Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Перун - Иван Федорович Наживин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Что нового в газетах? — спросил Андрей только для того, чтобы не молчать.

— Ничего особенного… — отвечал спокойно Лев Аполлонович. — Все та же серая, безвкусная преснятина…

— Я уверена, что наш отшельник мечтал в беседке о покинутой им в Москве даме сердца… — сказала Ксения Федоровна насмешливо. — Что? Угадала?

И она бросила на него боковой взгляд. Она всегда задирала так его и старику это не нравилось: точно она на нем свою силу пробовала…

— Вы ошибаетесь… — отвечал Андрей через силу. — Никакой дамы сердца у меня нет…

И он густо покраснел.

— А можно узнать, о чем вы думаете в вашем уединении?

— На этот раз я думал о… — замялся Андрей. — Я получил вчера письмо от профессора Сорокопутова: он зовет меня в Олонецкий край на исследование…

— Вот не понимаю этой вашей страсти ко всей этой старой ветоши! — воскликнула она. — Песенки какие-то, пословицы, косноязычные сказания, кому все это нужно, скажите, пожалуйста? Жило, было, умерло — ну, и конец. Я еще понимала бы, если бы целью всех этих забот ваших было, например, получение звания профессора московского университета, чина тайного советника и пр., но именно этого-то и нет у вас… А так, впустую, из любви к искусству… не понимаю!

— Прошлое надо знать для понимания настоящего… — неохотно сказал Андрей. — Вот рядом с «Угором» две деревни: Вошелово и Мещера. Ничем особенным одна от другой они не отличаются, — те же постройки, те же нравы, тот же тип населения, — а между ними слышна постоянная, давняя вражда, отчужденность. Воюют между собой даже ребятишки и, чуть что, вошеловские начинают дразнить мещерских:

Мещера, Нехрещена, Солодихой Причащена…

— Ну? — усмехнулась Ксения Федоровна.

— Что же значит эта странная враждебность между двумя русскими деревнями? Что значит эта непонятная песенка? И то, и другое напоминает нам о той борьбе, которая шла тут тысячу лет тому назад между христианскими колонизаторами из Киева и местной языческой чудью белоглазой: ведь Мещера это название одного из финских племен, живших «по Оце-реке». Ни един человек здесь во всей округе не помнит здесь ни о племени мешера, ни о старой борьбе, все это умерло, а старая вражда осталась…

— Да мне-то что до этого?! И вообще, что из этого следует?

— По моему, очень многое… Для меня это прежде всего показывает, какие древние силы живут в человеке и управляют им…

Лев Аполлонович с симпатией посмотрел на Андрее: этот умел думать и понимать.

— И это мне безразлично. Вот если тайный советник…

Она всегда высмеивала так все «идеальное». Ей точно нравилось бросать в жизнь грязью, как нравится иногда детям, так, незачем, сорвать и изуродовать цветок или оборвать нарядные крылья мотыльку. Рука Андрее, катавшего нервно хлебный шарик, дрожала и в сердце поднималось недоброе чувство к этой женщине, которая вторглась в милый «Угор» и внесла в тихую, задумчивую атмосферу старой усадьбы, в которой раньше так хорошо жилось и думалось, столько тяжелого стеснения.

— Ну, вы справляйтесь теперь с чаем одни… — проговорила она, вставая. — А мне надо идти распорядиться о покупках в городе. А завтра мы поедем к Спасу-на-Крови — там так хорошо всегда на Троицу. Наташа, подайте же клубники…

И она пошла в дом и солнечные зайчики бежали по ее стройному телу и тепло тлели в золотистых волосах. И сердце Андрее вдруг мучительно забилось: пусть мучает еще и еще этой своей грубостью, жестокостью, пусть смеется над ним, но, Боже мой, как она прекрасна и какое счастье было бы умереть за нее как-нибудь, отдать ей всего себя! И он поймал себя на этом мятежном чувстве и ужаснулся: ведь это жена человека, который был ему почти что отцом! И он побледнел и дрожащими пальцами катал и мял хлебный шарик и не слыхал Наташи, которая спрашивала его о чем-то своим тихим, нежным голоском.

