Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Десять лет в изгнании - Анна-Луиза Жермена де Сталь-Гольштейн на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Екатерина Вторая и Фридрих Второй стремились заслужить уважение французских писателей;449 императрица и король, которые силою своего гения могли поработить все и вся, прислушивались к мнению людей просвещенных и искали способы покорить его своему влиянию.

Два десятка лет назад люди имели возможность беспрепятственно путешествовать по всей Европе; Французская революция на время нарушила этот благословенный порядок,450 однако умы естественным образом клонились в ту пору к приятию либеральных идей. Ничьи личные и имущественные права, пожалуй, не были ущемлены. Французские революционеры могли хотя бы сказать в свою защиту, что они желают позволить всем людям развивать свои способности, что зависимость всего народа от воли одного человека несправедлива и что национальное представительство есть единственный способ навечно сохранить за каждым те блага, какими может на время наградить его добродетельный государь. А что мог сказать Бонапарт? Разве даровал он иностранным нациям больше свободы? Ни один европейский государь не позволил бы себе в течение года совершить столько наглых беззаконий, сколько Бонапарт совершал ежедневно. Он вынуждал европейские народы променять их покой и свободу, их язык, законы и состояние, их кровь и их детей на несчастья и стыд, на утрату национальной независимости и всеобщее презрение. Одним словом, он взялся за создание европейской монархии, меж тем для рода человеческого нет угрозы страшнее, ибо неизбежным следствием такой монархии становится вечная война.451

Бонапарту не по душе ни одно из мирных искусств; он умеет управлять лишь с помощью насилия; он любит сражения, потому что забавляет его лишь насильственное вмешательство в ход событий. Единственное невольное движение души, на которое он способен, — это всепожирающая жажда деятельности. Боги ада толкают его вперед; не знаю, сумеет ли он, при всей своей ловкости, остановиться, даже если захочет. Порой он давал себе передышку, но раз и навсегда сказать: «Довольно!» — он не в силах; характер его, чуждый всем остальным творениям Господним, подобен греческому огню,452 который ничто в мире не способно погасить.453

Часть вторая (1810-1812)

Владельцы имения, где я жила прежде, возвратились домой;454 вынужденная искать другого пристанища, я, воспользовавшись приглашением великодушного друга, перебралась в имение под названием Фоссе.455 Владелец этого замка, некогда сражавшийся в рядах вандейской армии, жил скромно, но добродушная его прямота делала пребывание у него в гостях легким, а самобытный ум — приятным. Не успели мы обосноваться на новом месте, как у нас составился целый оркестр: итальянский музыкант, дававший уроки моей дочери, играл на гитаре;456 дочь моя вторила ему на арфе, а милая моя подруга457 нежным голосом пела арии и романсы; крестьяне собирались под окнами, изумленно взирая на новоявленных трубадуров, нарушающих тишину уединенного владения их господ. Здесь, в обществе нескольких друзей, память о которых будет вечно жить в моем сердце,458 провела я последние дни на французской земле. Нечего и говорить, что этот тесный круг, собравшийся в укромном месте и посвящавший досуги изящным искусствам, никому не причинял зла. Мы часто исполняли прелестный романс, сочиненный голландской королевой;459 припев его она, можно сказать, избрала своим девизом: «Делай что должно и будь что будет».460 Мы выдумали себе забаву: после обеда, вместо того чтобы разговаривать, мы обменивались записками. Эти эпистолярные романы, разнообразные и многочисленные, увлекали нас до такой степени, что нам не терпелось поскорее выйти из-за обеденного стола, где мы беседовали на обычный манер, и продолжить переписку.461 Наша городская почта (как мы ее называли) продолжала действовать, даже когда в доме появлялись посторонние. Жители соседнего городка удивлялись нашим странным обыкновениям и принимали их за педантство,462 мы же стремились всего-навсего нарушить однообразное течение дней в нашем уединении. Как-то раз один соседний помещик, не знавший в жизни ничего, кроме охоты, захотел показать свои леса моим сыновьям; он заехал к нам и некоторое время наблюдал за нашими тихими, но деятельными досугами. Г-жа Рекамье, чья доброта воистину не знает пределов, пожелала приобщить толстяка охотника к занятиям нашего кружка и адресовала ему записку. Гость, однако, рассыпался в извинениях: он-де не умеет разобрать незнакомый почерк при свете лампы. Мы немного посмеялись над неудачей, постигшей затею нашей добросердечной кокетки, и единодушно пришли к выводу, что в любом другом случае записка, начертанная ее прелестной рукой, встретила бы более радушный прием. Так проводили мы время, и бег его, сколько могу судить, ни для кого не был тягостен.

В Париже в ту пору наделала шуму премьера оперы «Золушка»;463 мне пришло на ум посмотреть ее в исполнении скверной провинциальной труппы из Блуа. Местные жители следовали за мною по пятам, любопытствуя взглянуть на изгнанницу.464 Этот род успеха, каким я была обязана не столько таланту, сколько несчастью, прогневил герцога де Ровиго,465 который спустя некоторое время написал префекту департамента Луар и Шер, что я завела себе двор. «Во всяком случае, — отвечала я префекту,466 — мой двор повинуется мне по доброй воле».

Я по-прежнему намеревалась через Америку добраться до Англии,467 но прежде хотела напечатать книгу о Германии. Меж тем близилась осень; наступила середина сентября, я предчувствовала, что отплыть в Новый Свет нам не удастся, а значит, придется на зиму снова нанимать поместье в сорока лье от Парижа. В мечтах мне виделся Вандом: там имела я знакомых, людей умных и приятных, а главное, оттуда без труда могла бы поддерживать сношения со столицей. Некогда дом мой слыл одним из самых блестящих в Париже; теперь я почла бы за счастье поселиться в Вандоме; Небеса, однако, не судили мне и этой скромной радости.468

Книга моя была уже набрана; 23 сентября я исправила последний корректурный лист. После шести лет работы469 мне доставило немалую радость увидеть слово «конец», завершающее третий том. Я составила список из ста человек; этим особам, проживающим в разных уголках Франции и Европы, я хотела бы послать свою книгу, которою очень дорожила, потому что надеялась с ее помощью сообщить французам идеи, для них новые.470 Мне казалось, что мною двигало чувство возвышенное и вовсе не враждебное по отношению к Франции; сочинение мое, думала я, писано языком, на каком французы говорить разучились. Получив от издателя письмо, в котором тот уверял меня, что цензура дозволила печатание моей книги, я сочла, что бояться мне нечего,471 и отправилась в поместье Матье де Монморанси, располагавшееся в пяти лье от Блуа. Матье — человек, которого с тех пор, как умер батюшка, я почитаю больше всех на свете;472 в его обществе я гуляла по окрестным лесам. Красота осеннего леса, исторические воспоминания, пробуждавшиеся при виде места, где во Фретвальском сражении сошлись Филипп-Август и Ричард Львиное Сердце,473 — все это исполняло мою душу величайшей кротости и величайшего покоя. Мой достойный друг, чья земная жизнь во всякую минуту есть прообраз жизни небесной, в тогдашних наших беседах, как и во всех прочих, какие нам случалось вести, оставлял без внимания вещи бренные и стремился лишь уврачевать мою душу.474

Проведя ночь в поместье г-на де Монморанси, мы вновь двинулись в путь; окрестности Вандома безлюдны и однообразны, словно море, поэтому очень скоро мы заблудились. Близилась полночь, а мы не знали, как отыскать дорогу в этом краю, плодородном, но таком же однообразном, как если бы он был вовсе бесплоден; внезапно навстречу нам попался молодой всадник, который, угадав наше затруднение, пригласил нас провести ночь в замке его матери.475 Мы приняли приглашение, пришедшееся как нельзя кстати, и внезапно оказались среди азиатской роскоши, смешанной с французской изысканностью. Хозяева замка провели немало лет в Индии и украсили свое жилище вывезенными оттуда вещицами. Дом этот возбуждал мое любопытство; мне было приятно в нем находиться.476 Назавтра мне принесли записку от сына: он сообщал, что цензура чинит новые препятствия моей книге, и просил воротиться. Друзья, бывшие со мной, заклинали меня ехать скорее; я же, не догадываясь о том, чего не написал Огюст и что они держали в секрете, любовалась индийскими сокровищами и не подозревала об участи, меня ожидающей. Наконец я сажусь в карету; храбрый и умный вандеец, бестрепетно сносивший собственные невзгоды,477 жмет мне руку со слезами на глазах: тут только я поняла, что на меня обрушились новые гонения; в ответ на мои расспросы г-н де Монморанси сообщил мне, что генерал Савари, именуемый с некоторых пор герцогом де Ровиго, приказал своим солдатам уничтожить десять тысяч экземпляров моей книги, самой же мне предписано в трехдневный срок покинуть Францию.478 Дети мои и друзья не хотели сообщать мне такую весть в чужом доме; зато они позаботились о спасении осужденной рукописи; они переправили ее в надежное место за несколько часов до того, как за ней пришли.479

