Мэри Блэнч выразила желание посмотреть веселье русских peasants, празднующих возвращение своего countryman, но Стегневна решительно воспротивилась.
— Ну, что это ты? К чему пристало? — недовольно говорила она. — Мужик он мужик и есть. Нажрался, чай, водки-то на даровщинку, ругается да блюет, как свинья, только всех и делов. Нет, нет, куды там идти! А вы вот лучше с папашей еще немножко посидите, а я пойду с Марфой постелю вам приготовлю: надо дать вам с дороги покой…
— Это я не прочь… — сказал сын, которого утомила не столько дорога, сколько угощение и тяжелое напряжение беседы со стариками. — Мы сейчас пойдем к себе… — сказал он жене по-английски.
— All right!
— Ну, а в Москве-то были, чай, свозил ты ее в Эрмитаж? — сказал Петр Иванович.
— Как же, два раза ужинали…
— Ну, что? Потрафили? — озабоченно спросил Петр Иванович, который и издали строго следил за порядками Эрмитажа. — Не оконфузили себя перед женушкой-то твоей?
— Нет, все было прекрасно… — отвечал сын и со своей слабой улыбкой сказал что-то жене.
— Yes, yes!.. — закивала она головой свекру. — It was splendid! Capital!..
— Ваше здоровье, сударыня! — удовлетворенный, поднял свою рюмку с душистой мадерой Петр Иванович. — Очень рад слышать ваше одобрение, очень рад…
— Ура! — грянуло у дома старосты. — Га-га-га-га-га…
— Поди-ка сюда на минутку, Алеша… — поманила Стегневна сына из соседней комнаты. — Мне спросить бы тебя надо…
— Я на минутку… — сказал он жене, поднимаясь.
— All right!
— Погляди-ка, родимый, так ли мы тебе все тут уладили… А то глядишь, и не потрафишь в чем… — сказала Стегневна.
Посреди комнаты возвышалась торжественная, как катафалк, двухспальная кровать, у стены был поставлен большой, мраморный умывальник с маленьким кувшинчиком воды, а перед старинными, черными образами в углу горела лампада. Алексей Петрович немножко растерялся.
— Спасибо за хлопоты, мамаша… — сказал он. — Но только так мы не привыкли… так… Лучше бы поставить две кровати… а еще лучше каждому дать отдельную комнату…
Старуха с удивлением и печалью робко посмотрела в усталое лицо сына: да уж любит ли он жену? Уж не пробежала ли какая черная кошка промежду них? Как же это так можно?..
— Ладно, ладно, сынок, ты приказывай, родимый… — сказала она печально. — Потому мы порядков ваших заморских не знаем. Ты говори, как и что…
— И подушек нам столько не надо… — сказал он и сложил большую половину подушек на диван.
Какая-то пожелтевшая и страшно грязная тетрадка шлепнулась вдруг на пол из подушек.
— Это что такое? — удивился Алексей Петрович, поднимая ее.
Старушка совсем сконфузилась.
— Это… это «Сон Богородицы»,[3] родимый… — пролепетала она. — Ты вот жаловался, что не спишь, а это от бессонницы первое средствие…
— А, да, вот что… — проговорил сын и, брезгливо посмотрев на засаленную первую страницу тетрадки с ее титлами и торжественными славянскими словами, осторожно положил ее на ночной столик. — Спасибо. А вот воды прикажите нам поставить побольше, мамаша… Мы там к воде привыкли…
— Слушаю, сынок, слушаю… Все сделаем, как велишь… Ты иди пока к папаше-то, а то они там вдвоем и не сговорятся, чай…
В столовой снова начался нудный разговор, а за стеной, в комнате для дорогих гостей, передвигание и возня. Совсем стемнело. Мужики все торжествовали. Наконец, старики отпустили гостей на покой — со всяческими пожеланиями, поклонами и наказами спать подольше.
Гости вошли в спальню. Там стояли уже две кровати — Стегневна никак не решилась развести их по разным комнатам, решив, что авось обойдется как по хорошему, — и много воды. Алексей Петрович подошел к иконам и погасил лампадку.
Мэри Блэнч села к столу, чтобы записать пестрые impressions сегодняшнего дня, а Алексей Петрович достал из своего личного баульчика толстую книгу в зловещей, дымно-багровой обложке, на которой резко выделялась черная надпись «Labor and Capital» и, зевая, лег на широкий диван и открыл книгу: спать, все равно, он не мог бы. Как только закрывал он глаза, так ему начинались назойливо мерещиться крупные цифры: они складывались, вычитались, помножались, делились, выстраивались солидными столбцами и снова двигались, слагались, умножались, делились и то веселили своими итогами, то печалили и беспокоили. Засыпал он всегда только под утро, но и во сне он видел все только большие цифры. Он раскрыл, зевая, книгу — и в ней по бесконечным страницам тоже тянулись все только цифры, цифры и цифры…
В столовой тихонько собирали со стола. Стегневна была печальна: и кушали мало, и спят врозь, и не молятся — ах, не хорошо дело, ах, не ладно!..