— Что? Клубники? — рассеянно отвечал он. — Нет, спасибо, не хочу…

И он даже не взглянул на девушку…

Наташа — тонкая, бледная, с синими жилками на висках, с жидкими глазами, в которых то и дело наливались крупные жемчужины слез, — тихонько вышла из столовой. Она давно уже любила Андрее тихой, восторженной любовью, о которой никто не догадывался, и теперь, чуя беду, страшно мучилась.

— Андрюша… — сдерживая привычное волнение, проговорил старик. — Я вот уже несколько дней все хотел переговорить с тобой о… твоих отношениях к Ксении Федоровне… и вообще о наших отношениях…

Он похолодел.

— В чем дело, папа? — спросил он, называя старика так по давней и когда-то милой ему привычке.

— Что-то у нас не налаживается, милый, и это тяжело… — сказал старик. — Я боюсь, у тебя к Ксении Федоровне недоброе чувство. И я должен прямо сказать тебе: если ты опасаешься, что ею будут нарушены так или иначе твои материальные интересы…

— Но… этого я не заслужил, кажется… — вспыхнул Андрей и даже со стула встал.

— Извини, мальчик… Благодарю… Извини… — с волнением проговорил Лев Аполлонович. — Очень рад, что я ошибся. Но это — дело и, раз я начал говорить, я должен и кончить, хотя бы это и было неприятно. Я говорю, что…

— Но, папа, я не хочу говорить об этом…

— А я хочу, милый. Дай мне договорить… Это очень облегчит меня. Я хочу, чтоб ты знал мои последние распоряжения: все, что тебе было предназначено, твоим и останется. Об этом предупреждена Ксения Федоровна… еще до свадьбы. «Угор» — твой, небольшие сбережения мои — ее. Но, конечно, если ты, став со временем хозяином «Угора», не откажешь ей в гостеприимстве, я буду… признателен тебе. Вот и все, милый. А пока постарайся быть с ней помягче, на сколько возможно, голубчик. И ей, и тебе, и мне тяжела эта натянутость между нами. Что сделано, то сделано… — тихо прибавил старик и его прямые глаза стали печальны. — И совершившийся факт надо принять спокойно…

И он одно мгновение точно чего искал на смущенном лице Андрее, того, о чем иногда задавал он себе вопросы, чего опасался, о чем не хотел думать. А Андрей мучительно катал дрожащей рукой хлебные шарики. А что, если старик догадывается?!

Нет, нет, надо скорее с этим безумием кончить, скорее, скорее!

— А особенно будь с ней помягче в мое отсутствие… — тихо заключил Лев Аполлонович. — Я еду после Троицы в Москву на несколько дней… А ты — будь поласковее…

— Тогда и я поеду до Москвы вместе с вами… — сказал Андрей. А там на север… Надо работать…

Лев Аполлонович тяжело встал, слегка ласково пожал сверху лежавшую на столе руку Андрее и, захватив газеты, старчески поплелся в свой кабинет. Там — в комнате был полусумрак от старых лип за окном — все было покойно и привычно. Над большим, не первой свежести столом висел в тяжелой раме прекрасный портрет первой жены Льва Аполлоновича: левой рукой она обнимала прелестного кудрявого мальчика, — того, что потом так бессмысленно погиб на Кавказе, — и улыбалась мягкой, немножко рассеянной улыбкой. Низкий, удобный диван и два больших книжных шкапа дополняли меблировку. Все было простое, темное, спокойное…

Когда Андрей увидел его спину, его тяжелые шаги, ему вдруг стало страшно жаль милого старика, в нем шевельнулось раскаяние в чем-то, и особенно тяжелой показалась ему та стена, что встала между ними в последнее время. Нет, надо бежать, бежать, и скорее!

Задумчивый, он сошел с лестницы в парк. Навстречу ему шла красно-пестрая толпа баб-пололок и, чтобы не встречаться с ними, он свернул на боковую дорожку и ушел в густой малинник, и сел машинально старенькую, серую скамейку, которую он помнил еще ребенком. Ветерок ласково обдувал его голову, и солнце грело его, и щебетали над ягодником ласточки, и изнемогали под обильным цветом яблони — зеленая земля томилась «в яру» и торжествовала. И вновь зароились в душе его прекрасные образы и картины его поэмы.