Новая боль с силой сжала мне сердце. Я льстила себя надеждой, что книга моя принесет мне законный успех.480 Запрети ее публикацию цензоры, я бы нимало не удивилась, но после того как я выслушала все их замечания, после того как внесла требуемые изменения, узнать, что книга моя уничтожена и мне грозит разлука с друзьями, укреплявшими мое мужество, было горько; я плакала, но постаралась и на сей раз превозмочь себя; следовало решить, как действовать дальше, ведь от этого решения зависела участь моей семьи. Подъезжая к дому, я отдала письменный прибор и последние наброски, предназначавшиеся для третьего тома книги, младшему сыну;481 он перепрыгнул через забор, чтобы попасть в свою комнату из сада. Моя приятельница-англичанка,482 превосходная женщина, вышла мне навстречу и рассказала обо всем, что произошло в мое отсутствие; меж тем вокруг дома рыскали жандармы, однако, вероятнее всего, они охотились не за мной, а за другими жертвами: рекрутами, изгнанниками, лицами, находившимися под надзором, одним словом, за всеми теми несчастными, число которых в нынешней Франции растет с каждым днем.

Префект департамента Луар и Шер явился за моей рукописью; чтобы выиграть время, я отдала ему скверную копию, которой он и удовольствовался.483 Говорят, спустя немного времени он претерпел гонения из-за того, что был со мной чересчур учтив; я слышала также, что причиной смертельной болезни, в самом расцвете лет сведшей его в могилу, стала немилость императора.484 Несчастная страна, где человек подобного ума и таланта не может пережить опалу!

Из газет я узнала, что американские корабли бросили якорь в портах Ла- Манша, и решила воспользоваться паспортом, дававшим мне право ехать в Америку; впрочем, близилась зима, а дочь моя была слишком мала,485 и, боясь пересекать океан в это время года, я задумала сделать остановку в Англии. В любом случае на подготовку к путешествию требовалось несколько дней, и мне пришлось попросить герцога де Ровиго об этой небольшой отсрочке.486 Читателю уже известно, что французское правительство имеет обыкновение давать женщинам, точь-в-точь как солдатам, двадцать четыре часа на сборы.487 Вот ответ, который я получила от Савари, герцога де Ровиго; полагаю, многим будет небезынтересно познакомиться со стилем, каким изъясняются люди этого сорта.488

Генеральная полиция

Кабинет министра

Париж, 3 октября 1810

Я получил, сударыня, письмо, коим Вы меня почтили. Как Вы, вероятно, знаете от сына Вашего, я не вижу ничего предосудительного в том, чтобы Вы отсрочили свой отъезд на семь или восемь дней; надеюсь, что этого времени достанет Вам на сборы, ибо большего я для Вас сделать не могу.

Не следует видеть причину приказа, Вам сообщенного, в том, что в последнем сочинении Вашем Вы ни единым словом не помянули Императора; думать так неверно: в Вашей книге нет места, достойного Его Величества; что же касается Вашего изгнания, оно есть естественный плод того направления, каким следуете Вы вот уже несколько лет. Я счел, что воздух нашей страны Вам не подходит, мы же не дошли еще до того, чтобы брать за образцы народы, кои Вас приводят в восхищение.489

Последнее сочинение Ваше писано не французским пером;490 печатание его приостановлено по моему приказу. Сожалею об убытках, кои сия мера причинит издателю;491 однако позволить этой книге явиться в свет я не вправе.

Вы знаете, сударыня, что Вам дозволено было выехать из Коппе лишь потому, что Вы изъявили желание отправиться в Америку. Предшественник мой позволил Вам поселиться в департаменте Луар и Шер, однако Вы совершенно напрасно приняли эту снисходительность за отмену решений, принятых на Ваш счет. Нынче Вы вынуждаете меня к строгому их исполнению; виной тому Вы сами.

Я поручил г-ну Корбиньи проследить за тем, чтобы по истечении отсрочки, Вам предоставленной, Вы повиновались моему приказу.

Весьма сожалею, сударыня, что Вы принудили меня начать переписку с Вами извещением о мерах карательных; несравненно приятнее было бы мне засвидетельствовать Вам глубокое почтение, с которым имею честь быть, сударыня, Вашим покорнейшим слугой.

Подписано: герцог де Ровиго.

Р. Б. Имею основания, сударыня, предложить Вам для отплытия только четыре порта, каковые суть: Лорьян, Ла-Рошель, Бордо и Рошфор. Благоволите сообщить мне, на каком из них остановили Вы свой выбор.492

Достойны внимания лицемерная заботливость, с какой Савари уверяет меня, что воздух Франции мне не подходит, и настойчивость, с какой он отрицает истинную причину запрещения моей книги. Меж тем в беседе с моим сыном министр полиции был куда более откровенен:493 он осведомился, почему в книге о Германии я не упоминаю ни об императоре, ни о его армии. «Но ведь сочинение это посвящено исключительно литературе, — отвечал мой сын, — я не постигаю, как могла бы матушка отыскать повод для подобных упоминаний». — «Так вы полагаете, сударь, — сказал тогда Савари, — что мы восемнадцать лет воевали в Германии494 ради того, чтобы особа столь прославленная, какова ваша матушка, публиковала книгу, где о нас не говорится ни единого слова? Книга эта будет сожжена,495 а сочинительницу следовало бы заключить в Венсеннский замок».

В письме Савари внимание мое привлекла одна-единственная фраза - та, из которой следовало, что отплытие из ла-маншских портов мне запрещено. Я понимала, что, догадавшись о моем намерении отправиться в Англию, власти желали мне в том помешать. Поистине, эта новая беда была мне не по силам; против воли покинув природное мое отечество, я хотела поселиться в отечестве, которое избрала себе сама; против воли расставшись с друзьями, которых я знала целую жизнь, я хотела очутиться в кругу друзей всего доброго и благородного, с которыми ощущает сродство даже тот, кто не знает их лично. Теперь рухнуло все, к чему прилепилась моя душа. У меня мелькнула мысль сесть на корабль, отплывающий в Америку, в надежде, что по дороге англичане захватят его в плен, однако смятение, мною овладевшее, не позволяло решиться на столь смелый шаг, мне не оставили иного выбора, кроме как между Америкой и Коппе: я избрала Коппе, ибо, несмотря на все горести, там изведанные, замок этот был мне мил.

Сыновья мои попытались испросить аудиенции у императора, пребывавшего в ту пору в Фонтенбло; им объявили, что если они немедленно не уедут, их арестуют. Тем более опасно было показываться там мне самой. Из Блуа, где я находилась,496 следовало направиться в Коппе, причем по дороге ни в коем случае не забывать о том, что от Парижа меня должно отделять не меньше сорока лье. В тридцати восьми лье, сказал Савари, я стану для властей легкой добычей — выражение, достойное министра-корсара.497 Итак, когда императору приходит на ум обречь кого-то на изгнание, ни сам изгнанник, ни его друзья, ни даже его дети не имеют права заступиться за несчастного, которого отлучают от привычного образа жизни и от сношений с близкими людьми; император, вполне обоснованно именующий изгнание, откуда осужденному, особенно если это женщина, нет возврата, проскрипцией, не оставляет страдальцам ни малейшей возможности оправдаться, — да и какие, впрочем, могут быть оправдания у человека, имевшего неосторожность прогневить императора?

Хотя мне предписали держаться от Парижа на расстоянии не меньше сорока лье, путь мой лежал через Орлеан — город весьма унылый, в котором, однако, жили благочестивые особы, избравшие его своим прибежищем. Я не решилась увидеться с кем-либо из местных жителей, но позволила себе прогуляться по улицам; остановившись у памятника Жанне д’Арк, я подумала: «Без сомнения, в ту пору, когда ока освободила Францию от владычества англичан, Франция была куда более свободной, куда более французской, чем ныне».498 Странное чувство испытываешь, гуляя по городу, где не знаешь ни единой души. С неким горьким наслаждением сознавая свое одиночество, смотрела я на Францию, которую покидала, возможно, навсегда; я не произносила ни слова, всей душой отдаваясь созерцанию. Прохожие порой останавливались подле меня, ибо лицо мое, должно быть, невольно обличало страдание, однако очень скоро они вновь пускались в путь, ведь чужое горе в этой стране уже давно стало делом привычным.499

В пятидесяти лье от Швейцарии по французской земле тянется цепь цитаделей и тюрем; целые города здесь служат темницами людям, лишившимся свободы по слову одного человека, рабам несчастья, влачащим свои дни в неволе вдали от мест, милых их сердцу В Дижоне пленные испанцы, отказавшиеся дать клятву не вредить Франции, в полдень приходили на городскую площадь погреться в лучах солнца, которое почитали за земляка; с бесконечным изяществом кутались они в изорванные плащи и гордились нищетой — плодом собственной их неподкупности; они находили удовольствие в страданиях, роднивших их с бедствиями неустрашимого их отечества.500 Иной раз они входили в кофейню, чтобы перелистать газеты и попытаться за ложью врагов разглядеть судьбу друзей; лица их оставались недвижны, но не бесстрастны; видно было, как воля смиряет силу. В Осонне жили пленные англичане; накануне один из домов загорелся: пожар был потушен благодаря мужеству пленников. Испанцы томились в плену и в Безансоне.501 В тамошней крепости вместе со ссыльными французами жила благородная особа, прибывшая сюда, дабы не разлучаться со своим отцом. Ангел доброты, она уже давно и невзирая ни на какие опасности разделяла участь того, кто дал ей жизнь.502

На границе Франции и Швейцарии высоко в горах высится замок Жу, в котором содержатся узники, чья судьба неизвестна подчас даже их родным. Именно в этой тюрьме погиб от холода Туссен-Лувертюр; он страдал не безвинно, ибо сам был жесток, однако разве император, обещавший сохранить ему свободу и жизнь, имел право обречь его на смерть?503 В тот день, когда я проезжала в виду замка Жу, погода стояла отвратительная; я думала об этом негре, внезапно перенесенном в Альпы, ставшие для него ледяным адом;504 я думала о других, более благородных узниках, как о тех, что томились в этой тюрьме некогда, так и о тех, что не покинули ее и по сей день; мне приходило на ум, что, попади я в одну из подобных темниц, я осталась бы в ней навсегда. Ничто не способно так ясно показать тем немногочисленным народам, что еще наслаждаются свободой, на какую неволю осуждены все человеческие существа под властью Наполеона. В любых других деспотических государствах сохраняются обычаи, законы, верования, на которые монарх, каким бы самодержавным он ни был, покушаться не дерзает, но во Франции и в Европе, покорившейся Франции, все создано заново, а потому прошлое здесь никому и ни в чем не служит порукой; здесь всякий вправе опасаться всего чего угодно и надеяться на все что угодно, ибо все зависит от умения не прогневить человека, дерзающего видеть в себе и только в себе венец всего рода человеческого.

Воротившись в Коппе «с попорченным крылом», подобно лафонтеновскому голубку, я увидела над отчим домом радугу; я дерзнула принять этот символ завета на свой счет;505 за время печального моего путешествия не случилось ничего, что бы этому воспрепятствовало. В ту пору я почти смирилась с мыслью провести остаток дней в родительском замке, не отдавая в печать никаких сочинений, однако, принеся в жертву таланты, какими, льщу себя надеждой, одарили меня Небеса, надобно было, по крайней мере, обрести счастье в привязанностях семейственных и дружеских; меж тем вот как устроилась частная моя жизнь после того, как меня отлучили от литературы.

Первое письмо, полученное мною от префекта Женевы,506 гласило, что обоим моим сыновьям впредь до особого разрешения полиции запрещен въезд в Париж.507 Император наказал их за желание говорить с ним обо мне. Таковы понятия нынешнего правительства о морали: оно стремится разорвать узы семейственные, дабы покорить всё и вся воле императора. Говорят, не один генерал признался, что, прикажи ему император утопить жену и детей, он не колеблясь исполнил бы приказание.508 Иными словами, генералы эти любят деньги, которыми награждает их император, сильнее, чем семью, данную им природой. Примеры подобного образа мыслей многочисленны, редки лишь люди, достаточно бесстыдные, чтобы высказывать эти мысли вслух. Сознание, что моя участь отягощает судьбу моих сыновей, едва пересекших порог взрослой жизни, терзало мне душу. Одно дело — самой не сворачивать с пути, избранного под воздействием заветных убеждений, и совсем другое — видеть, как страждут по твоей вине другие люди; в этом случае почти невозможно не усомниться в собственной правоте. Впрочем, сыновья мои великодушно отняли у меня возможность в чем-либо себя упрекнуть; наше мужество укрепляла память о моем отце.

Очень скоро префект Женевы прислал мне второе письмо: от имени министра полиции он требовал, чтобы я возвратила оставшиеся у меня корректурные листы моей книги: министр совершенно точно знал, что у меня конфисковали, а что мне удалось сберечь; его шпионы работали на совесть.509 В ответном письме я подтвердила, что сведения, которыми он располагает, вполне достоверны, однако я не могу и не хочу предоставить этот экземпляр в распоряжение властей, ибо он находится за пределами Швейцарии. Впрочем, я прибавила, что обещаю не издавать эту книгу на континенте; дать подобное обещание мне было нетрудно: разве нашлось бы на континенте хоть одно правительство, которое дерзнуло бы разрешить публикацию книги, запрещенной императором?

Спустя немного времени префекта Женевы отправили в отставку, причем все были уверены, что произошло это по моей вине.510 Между тем префект ни на йоту не отклонился от приказов начальства, ибо хотя и принадлежал к числу самых порядочных и просвещенных людей во всей Франции, но, служа императору, почитал своим долгом повиноваться ему неукоснительно. Мне, однако, мысль о том, что я являюсь или слыву виновницей отставки такого человека, причинила дополнительную боль. В Женеве все общество сожалело о нем, и, лишь только прошел слух, что он впал в немилость из-за меня, все, кто претендовал на какие-либо должности, стали обходить мой дом стороной, точно чумной барак. Конечно, у меня оставалось здесь больше друзей, чем смогла бы я отыскать в любом провинциальном городе Франции, ибо в Женеве сохранились великодушные чувства, зародившиеся во времена свободы; однако трудно даже вообразить, какую тревогу вселяет сознание, что визит к вам может причинить вред вашим гостям. Прежде чем позвать того или иного знакомого к себе, я вначале тщательно изучала все его родственные связи; обнаружив, что у человека, которого я пригласила к обеду, есть кузен, который ищет места или уже его получил, я понимала, что рассчитывать на его приход значит ожидать от него отваги, достойной древнего римлянина.

Наконец из Парижа прибыл новый префект, г-н де Капель. То был человек, наилучшим образом приспособившийся к современному порядку вещей, иначе говоря, могущий похвастать большой опытностью по административной части и совершенным отсутствием принципов; всякое четкое правило он именовал отвлеченностью, а на место совести ставил преданность властям.511 В первую же нашу встречу он объявил мне, что назначение таланта, подобного моему, — воспевать императора и что его прославление — тема, достойная того энтузиазма, какой вдохновлял меня при сочинении «Коринны».512 Я отвечала, что до тех пор, пока император подвергает меня гонениям, всякая похвала по его адресу с моей стороны будет иметь вид искательства и что, по моему глубокому убеждению, сам император в таких обстоятельствах счел бы мои восхваления смехотворными. Префект с жаром оспорил мои слова; он несколько раз приезжал ко мне и просил — как он утверждал, ради моей же пользы — написать к императору хотя бы короткое письмо; это, уверял он, тотчас положило бы конец всем моим мучениям. В том же он уверял и всех моих знакомых. Наконец, однажды он явился ко мне с предложением воспеть рождение Римского короля; я со смехом отвечала, что мне решительно нечего сказать на сей счет, разве что пожелать новорожденному хорошей кормилицы. Только услышав эту шутку, префект прекратил уговаривать меня написать что-либо в пользу нынешнего правительства.513