…Нет, не медведи… Пусть вдруг из белого, тихого городка зазвучит ему навстречу одинокий колокол, полный тоски и призыва. Он, задыхаясь, вбегает на колокольню, отворяет заржавевшую дверь и перед ним не семья играющих медвежат, а она, златокудрая, стройная, истомившаяся в страшном одиночестве опустошенной земли…

…И над развалинами жизни человеческой, над миллионами могил, над миллионами скелетов, уже опутанных свежей травой и милыми цветами, загорается светлая любовь и солнечная, цветущая земля снова превращается в светлый Эдем, где среди кротких животных и милых цветов бродит счастливая чета влюбленных. И он говорит ей о своей любви старые, вечно новые слова, которые чуть было не угасли на земле совсем, навсегда, он исступленно целует ее колени, ее светлые одежды, золото ее волос и, не умирая, умирает от блаженства в ее улыбке…

И героиня его поэмы — опять эта страшная, недоступная женщина, которая живет теперь рядом с ним и от которой он должен бежать на край земли!

— Нет, видно времячко наше прошло, Варварушка… — раздался за густой, зеленой стеной малинника недовольный, старческий голос Корнея, кучера Льва Аполлоновича. — Пора, знать, нам и в отставку подавать…

— И то пора, Корней Иваныч… — отозвалась Варвара. — Теперь мы, старики, не ко двору стали. Залетела ворона в чужие хоромы и давай все на свой лад вертеть: я ли, не я ли… А спросить: кто ты такая? Нишуха, — рубашки сменной не было, как тебя в «Угор» то привезли. А теперь заместо благодарности — тут голос Варвары зловеще понизился, — за приемышем все бегает: хи-хи-хи да ха-ха-ха — глаза бы мои не глядели! Давеча по утру, смотрю, идут оба из беседки старой и хоть бы тебе что… О-хо-хо-хо…

— На ето у ихава брата не смотрют… — проговорил Корней и слышно было, как засипела его вечная трубка. — Возьми вон предводителя нашего: открыто живет с двумя и хоть бы что тебе…

— О-хо-хо-хо… Последние времена, знать, подходят, Корней Иваныч… Ну-ка, дай-ка мне мочалочки еще — вот этот ряд еще подвязать надо… А быть тут беде, большой беде!..

Андрей, как вор, украдкой выбрался из малинника…

III

УТРО НА УЖВИНСКОЙ СТРАЖЕ

По застрехам завозились голуби и воробьи, петухи усиленно хлопали крыльями и кричали на птичнике, послышалось первое, точно сонное щебетанье ласточек — значит, утро пришло, а так как во всех этих звуках была какая-то особенно бодрая, веселая нотка, то Иван Степанович, видный писатель, но человек деревенский, сразу понял, что утро занимается тоже солнечное, веселое. Лежать старику уже надоело да и вообще он привык вставать с солнышком: он очень любил эти утренние часы, эту золотистую, залитую золотом восхода землю, эту особенную тишину во всем, это серьезное, чистое, немножко умиленное одиночество… Он встал, привычным движением сразу попал в свои теплые и мягкие «шлепанцы» и, накинув легкий, беличий халат, подарок сына, подошел к широкому итальянскому окну. Он не ошибся: все в веселых, золотых, розовых, нежно-лиловых, сереньких кудряшках облаков, занималось, действительно, радостное летнее утро, — точно жар-птица, выпорхнув из-за граней земли, распустила свой пестрый хвост по небу, по лесам, по лугам, по полям… Он распахнул окно и несколько мгновений с наслаждением вдыхал свежий воздух, полный аромата хвойных лесов, росы и влажной с ночи земли, любуясь прекрасной, дикой картиной, которую он так любил. Дом лесничего стоял довольно высоко и из него была видна чуть не вся Ужвинская казенная дача, это безбрежное синее море лесов, эта привольная пустыня с редкими, одинокими домиками лесной стражи и старинным монастырем Спаса-на-Крови в ее дальнем углу. «Журавлиный Дол» был погружен еще в утренний сумрак, Ужва дымилась золотисто-розовым туманом, а кресты обители и высокие сосны на дальнем «Вартце» уже рдели под первыми лучами еще невидного солнца. И из-за лесов, торжественный и чистый, прилетел первый звук колокола…