Несколько времени спустя врачи посоветовали моему младшему сыну поехать на воды. Ближайший источник располагался в савойском Эксе,514 в двенадцати лье от Коппе. Я решила отправиться туда в начале мая; в эту пору там всегда бывает совсем пустынно. Я предупредила женевского префекта о своем отъезде, а добравшись до места, поселилась в деревеньке, где не знала ни единой души. Не успела я провести там и десяти дней, как ко мне явился из Женевы посланец префекта с приказанием немедленно возвратиться в Коппе.515 Экс принадлежит к департаменту Мон-Блан; тамошний префект516 также был очень напуган: он боялся, как бы я не сбежала из Экса прямо в Англию и не принялась там выпускать книги против императора, поэтому, хотя между Лондоном и Савойей дистанция немаленькая, послал жандармов на почтовые станции и приказал проследить за тем, чтобы мне ни в коем случае не давали лошадей. Нынче все эти префекторалъные517 меры, обрушенные на столь немощное и слабое существо, как я, не вызывают у меня ничего, кроме смеха, но в ту пору при виде жандарма я умирала от страха. Я с ужасом предчувствовала, что ссылку, пусть даже суровую, мне вот-вот заменят тюрьмой, а тюремное заключение было для меня страшнее смерти. Я знала, что стоит императору арестовать меня, стоит ему преодолеть страх скандала, и любые попытки похлопотать обо мне, — если при дворе, где во всякую минуту и в любых обстоятельствах царит страх, кто-либо отважится на такие хлопоты, — сделаются совершенно бесполезны.

Я возвратилась в Женеву, и там префект объявил, что запрещает мне под каким бы то ни было видом выезжать в страны, присоединившиеся к Французской империи; больше того, он сообщил, что не советует мне путешествовать по Швейцарии и удаляться от Коппе больше чем на два лье. Я возразила, что не постигаю, какое право имеют французские власти запрещать мне, иностранке, вдове шведского посла, проживающей в Швейцарии,518 путешествовать по стране, от Франции не зависимой. Префект, должно быть, счел большой глупостью с моей стороны обсуждение вопроса о правах в такое время и повторил мне давешний совет, удивительно напоминающий приказ. Я продолжала стоять на своем, однако назавтра выяснилось, что один из самых выдающихся немецких литераторов, г-н Шлегель, уже восемь лет занимавшийся образованием моих сыновей, получил приказ покинуть не только Женеву, но и сам замок Коппе.519 Я снова попыталась напомнить, что префект Женевы не имеет права распоряжаться на земле Швейцарии, однако на это мне ответили, что если я предпочитаю иметь дело с послом Франции, просьбу мою без труда могут исполнить: посол обратится к ландману, ландман — к властям кантона Во, а те вышлют г-на Шлегеля из моего замка. Заставив деспота пойти кружным путем, я выиграла бы дней десять — но ничего более. Я захотела узнать, по какой причине меня лишают общества г-на Шлегеля — моего друга и друга моих детей. Префект, который, подобно всем слугам императора, имеет обыкновение прятать жестокие поступки за слащавыми фразами, сказал, что правительство удаляет г-на Шлегеля из моего дома исключительно для моей же пользы, ибо он настраивает меня против Франции. Тронутая до глубины души отеческой заботой французского правительства, я осведомилась, чем же г-н Шлегель оскорбил Францию. Префект сослался на литературные убеждения г-на Шлегеля и, в частности, на брошюру, в которой он, сравнивая «Федру» Еврипида с «Федрой» Расина, отдал предпочтение первой.520 Какая предупредительность со стороны государя-корсиканца — даже по столь невинному поводу встать на защиту французской литературы. На самом же деле г-на Шлегеля ссылали потому, что он был моим другом, потому, что беседы с ним помогали мне сносить жизнь в уединении, потому, наконец, что власти начинали исполнять свой план, заключавшийся в том, чтобы лишить меня всех умственных радостей и дружеских связей и тем превратить в темницу мою собственную душу.521

Прежде нежелание покинуть друзей и родительские могилы522 останавливало меня; теперь я решилась уехать. Но какую дорогу избрать? Французское правительство воздвигало такие препоны перед желающими получить паспорт для отплытия в Америку, что от этого пути мне пришлось отказаться. Вдобавок я опасалась — и вполне обоснованно, — как бы накануне отплытия власти не объявили, что истинная цель моего путешествия — Англия, и не распространили на меня действие декрета, по которому всякое лицо, намеренное отправиться в эту страну без разрешения французского правительства, подлежит аресту. Поэтому я предпочла искать убежища в Швеции — благородном отечестве моих сыновей, во главе которого стоял человек, обещавший уже тогда сделаться тем славным защитником свободы, каким стал впоследствии.523 Как, однако, попасть в Швецию? Префект всеми возможными способами дал мне понять, что повсюду, где владычествует Франция, я буду арестована, а как добраться до тех земель, над которыми она не властна? Рейнский союз и Дания, по видимости независимые, на деле давно превратились во французские провинции, поэтому оставался один-единственный путь — через Россию.524 Однако для того, чтобы оказаться в России, следовало пересечь Баварию и Австрию; я решила ехать через Тироль — землю, несчастные жители которой мужественно противились присоединению их отечества к Рейнскому союзу525 Что же до Австрии, то, несмотря на ее гибельную зависимость от Наполеона, я слишком уважала ее правителя, чтобы допустить, будто он способен выдать меня Франции; с другой стороны, я так же хорошо понимала, что защитить меня он не сможет. Если он счел себя обязанным принести в жертву древнюю честь своего рода,526 можно ли было ожидать, что он найдет в себе силы противиться тирании в случаях менее значительных? Итак, если Наполеон разглядывает карту Европы, обдумывая способы ее покорить, я изучала ее, ища способы бежать, причем и его, и мои взоры были прикованы к России. Россия представляла собою последнее прибежище гонимых; понятно, что именно ее властелин Европы желал одолеть.

Меж тем для въезда в Россию требовался паспорт. Тут меня подстерегала новая трудность: чтобы получить такой паспорт, надобно было писать в Петербург; от императора Александра, человека бесконечно великодушного, я бы отказа не получила, однако русские министерские чиновники могли сообщить о моей просьбе послу Франции, вследствие чего французские власти поспешили бы меня арестовать, дабы помешать мне исполнить задуманное. Итак, следовало сначала добраться до Вены, а уже оттуда написать в Петербург и ожидать ответа. Ожидание заняло бы месяца полтора; могла ли я быть спокойной за свою участь, находясь во власти министра, выдавшего австрийскую эрцгерцогиню за Бонапарта?527 С другой стороны, оставаясь заложницей в руках Наполеона, я не только навсегда похоронила бы собственные таланты, но и помешала бы своим сыновьям избрать какое бы то ни было жизненное поприще: они не могли ни служить Бонапарту, ни бороться против него; не сумела бы я устроить и будущность дочери: мне пришлось бы либо расстаться с нею, либо навсегда заточить ее в Коппе; с другой стороны, арестуй меня французские жандармы на пути в Россию, дети мои, которые наверняка не согласились бы меня покинуть, разделили бы мою плачевную участь.

Эти тревоги терзали мое сердце, когда человек, с которым связывали меня узы двадцатилетней дружбы, г-н Матье де Монморанси, пожелал, как он это делал уже не раз, скрасить мне тяготы изгнания. Правда, из Парижа мне писали, что императору неугодны поездки в Коппе кого бы то ни было из моих друзей, и в особенности г-на де Монморанси. Однако, признаюсь, памятуя о том, как любит император произносить грозные речи ради устрашения подданных, я отнеслась к этим словам без должного внимания и не стала противиться желанию г-на де Монморанси, который великодушно утешал меня в своих письмах. Конечно, я была неправа, однако кто мог подумать, что желание старого друга провести несколько дней подле изгнанницы будет поставлено ему в вину?

Г-н де Монморанси, занятый исключительно богоугодными делами либо семейственными привязанностями, бесконечно далек от политики, и преследовать его — все равно что отправлять в изгнание святого. Вдобавок я задавала себе вопрос «зачем?» — тот самый, что всегда приходил мне в голову применительно к поступкам Наполеона. Я знаю, что он не упустит случая сотворить любое зло, какое может принести ему хоть малейшую пользу, однако не постигала, до каких пределов, как в бесконечно большом, так и в бесконечно малом, простирается его исполинский эгоизм. Хотя префект не советовал мне путешествовать по Швейцарии, я сочла, что совет — еще не приказ, и решилась его ослушаться.