Иван Степанович тихонько умылся, оделся, сунул ноги в мягкие, резиновые ботинки — по случаю росы, — и, накинув старое, выцветшее, широкое летнее пальто, тихонько, чтобы никого не беспокоить, вышел без шапки на крыльцо. Легкий, душистый ветерок заиграл совсем белыми, пушистыми волосами старика, обласкал морщинистое лицо с усталыми голубыми глазами, запутался в белой бороде и приятной свежестью наполнил старую грудь. Раньше, в прожитой, отлетевшей жизни, сколько было напряженных поисков за ее жгучими, едкими наслаждениями, а теперь вот ничего не знал старик выше этого наслаждения просто дышать свежим и чистым утренним воздухом… Старый Рэкс, тяжелый сенбернар, увидав хозяина, громко зевнул, неторопливо встал, потянулся и, стуча ногтями по досчатому полу терраски, подошел к старику и мокрым, холодным носом ткнул его в руку, требуя ласки.

— Ну, что, старик? Выспался? — ласково потрепал его по массивной, умной голове Иван Степанович. — Ну, пойдем наводить порядки…

И, как всегда, в сопровождении Рэкса он спустился, не торопясь, во двор и мелкими старческими шагами пошел росистой луговиной к службам. Завидев старика, куры, утки, индейки, выпущенные уже вставшей, но еще невидимой Марьей Семеновной, домоправительницей, на волю, со всех ног бросились к нему, ожидая обычного угощения. И он остановился посреди двора и, погрузив руку в глубокий карман пальто, бросил птице заготовленные еще с вечера крошки и кусочки. И все эти Пеструшки, Хохлатки, Цыганки, Косолапки жадно ловили корм, и лезли одна через другую, и дрались, и, схватив корочку покрупнее, во все лопатки неслись прочь, преследуемые менее счастливыми товарками. Тут же между ними вертелся давний знакомый Ивана Степановича, старый воробей Васька, пестрый, крикливый и жадный: он всегда старался утянуть что покрупнее и часто на лету едва справлялся со своей добычей. Из приотворенной двери темной кладовки со снисходительной улыбкой на круглом, полном, с двумя подбородками лице, смотрела домоправительница, Марья Семеновна, пожилая, степенная женщина, в темном платке и с тяжелой связкой ключей в руках.

— С добрым утром, Иван Степанович… — сказала она. — И что вы все балуете их? Ведь я уж их кормила…

— С добрым утром, Марья Семеновна… — отвечал старик. — Ну, так что же, что кормили? Пусть полакомятся…

— Да ведь не хорошо закармливать птицу… Нестись не будет…

— Ну, не будут… Будут!.. А если на одно яйцо и будет меньше, так какая же в этом беда? Ну, ты… — строго обратился он к старой палевой индюшке. — Ты что клюешься? Я тебе дам молодежь обижать!.. Ну, больше ничего нет, все, не взыщите. А то и Марья Семеновна вон бранить нас будет… Идем, старина, дальше…

Рэкс тяжело качнулся и пошел за Иваном Степановичем. Марья Семеновна, звеня ключами, озабоченно переходила из одной кладовки в другую, а оттуда на погреб, из погреба в теплый, пахучий коровник, где уже слышно было аппетитное цырканье молока в подойнике: то доила двух чудесных, бледно-рыжих симменталок ловкая, оборотистая Дуняша, ее помощница. Иван Степанович всегда удивлялся той массе каких-то невидимых дел, которые Марья Семеновна озабоченно проделывала в течение дня, но она не позволяла легкого отношения к этим своим никогда не кончающимся мистериям.

— Вы пишете и пишите себе, а в бабьи дела не суйтесь… — резонно говорила она. — Ведь, сливочки топленые к кофею вы любите? И булочки чтобы тепленькие были? И чтобы окрошка была похолоднее? Ну, так и надо все это обдумать и заготовить… Вы думаете, что так все готовое вам с неба валится?..

Из дверей конюшни послышалось тихое, ласковое ржание: то Буланчик приветствовал старого хозяина. Иван Степанович подошел, приласкал умненькую буланую головку и поднес своему любимцу на ладони кусок сахару и тот бархатными губами осторожно взял его и, кланяясь, сочно захрустел своим любимым лакомством и умным, темным глазком покашивал все на хозяина. Буланчик был разумная, но чрезвычайно самолюбивая лошадка. В деле был он чрезвычайно старателен без всякого понукания, но любил, чтобы его старание видели и замечали. И не только кнута, даже грубого окрика он не выносил.

— С добрым утром, Иван Степанович!.. — послышался ласковый голос. — Как почивали?

— А, Гаврила, здравствуй… Все слава Богу?

— Все как нельзя лучше, Иван Степанович… — отвечал Гаврила, невысокий, складный в своем сером казакине с зелеными выпушками лесник с рыжеватой бородкой вкруг бледного лица и глазами тихими и как будто немножко тоскливыми, как лесные озера.

Он был большим приятелем Ивана Степановича, которого он уважал за знание леса и за любовь к нему, за толк в оружии, в собаках и в охотничьем деле. Иногда он пробовал для разгулки читать книги Ивана Степановича, но не понимал в них ничего и не понимал, для чего это нужно описывать разных людей и все, что они там выдумывают и делают — и живые-то они до смерти надоедают!.. Оттого и ушел он от них в леса… Из сарая между тем слышалось нетерпеливое царапанье и жалобный визг.

— Вас зачуяли… — улыбнулся лесник. — Прикажете выпустить?

— Выпусти, выпусти…

Щелкнула задвижка и пестрым клубком, нетерпеливо визжа и перескакивая для скорости один через другого, на солнечный двор вылетели любимцы Ивана Степановича: рослый и гибкий, весь точно резиновый, красный ирландец сына «Гленкар», его собственный желтопегий, крупный пойнтер «Крак III» и молодые наследники его славы «Стоп II» и «Леди II». Они визжали, лаяли, прыгали, чтобы лизнуть Ивана Степановича непременно в губы, носились, как бешеные, по двору, валялись в росистой траве, с удовольствием чихали, опять с радостным восторгом лаяли На Ивана Степановича и лизали его руки горячими, шершавыми языками. Крак, зная, что Иван Степанович принадлежит, собственно, ему, ревниво косился на других, с достоинством рычал, старался стать между Иваном Степановичем и осаждающими и всячески оттирал их. Тогда они начинали теребить массивного Рэкса, который терпеливо сносил это тяжелое испытание, — только лицо его делалось особенно серьезно и печально…

— А теперь и покормить можно… — сказал Иван Степанович.

— Слушаюсь…

Старик, в сопровождении Рэкса, заглянул и к гончим, которые содержались сзади сарая, в загоне, в котором раньше жил молодой лось. Восемь багряно-черных костромичей с волчьими загривками, махая крутыми гонами, лизали руки хозяина сквозь частокол и, просясь на волю умильно визжали.

— Ну, ну… — говорил он, лаская их. — Посидите, посидите, теперь уж недолго… Потерпите… У-у, шельмы…

Высокий, сильный, франтоватый Петро, недавно только освободившийся от военной службы, второй лесник Ужвинской стражи, вошел в загон с овсянкой и широко улыбнулся Ивану Степановичу.

— А, Петро, здравствуй… — улыбнулся старик. — Постой: что это я хотел сказать тебе? Да, да, да… Вчера нам из Москвы какой-то толстый прейскурант прислали, так зайди за ним, возьми…

— Вот благодарю покорно, Иван Степанович… — широко осклабился Петро. — Вот дай вам Бог здоровьица…

У Петро в жизни были две страсти: охота зверовая — ради которой он в лесниках тут, на севере остался, — и прейскуранты, которые он собирал всюду, где только мог. Он проводил над ними бесконечные часы, с трудом — он был малограмотен — читая и перечитывая их, обсуждая цены, рассматривая все эти граммофоны, оружие, будильники, дамское белье, столярные инструменты, антикварные издания, письменные принадлежности, мебель, велосипеды, галстухи, огородные семена и пр. Его скромное жалованье лесника не давало ему возможности купить что-нибудь, но это обстоятельство ни в малейшей степени не мешало его блаженству среди всех этих богатств, о которых говорилось в прейскурантах. А если в руки ему долго не попадалось новых прейскурантов, он начинал скучать и, выбрав удобную минуту, — больше всего после хорошей охоты, — он начинал подмазываться к Ивану Степановичу.