Я отправилась навстречу г-ну де Монморанси в Орб и предложила ему ради прогулки на обратном пути заехать во Фрибур и посетить женский траппистский монастырь, расположенный в долине поблизости от мужского.528 День выдался дождливый, а от кареты до ворот монастыря нам пришлось пройти пешком четверть лье. Мы надеялись, что нас пустят внутрь, однако настоятель, под началом которого находится женский монастырь, сказал, что ни одна женщина не имеет нрава переступить его порог. Я позвонила в колокольчик у ворот; к решетке подошла послушница, которой разрешено говорить с посторонними. «Что вам угодно?» — спросила она ровным голосом, каким, должно быть, говорят призраки. «Мне бы хотелось осмотреть ваш монастырь». — «Это невозможно», — отвечала она. «Но я промокла; мне надобно обсохнуть». Тут она нажала на какой-то рычаг и отворила дверь в одну из комнат, где мне было позволено передохнуть; впрочем, ко мне никто не вышел. Между тем не прошло и нескольких минут, как я поняла, что мне не терпится осмотреть монастырь изнутри; я снова позвонила. Явилась та же послушница. Я еще раз спросила, может ли женщина попасть внутрь монастыря; она отвечала, что может лишь в том случае, если желает стать монахиней. «Как же, однако, могу я знать, хочу ли я остаться в вашем монастыре, если мне не дозволено в нем побывать?» — «В этом нет никакой нужды, — отвечала она, — я уверена, что вы не созданы для монастырской жизни». И с этими словами она закрыла окошко. Не знаю, по каким признакам эта монахиня разгадала, что мой удел — жить в миру, а в монастырь меня привело одно лишь любопытство; возможно, все дело в том, что я говорю быстро и совсем не так, как монастырские затворники. Настала пора вечерни; мне позволили войти в церковь и послушать пение монахинь; впрочем, видеть я их не могла, ибо меня отделяла от них густая темная решетка. Слышен был только стук их деревянных башмаков и поднимаемых ими деревянных сидений. Ни в пении монахинь, ни в их молитвах, ни в речах настоятеля-трапписта я не заметила того религиозного энтузиазма, к какому привыкли мы; его место занимали строгость и непреклонность, позволяющие сносить подобный образ жизни. Чувствительность, пусть даже самая благочестивая, порождает слабость, а для жизни столь суровой душа должна ожесточиться.

Новый настоятель фрибурских траппистов сделал устав ордена еще более строгим. Невозможно даже вообразить себе число мелких мучений, которым подвергаются монахи; дело доходит до того, что им предписывают стоять на одном месте много часов подряд, не прислоняясь к стене, не утирая пот со лба; каждое мгновение их жизни заполнено болью, точно так же, как у светских людей каждая минута отдана наслаждению. Монахи редко доживают до старости, а те, кому выпадает такая участь, видят в ней наказание Господне. Подобное установление следовало бы почитать варварством, если бы людей запирали в монастыре насильно или скрывали условия, в каких им предстоит жить. Между тем всем желающим раздают печатное описание, в котором скорее преувеличивают, нежели преуменьшают суровость требований, предъявляемых к монахам, и все-таки находятся люди, которые поступают в монастырь послушниками и остаются здесь навсегда, хотя легко могли бы вернуться к мирской жизни. У траппистов, сколько я могла понять, над всем владычествует мысль о смерти. В свете все установления и забавы призваны напоминать исключительно о жизни, меж тем человек, чье сердце преисполнилось в той или иной степени помыслов о неизбежной смерти и веры в бессмертие души, проникается беспредельным отвращением ко всем земным привязанностям; страдания, кажется ему, прокладывают дорогу к жизни грядущей, и он желает сносить их без счета, подобно тому, как путник готов на любые тяготы, лишь бы поскорее преодолеть расстояние, отделяющее его от желанной цели. Меня, однако, изумляло и печалило то обстоятельство, что в условиях столь же суровых здесь содержат и детей; бритые головы, юные лица, уже изрезанные морщинами, траурные одежды, в которые эти несчастные существа облачаются, еще не успев узнать жизнь, не успев отречься от нее по доброй воле, — все возмущало меня против родителей, их сюда поместивших. Если подобное состояние не есть плод свободного и обдуманного выбора человека, в нем пребывающего, оно вселяет не почтение, а ужас. Траппист, с которым я беседовала, говорил только о смерти; все его мысли отталкивались от нее, либо к ней возвращались; в этой обители она царила самовластно. Когда мы заговорили о мирских соблазнах, я высказала свое восхищение человеку, который ради того, чтобы избегнуть этих соблазнов, пожертвовал всем, что имел. «Мы трусы, — отвечал он мне, — мы заперлись в крепости, потому что не дерзаем сразиться с противником в чистом поле». Ответ этот показался мне столь же остроумным, сколь и скромным.529

Вскоре после нашей поездки в монастырь французские власти приказали арестовать тамошнего настоятеля, г-на де Лестранжа, конфисковать все имущество ордена, а монахов выслать из Швейцарии. Не знаю, что ставили в вину г-ну де Лестранжу, однако я убеждена, что ни он сам, ни его монахи, никогда не покидавшие монастыря, не могли быть замешаны в каких бы то ни было мирских делах. Швейцарские власти повсюду разыскивали г-на де Лестранжа; надеюсь, что, к их чести, они постарались его не найти. Впрочем, подневольные чиновники тех держав, что именуются союзницами Франции, неоднократно арестовывали людей, указанных им французскими властями, нимало не заботясь о том, виновны или невинны эти несчастные, которых вознамерился поглотить исполинский Левиафан. У траппистов отобрали их имущество, иначе говоря, их могилы, ибо более они ничем не владели, а орден распустили. Говорят, что некий траппист из Генуи с церковной кафедры отрекся от присяги, принесенной императору, ибо, объявил он, после пленения папы римского530 всякий священник может считать себя свободным от всех прежних клятв. Говорят также, что после этого он был предан суду чрезвычайного военного трибунала и расстрелян. Казалось бы, не стоило карать за проступок одного монаха, наказанного вдобавок так жестоко, целый орден. Спустя несколько времени я узнала, что аббат де Лестранж вместе с несколькими монахами бежал в Россию — единственную страну на континенте, где гонимые еще могли найти приют. Быть может, позже им пришлось отправиться в Азию и таким образом возвратить христианскую религию на Восток, в тот край, что послужил ей колыбелью.

Горными дорогами мы добрались до Веве и решили заехать в Вале, где я никогда не бывала. Вале в ту пору входил в состав Франции,531 поэтому мы остановились в Бе — последнем швейцарском городе. Мы увидели португальскую пехотную бригаду, направлявшуюся из Женевы в Вале; странные вещи творятся в Европе: португальцы, стоящие гарнизоном в Женеве, именем Франции занимают часть Швейцарии!532

Я любопытствовала увидеть в Вале кретинов, о которых много слышала прежде.533 Это прискорбное вырождение человека достойно самых серьезных размышлений, однако видеть человеческие существа, не вызывающие ничего, кроме отвращения и ужаса, бесконечно тяжело. Впрочем, я заметила, что иные из этих слабоумных выказывают порой известную живость при виде предметов внешнего мира. Поскольку у них вовсе нет памяти, окружающий мир всякий день изумляет их заново; быть может, это свойство дано им в награду за отсутствие прочих способностей. Несколько лет назад одного кретина приговорили к смерти за убийство; по дороге на казнь он, увидев толпу народа и решив, что все эти люди явились его чествовать, заулыбался и приосанился: он желал иметь вид, достойный большого праздника. Можно ли карать такое существо за преступление, пусть даже содеянное его рукой?

В трех лье от Бе с вершины очень высокой горы обрушиваются вниз потоки воды.534 Я предложила своим друзьям взглянуть на этот знаменитый водопад; мы выехали утром, а к обеду уже возвратились назад. По правде говоря, я совсем забыла, что водопад этот расположен в Вале, иначе говоря, на земле Франции, а во Франции мне дозволено находиться только на узкой полоске земли между Коппе и Женевой. Не успела я вернуться домой, как префект выбранил меня за то, что я осмелилась путешествовать по Швейцарии; впрочем, в знак своей величайшей снисходительности он обещал умолчать о преступлении, которое я совершила, ступив на землю Французской империи.535 Я могла бы отвечать словами из басни Лафонтена:

Травы на том лугу я съел совсем чуть-чуть,536

но я просто повинилась в рассеянности, по причине которой отправилась смотреть на швейцарский водопад, забыв, что он расположен во Франции.

Эти постоянные придирки к самым незначительным поступкам отравляли мне жизнь, а развлечь себя литературными занятиями я не могла, ибо мысль об участи, постигшей мою последнюю книгу, и уверенность в том, что мне ничего не дадут опубликовать и впредь, совершенно истощали мой ум, чахнущий без соревнования. Тем не менее я все еще никак не могла решиться навсегда покинуть французский берег, отчий дом и друзей, по-прежнему хранивших мне верность. Каждый день я просыпалась с намерением уехать и каждый день находила предлоги для того, чтобы остаться. Один Бог знает, что я испытала, когда душе моей нанесли последний удар!

Г-н де Монморанси провел несколько дней в Копие. Властелин огромной империи творит зло с такой мелочностью и такой расчетливостью, что тот самый курьер, который привез в Париж весть о прибытии г-на де Монморанси ко мне, возвратился в Копие с приказом о высылке моего друга. Радость императора была бы неполной, не получи г-н де Монморанси письмо министра, содержащее этот приказ, в моем доме и не назови министр причиной ссылки не кого иного, как меня. Г-н де Монморанси всеми возможными способами пытался смягчить эту весть, однако — сообщаю об этом императору, и пусть он порадуется своей удаче — я стенала от боли, думая о беде, которую я навлекла на своего великодушного друга, и никогда еще за многие годы мое измученное сердце не было так близко к отчаянию.537 Я не знала, чем заглушить мучительные мысли; терзавшая меня тоска была так сильна, что, пытаясь заглушить ее, я даже прибегла к опию. Г-н де Монморанси, сохранявший спокойствие и уповавший на Господа, призывал меня последовать его примеру, однако он мог гордиться той самоотверженностью, какую выказал, поддержав меня, я же винила себя в ужасных последствиях этой самоотверженности, разлучившей его с семьей и друзьями. Я постоянно возносила к Богу молитвы, однако боль не отпускала меня ни на мгновение; жизнь моя сделалась сплошной мукой.

В этом-то состоянии я получила письмо от г-жи Рекамье — красавицы, которой поклоняется вся Европа и которая никогда не оставляет друзей в беде. Она сообщила мне, что едет на воды в Савойю, в Экс538 и намерена провести два дня в Копие. Я содрогнулась при мысли о том, что и ее может постигнуть участь Матье. Каким бы невероятным это ни казалось, от человека, питающего ненависть столь варварскую и одновременно столь мелочную, можно было ожидать любой жестокости, поэтому я послала навстречу г-же Рекамье курьера с письмом, в котором умоляла эту великодушную женщину не останавливаться у меня.539 Какая мука — знать, что она, нежно мною любимая, неустанно утешавшая меня с величайшим благородством и величайшей тонкостью, находится совсем неподалеку, и не иметь возможности обнять ее, быть может, в последний раз в жизни! Все же я заклинала ее внять моим мольбам; она не согласилась, она не смогла проехать мимо моего дома, не проведя со мною хотя бы несколько часов, а я, встречая ее на пороге замка, где каждое ее появление всегда становилось праздником, не могла сдержать слез.

Она уехала на следующий день и направилась к одной из своих родственниц, жившей в пятидесяти лье от швейцарской границы. Однако все было тщетно; она побывала у меня: этого оказалось довольно, чтобы на нее обрушился роковой приказ об изгнании. Она послушалась голоса великодушия и жалости: ее следовало покарать. Перемена привычного уклада жизни была ей особенно тяжела, ибо из-за банкротства мужа она лишилась половины своего состояния.540 Долгие месяцы она прожила в маленьком провинциальном городке, вдали от всех друзей, страдая от печального однообразия, на какое обрекает одиночество. Вот участь, постигшая по моей вине блистательнейшую из женщин нашего времени; государь французов, славных своей учтивостью, не пожалел первой красавицы Франции. В один и тот же день он обрушился на знатность и благородство в лице г-на де Монморанси, на красоту в лице г-жи Рекамье и, осмелюсь сказать, на некоторую известность, сообщаемую талантом, в моем лице. Быть может, преследуя меня, он также льстил себя надеждой оскорбить память моего отца, дабы доказать раз и навсегда, что он не дорожит никем и ничем: ни мертвыми, ни живыми, ни дворянами, ни гражданами, ни набожностью, ни прелестью, ни умом, ни славой. В его царствование преступником считается всякий, кто нарушал писаные законы и неписаные правила лести, кто не соглашался предать впавшего в немилость друга. Род людской делится для Бонапарта на тех, кто служит ему, и тех, кто дерзает если не вредить ему, то, по крайней мере, существовать независимо. Ничто в мире, от уклада семьи до управления империями, не должно подчиняться ничьей воле, кроме воли самого императора.

«Госпожа де Сталь, — говорил префект, — устроилась недурно; к ней в Коппе приезжают друзья из Франции и из других стран; император не желает этого терпеть». Зачем же император подвергал меня таким мучениям? Затем, чтобы я напечатала панегирик, ему посвященный? На что же нужен был ему, выслушавшему тысячи хвалебных фраз, продиктованных страхом и надеждой, еще один панегирик? Однажды император сказал: «Предложите мне самому сделать доброе дело либо заставить моего противника совершить низость: я, не колеблясь ни минуты, предпочту опозорить противника». Вот отчего он с таким рвением растаптывал мою жизнь. Он знал, как привязана я к своим друзьям, к Франции, к своим сочинениям, к привычному образу жизни, к светскому обществу; он вознамерился разлучить меня со всем, что доставляло мне радость, и, повергнув в смятение, заставить в надежде на прощение поднести ему плоское похвальное слово. Сказать по чести, большой заслуги в моем отказе нет: император требовал от меня низости, но никакой пользы эта низость мне бы не принесла; ведь его божество — успех, и он никогда бы не допустил, чтобы я, пусть даже выставив себя на посмешище, такой ценой добилась возвращения в Париж. Чтобы доставить удовольствие нашему повелителю, в совершенстве владеющему искусством унижать те гордые души, какие еще остались во Франции, мне следовало ради возвращения из ссылки опозорить себя, подольститься к человеку, который обрушивал на меня одно гонение за другим, и дать ему возможность, посмеявшись над моим подобострастием, оставить меня ни с чем. Я лишила его этого поистине утонченного удовольствия; вот моя единственная заслуга в многолетней борьбе между его всемогуществом и моей слабостью.

Родных г-на де Монморанси известие о его высылке привело в отчаяние, и они, что вполне естественно, пожелали, чтобы он расстался с несчастной, навлекшей на него эту беду; я простилась с этим великодушным другом, не зная, придет ли день, когда он снова сможет оказать моему дому честь своим присутствием. 31 августа 1811 года я порвала первую и последнюю из нитей, связующих меня с отечеством; я говорю здесь об узах земных, человеческих, которые нам с г-ном де Монморанси заказаны; впрочем, я думаю о нем всякий раз, когда устремляю взор в небеса; смею надеяться, что и он поминает меня в своих молитвах. Иного способа сообщаться с ним мне не дано.

После того как двух моих друзей выслали из Парижа, на меня обрушилось множество других огорчений, однако большая беда заслоняет бедствия менее значительные. Распространился слух, будто министр полиции собирается выставить в начале дороги, ведущей к воротам Коппе, караул и заключать под стражу всякого, кто захочет меня навестить. Женевский префект, который, по его собственным словам, получил от Наполеона приказ меня уничтожить, не упускал ни малейшей возможности намекнуть или даже объявить напрямую, что особам, ожидающим от императора милостей или опасающимся его гнева, приезжать ко мне не следует.