— Иван Степанович, сделайте милость, выпишите мне вот этот прискуринтик… — и он указывал на какое-нибудь объявление в газете, которую он брал у Марьи Семеновны на курево. — Уж очень любопытно…

Иван Степанович писал куда следует открытку и скоро почта приносила желанный прейскурант — на автомобили, на церковные облачения, на лесопильные станки — и Петро долго, внимательно и любовно сидел над своим новым приобретением…

Поговорив немножко с Петро, старик с Рэксом пошли в сад. Легаши тоже увязались было за ним, но должны были вернуться на повелительный свисток Гаврилы, в руках которого они проходили превосходную школу. Рэкс на свисток не обратил никакого внимания: он знал, что к нему это относиться не может. Бегать, скакать, ластиться, — думал он грустно о легашах, — опять скакать, что за нелепая жизнь! А те увивались уже около Гаврилы: он подвязывал грубый холщовой передник — значит, сейчас овсянка…

Иван Степанович, все наслаждаясь свежим, ароматным утром, ходил между рядами малины, обходил яблони, где в междурядьях пышно стояли здоровые, хорошо одетые кусты крыжовника и всякой смородины: черной, белой, красной, золотистой… Иногда он тихонько обламывал сухую ветку, там снимал гусеницу, завернувшуюся в листок, там любовался обильным плодоношением какой-нибудь яблони. И, когда из-за лесов, точно купаясь в солнечном блеске, снова долетели до него звуки старого монастырского колокола, он остановился, оглядел прекрасный вольный мир вокруг себя, эту, всегда его сердцу милую, лесную пустыню к большая светлая любовь затеплилась вдруг в старом сердце и к этим, обвешанным еще мелкими яблоками, яблонькам, и к золотым лютикам, и к этой парочке нарядных мотыльков, к этим зябликам, пеночкам, ласточкам, малиновкам, к этим кучевым, в крутых завитках, облакам, которые великолепно громоздились в лазури над синью лесной пустыни, ко всему и ко всем…

Тихо задумчивый, он прошел в пышный огород, обещавший чудесный урожай. Там густо и приятно пахло влажной землей, навозом и укропом. Редиска была почти вся уже выбрана, стройными рядами стояли сочные и широкие султаны капусты, приятно для глаз курчавилась морковь, редька уже начинала распирать землю, буйно поднимался горох, зеленел бледно — салат и темно — шпинат и золотыми звездочками уже зацветали ранние огурцы, и гладкие муромцы, и в бородавках — нежинцы, о которых Марья Семеновна говорила: «наш, муромский, огурец и душистее, и нежнее, а нежинский тот ядренее, с хрустом и в солке приятнее, а особенно ежели пустить его помоложе…». И тут Иван Степанович навел порядок: там оборвал желтый, прелый листок, там поправил тычку, там заметил яички капустницы и уничтожил их. А потом молодым соснячком, где, на пригреве, так густо и упоительно пахло сосной, по плотно убитой тропке спустился он к берегу сверкающей на солнце Ужвы, полноводной, но не широкой и тихой лесной реки. У каждой реки есть свое лицо — лицо Ужвы было задумчиво и немножко точно печально всегда, даже в самые веселые солнечные дни, даже в дни буйных весенних разливов, когда другие реки в бешеном весельи «играют»… В последнее время, когда ноги иногда просто отказывались идти на охоту, Иван Степанович пристрастился к удочке и часто тихим, солнечным утром или золотым вечером, когда воздух звенит от пляски комариных полчищ, сидел он тут тихонько на бережку, глядя на свои задремавшие поплавки и ожидая солидного клева ребристо-пестрого окуня с красными перьями, простой, ленивой поклевки мраморного налима или веселого озорства стаи ершей в то время, как над темным омутом, в ожидании жадной щуки или тяжелого соменка, дремотно согнулись его жерлицы…

Он еще и еще полюбовался дышавшей утренней свежестью рекой, которая красивою излучиной уходила у «Журавлинаго Дола» в леса:, дальними маленькими, серыми деревеньками, над которыми стояли теперь кудрявые, золотистые столбики дымков, послушал осторожную возню диких уток в камышах глухой заводи, звонкое пересвистывание куличков по песчаным отмелям, и красивой, цветущей луговиной, вдоль опушки старого леса, направился к дому, то и дело останавливаясь, чтобы полюбоваться цветами, нежная прелесть которых так теперь трогала его. Он хорошо знал эту нарядную гамму улыбок счастливой земли: с весны тут золотится первоцвет и бесчисленные созвездия одуванчиков, и нежный лютик, и тяжелая купальница.