Г-н де Сен-При, бывший министр короля и товарищ моего отца, желал оказать мне честь своим посещением;541 я умоляла его этого не делать; мне вторили дочери этого великодушного человека, имевшие все основания бояться, что в отместку его вышлют из Женевы. Он внял нашим мольбам; тем не менее в разгар зимы семидесятишестилетнего старца выслали не только из Женевы, но и вообще из Швейцарии, ибо — чему примером и моя история — император изгоняет людей из Швейцарии так же уверенно, как и из Франции, а когда эти несчастные напоминают французским жандармам, что Швейцария признана независимой державой, они пожимают плечами, словно им толкуют о скучных умозрениях метафизических. В самом деле, лишь пребывая во власти умозрений, можно надеяться отыскать в Европе кого-либо, кроме префектов-королей и префектов-баронов, повинующихся приказам французского императора. Так называемые державы-союзницы только тем и отличаются от французских провинций, что с ними обходятся еще более грубо. Французы смутно помнят о том, что некогда их почитали великой нацией, и память об их былой гордости порой вынуждает императора к известной обходительности; впрочем, с каждым днем нужда в этом ощущается все меньше. Предлогом для ссылки г-на де Сен-При стало то обстоятельство, что он не приказал своим сыновьям покинуть русскую службу. Сыновья его, отправившись в эмиграцию, нашли в России радушный прием; там были они возвышены, там изранены в боях и награждены за бесстрашие; оба выказали себя великими мастерами в военном деле; старшему уже за тридцать. Как же мог отец требовать от сыновей, таким образом устроивших свою жизнь, чтобы они променяли ее на честь проживать под надзором на земле Франции?542 А ведь именно этот завидный жребий был им уготован на родине. Я испытала скорбное удовлетворение от того, что последний раз видела г-на де Сен-При за четыре месяца до его ссылки; в противном случае никто бы не усомнился, что причина его немилости — в знакомстве со мной, ибо я сею вокруг себя несчастья.

От посещения моего дома рекомендовали воздержаться не только французам, но и иностранцам. Префект бдительно следил за тем, чтобы ко мне не могли приехать даже старые друзья. Однажды он лишил меня общества немецкого знакомца, беседа с которым доставляла мне особенное удовольствие, а когда я сказала, что он мог бы избавить меня от этого утонченного издевательства, он отвечал: «Да ведь я желал вам услужить. Я дал понять вашему другу, что его приезд вас скомпрометирует».543 Услышав этот хитроумный довод, я не смогла удержаться от смеха. «Да, — продолжал он тоном серьезным и совершенно невозмутимым, — император не простит вам, если увидит, что вас предпочитают ему». — «По-вашему, — воскликнула я, — императору угодно, чтобы мои старые друзья, а быть может, и мои дети предали меня ему в угоду; не слишком ли многого он требует? Вдобавок я плохо понимаю, как можно скомпрометировать человека, находящегося в моем положении; слова ваши напомнили мне историю одного революционера, которого во времена Террора попросили спасти друга от смертной казни. “Боюсь, — сказал этот смельчак, — что если я начну хлопотать за него, это может ему повредить”». Г-н де Капель в ответ улыбнулся, но префект в нем взял верх над человеком, и он продолжал рассуждения, которым подкрепляющие их четыреста тысяч штыков придают чрезвычайную убедительность. Один житель Женевы спросил у меня: «Не кажется ли вам, что г-н де Капель высказывает свои мнения с большой прямотой?» — «Да, — согласилась я, — он смело объявляет, что принадлежит к партии сильных, искренне признается, что предан человеку могущественному; не пойму, какая в том заслуга».

Все же в Женеве нашлись люди независимые, продолжавшие выказывать мне расположение, которого я никогда не забуду. Однако большинство, вплоть до таможенных чиновников, предпочитали держаться от меня подальше, так что, не избавь я женевских жителей от тяжкой необходимости решать вопрос о том, следует ли им наносить мне визит, все кругом — префект, супрефекты и их родственники — пребывали бы по сему поводу во власти глубочайшей тревоги. Каждая почта приносила сведения о новых друзьях, высланных из Парижа за дружбу со мной; мне предписывалось не видеть ни одного сколько-нибудь известного француза, больше того, я все чаще боялась повредить тем из моих соседей, что отважно продолжали выказывать мне дружеское расположение. Я пребывала во власти двух противоположных, но, полагаю, равно естественных чувств: я огорчалась, ощущая себя покинутой, и жестоко тревожилась, видя, что кто-то не скрывает своей ко мне привязанности. Трудно, полагаю, вообразить положение более мучительное; я вела такую жизнь два года, и за это время не было ни единого утра, когда, проснувшись, я не впадала бы в отчаяние от необходимости сносить подобное существование и дальше.

«Но отчего же вы не уезжали?» — спросят меня; впрочем, этот же вопрос мне задавали и в те годы. Один человек, имя которого я не вправе назвать, но который, надеюсь, знает, как глубоко уважаю я его за благородство характера и поведения,544 сказал мне: «Если вы останетесь, вас постигнет судьба Марии Стюарт: девятнадцать лет страданий, а в итоге — ужасная гибель».545 Другой, остроумный, но не выбирающий слов, написал мне, что после стольких притеснений оставаться под властью Наполеона позорно.546 Я и без этих советов страстно желала уехать; разве после того, как меня лишили возможности видеться с друзьями, превратили в обузу для моих детей, я не обязана была решиться на это? Однако префект на все лады твердил мне, что, попытайся я уехать, меня арестуют, что я не буду в безопасности ни в Вене, ни в Берлине и что, стоит мне начать готовиться к отъезду, он тотчас об этом узнает, ибо ему прекрасно известно все, что происходит в моем доме. Последнее было сущим бахвальством; дальнейшие события показали, что соглядатай из него никудышный. Кого, однако, не испугал бы тот уверенный тон, каким он убеждал всех моих друзей, что я и шагу не смогу сделать, не попав в руки его жандармов?547

Восемь месяцев я прожила в состоянии неописуемом, всякий день пытаясь собраться с духом и всякий день утрачивая мужество при мысли о тюрьме. Разумеется, тюрьмы боятся все люди, однако моему воображению так страшна угроза одиночества, я так нуждаюсь в поддержке друзей, в их одобрении, в их советах, которые внушают мне надежду в ту самую минуту, когда я изнемогаю под гнетом горя, что смерть всегда ужасала меня меньше тюрьмы, меньше одиночного заключения, в котором можно провести годы, не слыша ни единого дружеского голоса. Мне рассказывали, что один из тех испанцев, которые с поразительным бесстрашием защищали Сарагосу, кричал в голос от тоски, оказавшись в камере Венсеннского замка:548 так мучительно одиночество для существ самых отважных! Вдобавок я прекрасно сознавала, что я к существам отважным не принадлежу; воображение мое смело, но характер робок, а страхи осаждают мой ум, точно призраки. Талант мой такого рода, что все образы представляются мне чрезвычайно живо: красотам природы это идет на пользу, опасности же становятся более грозными. Я боялась тюрьмы, боялась нападения разбойников — в том случае, если по каким-либо политическим причинам въезд в Россию окажется невозможен и мне придется избрать путь через Турцию; меня переполняла страхом за себя и за дочь мысль о морском плавании из Константинополя в Лондон. И тем не менее уехать было необходимо; меня вынуждало к этому чувство собственного достоинства, однако, подобно одному весьма известному французу, я могла бы сказать: «Я страшусь тех опасностей, которым подвергнет меня моя отвага».549 В самом деле, гонения, обрушиваемые на женщин, особенно грубы и безжалостны оттого, что женский характер от природы раздражителен и слаб одновременно: женщины сильнее страдают от мук, но имеют меньше сил для того, чтобы этих мук избегнуть.

Ужасало меня и другое подозрение: я боялась, что, узнав о моем отъезде, император продиктует и прикажет опубликовать в газетах одну из тех статей, какие он сочиняет, когда желает уничтожить свою жертву морально.550 Один сенатор сказал мне, что Наполеон — лучший из журналистов, каких он когда-либо знал.551 В самом деле, если журналистикой именуется искусство оговаривать людей и нации, то следует признать, что этим искусством Наполеон владеет превосходно. Нациям это особого ущерба не причиняет, людям же приходится куда тяжелее; дело в том, что в революционные времена Наполеон обучился искусству измышлять клеветы на потребу толпе, и клеветы эти пользуются большим успехом среди людей, чьего ума хватает лишь на повторение фраз, публикуемых правительством. Обвини «Монитёр» кого-либо в грабеже на больших дорогах, ни одна газета, французская ли, немецкая ли, итальянская ли, не дерзнула бы опубликовать опровержение. Итак, нынешний деспотизм совершил важнейшее открытие — сумел поставить себе на службу печать, прежде считавшуюся защитницей свободы. Некогда последним доводом королей именовали пушки.552 Нынче к пушкам следует прибавить газеты, сделавшиеся в последнее время одним из самых действенных орудий тирании. Правительство может писать в них все, что ему вздумается, подданные же не вправе отвечать ни на одно обвинение, не вправе давать волю ни своему таланту, ни своему характеру. Трудно даже вообразить, какой властью обладает человек, имеющий в своем распоряжении миллионную армию, миллиардный доход и все темницы Европы, превративший королей в тюремщиков и объясняющийся с нацией посредством прессы, меж тем как жертвы не имеют возможности отвечать на обвинения даже устами своих друзей, — человек, получивший право высмеивать несчастных и вкушающий благодаря этому отвратительному праву те наслаждения, какие испытывают духи ада, глумясь над родом человеческим!