Потом, когда в палисаднике, у дома, оденется своими пышными и нежными гроздьями сирень, тут, по опушкам, благоухает беленький и скромный, как чистая девушка, ландыш; потом появятся на лугу колокольчики, засияют весело звездочки поповника, выглянет синяя, скромная вероника, круглые, лиловые подушечки скабиозы, пунцовые султаны липкой смолевки, а по сырникам, в тени, распустятся резные, благоухающие кадильницы любки белой и голубенькие незабудки. Потом в садике раскроется дурманящий своим сильным и сладким ароматом жасмин, а по полянам и вырубкам поднимутся малиновые, резные конусы Иван-чая, зазолотится зверобой, пышно оденется в пойме своими нежными цветами шиповник. Это время цветения, а потом и налива ржи, в тени которой уже желтеет жесткий погремок и прячется сладко-душистый василек и алая гвоздика, а за ними идут нежно-серые «хлопушки» с белым кружевцом, которые так нравятся детям. К этому времени жаворонки уже допоют свои последние песни, тетеревиные и глухариные выводки выровняются, заведут свои оркестры кузнечики и зазолотится по межам нарядная пижма, эта последняя улыбка северного лета…

И Иван Степанович медленно шел к дому, блаженно дышал и всему радовался…

Постепенно, к концу жизни, у него выработалась — не он выработал, а она как-то сама выработалась, — обычная для умных стариков, немного печальная философия тихой покорности жизни, не головного, а какого-то внутреннего непротивления… И в последнее время в душе своей он подметил нечто совершенно новое: человеческая мысль все более и более теряла для него значение, а с другой стороны его внешние чувства как-то сами собой изумительно утончались и становились источником бесконечного радования. И как-то стирались резкие грани между добром и злом, раньше неважное стало важным, а важное — совершенно неважным и мир точно просветлялся, делался воздушнее и легче, превращался в какую-то волшебную сказку. Для него все становилось источником очарования и радости: и звенящий в вышине бор, и улыбка человека, и опаловое облако в небе, и студеная вода ключа. И с каждым месяцем красота и чары жизни и мира росли — казалось бы, уж некуда больше, а все делалось лучше и лучше, нежнее, воздушнее, радостнее, — точно в душу его спустился, точно осенил ее своею благодатью великий Сварог, Отец всех богов, Отец света вечного, который светит и добрым и злым. И только одно печалило иногда старика: то, что он раньше не знал этого блаженного состояния, то, что не знают этого люди теперь, не понимают, что это всем доступное счастье — вот, под руками. И он, всю жизнь думавший над жизнью, изучавший людей, написавший о них столько книг, не знал, что это такое. Если это старость, то да будет благословенна старость, ибо это было лучшее, что он в жизни обрел!

И степенно, и важно, думая какую-то большую, но неторопливую думу, выступал за ним всегда покорный Рэкс. Ему было жарко, надоедала уже муха, он считал, что лучше было бы дремать где-нибудь в холодке, дома, пока добрая Марья Семеновна не позовет завтракать, но дело это дело и у всякого своя судьба, от которой не уйдешь и которую лучше поэтому принимать покорно…

— Что это вы так сегодня загулялись? — встретила Ивана Степановича на крыльце Марья Семеновна, уже надевшая в знак того, что день начался, чистый, белый передник и степенную наколку. — Пирожки остынут…

— Сию минуту, Марья Семеновна, сию минуту… — отвечал проголодавшийся Иван Степанович. — Вот только чуточку приведу себя в порядок…

IV

ЗОЛОТЫЕ СЛОВА

Иван Степанович вошел в свою комнату, трудами Марьи Семеновны уже прибранную и полную солнечного света, запаха цветов из росистого цветника под окном и щебетания ласточек. Налево стояла кровать под темным, мягким одеялом, с вытертой уже шкурой матерого волка на полу и блокнотом для записывания ночных дум на стенке, умывальник, а направо большой, почтенный диван и круглый стол с букетом свежих полевых цветов, которые он сам вчера набрал. У окна помещался большой рабочий стол с книгами и папками и уже поблекшим портретом рано, в детстве, умершей любимицы-дочки, Маруси, которая улыбалась ему изо ржи. В одном углу помещалась этажерка с разными книгами и, большею частью, нечитанными журналами, которые из уважения к старому писателю высылались ему редакциями, а в другом — стеклянный шкафчик с его любимыми ружьями. На полках, сзади его кресла, пестрели корешки его любимых книг, немногих, которые были его друзьями всю жизнь и в которые он и теперь любил иногда заглянуть, а под ними, на полу, стоял старый, очень потертый сундук, сундук-друг, который всю жизнь путешествовал с Иваном Степановичем из края в край. Он вообще любил старые вещи, которые долго служили ему, и только в крайнем случае расставался с ними… По стенам висели портреты близких, писателей и его любимых собак, несколько чучел, а над диваном — хорошая копия с прелестного левитановского «Вечернего Звона».

Не успел он, прифрантившись немного перед старым зеркалом, надеть свои шлепанцы, как в дверь легонько постучали и вошла Марья Семеновна с подносом.

— Готовы?.. Ну, кушайте… — сказала она, ставя поднос на стол у дивана и подвигая потертое, хорошо обсиженное кресло.

В доме был заведен хороший порядок завтракать утром у себя — так дольше продолжалось утреннее уединение и покой.

На подносе был душистый кофе, топленые сливки с черно-золотистыми пенками, горячие, аппетитно пахнущие пирожки, тарелочка красной, душистой клубники и два последние номера «Русских Ведомостей» — другие газеты Марья Семеновна сразу же брала в свое распоряжение и беспокойными, сердитыми листами их аккуратно выстилала свои комоды, сундуки и полочки и в знак особого благоволения раздавала лесникам и крестьянам на курево и на оклейку изб. Да и «Русские Ведомости» развертывал теперь затихший Иван Степанович только изредка: неприятно было ему нарушать свой ясный покой и вмешиваться в то, что от него в конце концов не зависело. Он помалкивал обыкновенно об этом, но, Господи, как звонко расхохоталась Лиза, его меньшая, когда он как-то раз нечаянно высказал эти мысли! Как никто ничего не знает?! Как никто ничего не может?! Вот оригинал этот старый папка!.. Да она только на четвертом курсе, а и то все понимает. А что это будет, когда потом поедет она доучиваться заграницу! Нет, наука… И она разразилась горячим символом веры, в котором профессора с громкими именами играли роль демиургов «новой жизни».

— Ты бы послушал, что говорила недавно на одном реферате на эту тему Евдокия Ивановна Кукшина! — воскликнула она.

— Какая Кукшина? — рассеянно спросил старик.

— Как? — поднялся кверху задорный, хорошенький носик. — Ты не знаешь Евдокии Ивановны Кукшиной?! Это известная общественная деятельница, которая…

И пошла, и пошла!.. И Иван Степанович должен был смириться под этой стремительной атакой église militante, но за то теперь, когда никого строгого рядом не было, он сказал Марье Семеновне спокойно:

— Нет, Марья Семеновна, вы и «Русские Ведомости» возьмите себе…

— И хорошо делаете, что не читаете… — сказала Марья Семеновна степенно. — Что зря глаза-то тупить?

Но сама она с тех пор, как побывала в 1905 г. с семьей Ивана Степановича заграницей — старику-гуманисту был противен кровавый разгул бездарного правительства, которым оно ответило на народные волнения, и он уехал заграницу, — очень пристрастилась к газетам — она говорила не «пристрастилась», а «набаловалась», считая такое увлечение все-таки слабостью, баловством, делом несерьезным, — и любила посмотреть иногда, как идут там дела, причем особенно приятны ей были известия из тех стран, где она побывала: она считала себя компетентною в их делах.

— А пирожками вы окончательно избалуете меня, Марья Семеновна! — принимаясь за кофе, сказал Иван Степанович. — И не надо бы есть, а не вытерпишь: ведь, ишь, как зарумянились!

— Почему не надо? — возразила Марья Семеновна. — На то и пирожки, чтобы кушать…



Поделиться книгой:

На главную
Назад