Самые независимые души, полагаю, не могут не содрогаться, имея дело с таким врагом. Я, во всяком случае, открыто признаюсь, что дрожала от ужаса и говорила себе, что, как ни безрадостно мое положение, иметь крышу над головой, стол для трапез и сад для прогулок — удел не из худших. Однако и этого немногого я могла лишиться в любой момент; довольно было одного слова, сорвавшегося с моих уст и повторенного устами чужими, чтобы разъярить владыку, чье могущество с каждым днем делалось все сильнее; меж тем кто знает, на что бы он пошел, охваченный яростью? В солнечные дни я приободрялась, однако стоило тучам затянуть небо, и меня снова охватывал страх перед дорогой;553 я обнаруживала в себе склонности вульгарные, чуждые моей натуре и развившиеся в ней исключительно под действием страха; материальное благополучие представлялось мне куда более важным, чем прежде, а дорожные тяготы вселяли ужас. Вдобавок несчастья окончательно расстроили мое здоровье, а вместе с физическими силами таяли и силы душевные; все это время я воистину злоупотребляла терпением друзей, постоянно обсуждая с ними свои планы и приводя их в отчаяние своей нерешительностью. Я вторично попыталась получить паспорт для отъезда в Америку; ответ пришел только в середине зимы: в паспорте мне отказали.554 Я обещала не публиковать никаких сочинений, даже самых пустых мадригалов, лишь бы мне разрешили поселиться в Риме; прося дозволения жить в Италии, я дерзнула напомнить о том, что я автор «Коринны». По всей вероятности, генерал Савари счел, что полицейскому к подобным резонам прислушиваться не пристало, и безжалостно отказал мне в праве перебраться в южный край, воздух которого мог меня исцелить; мне постоянно напоминали, что отныне и до скончания века я обречена проводить свои дни в пределах клочка земли между Коппе и Женевой. Останься я дома, мне пришлось бы разлучиться с сыновьями, вступившими в тот возраст, когда молодым людям пора искать себе поприще; дочь моя принуждена была бы разделять мою безрадостную участь. Меж тем женевцы, некогда столь великодушные и столь свободные, постепенно утрачивали независимость и покорялись французским властям, от которых ожидали должностей и званий. С каждым днем число тех, с кем я могла говорить без боязни, таяло, и чувства мои из животворного источника превращались для души в тяжкую обузу Талант, счастье, сама жизнь — всему этому мне следовало сказать «прости», ибо влачить свои дни, не оказывая помощи детям и причиняя вред друзьям, ужасно.

Вдобавок отовсюду ко мне поступали известия об устрашающих приготовлениях императора. Было очевидно, что он намеревается вначале сокрушить Россию и завладеть портами на Балтике, затем двинуть покоренные войска этой державы на Константинополь, а после подчинить своему владычеству Африку и Азию. Незадолго до отъезда из Парижа он сказал: «Старая Европа мне наскучила».555 В самом деле, Европа сделалась ему тесна. Можно было не сомневаться, что в любую минуту мы лишимся последней возможности покинуть континент: вся Европа грозила превратиться в воюющий город, у ворот которого выставлены караулы.

Итак, пока у меня еще оставалась возможность попасть в Англию, я решилась покинуть Коппе; впрочем, чтобы добраться до цели, мне предстояло проехать через всю Европу. Отъезд, приготовления к которому велись уже давно в строжайшей тайне,556 я назначила на 15 мая. Накануне этого дня силы полностью оставили меня, и на мгновение я уверилась, что подобный ужас может охватить человека, лишь если он намеревается совершить злое дело. Порой я самым безрассудным образом пыталась разгадать, что сулят мне различные предзнаменования, порой, действуя куда более разумно, вместе с друзьями размышляла о том, насколько морально принятое мною решение. Должно быть, религия всегда и во всем требует от человека покорности судьбе, и меня нисколько не удивляет, что особы благочестивые остерегаются поступков, совершенных по людскому произволу. Необходимо, полагают они, лишь то, что внушено Господом, если же человек действует на свой страх и риск, им, весьма возможно, движет гордыня. Однако нет способности, которая была бы дана нам напрасно; должна же когда-нибудь пригодиться и способность принимать решение. Посредственностей всегда удивляет, что человек талантливый имеет потребности, отличные от тех, какие привычны им. Успех внятен всем; пока талант успешен, он вызывает восхищение, однако стоит ему сделаться источником бедствий, увести с проторенных дорог, те же самые люди начинают видеть в нем болезнь и едва ли не преступление. Я слышала, как шепчутся обо мне окружающие, повторяя общие места, принимаемые всеми на веру: «Разве у нее нет денег? Что ей мешает жить в свое удовольствие под крышей родного замка?»557 Люди выдающегося ума угадывали, что даже то безрадостное положение, в коем я пребываю, не обеспечено мне навечно, что оно может сделаться хуже, но лучше — никогда, однако число этих проницательных людей было невелико. Остальные же в один голос советовали мне оставаться дома: ведь уже полгода императорские гонения обходили меня стороной, а людям свойственно верить, что завтра все будет так же, как и сегодня.558 Именно в этих нелегких обстоятельствах я должна была принять одно из самых важных решений, какие выпадают на долю женщины в ее частной жизни. Слуги мои, за исключением двух доверенных лиц,559 ничего не знали о моих намерениях; не подозревали о них и гости, бывавшие в моем доме, а между тем мне предстояло совершить поступок, призванный полностью переменить мою жизнь и жизнь моих близких.

Раздираемая сомнениями, я отправилась на прогулку в парк, окружающий замок; я опускалась на скамейки, где часто сиживал, любуясь красотами природы, мой отец; я смотрела на водную гладь и зеленую листву, которыми мы некогда восхищались вместе с ним; я прощалась с ними, вверяя себя их кроткому покровительству Необходимость покинуть усыпальницу, где покоятся останки моих родителей и где, если будет на то воля Божья, некогда упокоюсь и я, печалила меня едва ли не больше всего, однако, приближаясь к ней, я неизменно ощущала прилив душевных сил.560 Более часа провела я в молитвах перед этой железной дверью, за которой спит вечным сном благороднейший из людей, и на душу мою низошла свыше убежденность в том, что мой долг — уехать. Я вспомнила прославленные стихи римского поэта Клавдиана, в которых он говорит о некоем сомнении, рождающемся в душах самых благочестивых при виде торжествующих злодеев и страждущих смертных, чья участь зависит, кажется, исключительно от случая.561 Я чувствовала, что энтузиазм, служивший источником всех моих добрых свойств, иссякает и что, не слыша ободрения единомышленников, я более не верю сама себе. Объятая тревогой, я не однажды призывала тень моего отца — этого Фенелона от политики,562 чей гений, хотя во всем противоположный Бонапартову, был, однако же, по крайней мере столь же могуч, ибо для того, чтобы жить в мире с Небесами, гения потребно никак не меньше, нежели для того, чтобы попирать все законы божеские и человеческие. Войдя в кабинет батюшки, где всё: кресло, письменный стол, бумаги — оставалось на тех же местах, что и при его жизни, я поцеловала все эти драгоценные реликвии и забрала с собой красную мантию, которая лежала здесь на стуле со дня его смерти; я решила набросить ее на себя в ту минуту, когда ко мне приблизятся Бонапартовы жандармы или вестник смерти.563 Стараясь по возможности избежать особенно тягостных сцен прощания, я написала письма друзьям и позаботилась о том, чтобы послания эти дошли до адресатов лишь через несколько дней после моего отъезда.564

Назавтра в два часа пополудни я уселась в экипаж, сказав слугам, что вернусь к обеду.565 Никаких вещей у меня с собой не было; мы с дочерью держали в руках веера, и лишь мой сын, а также мой и его друг566 положили в карманы кое-что из того, что на первых порах могло пригодиться нам в путешествии. Когда мы доехали до конца аллеи, берущей начало у ворот Коппе, этого замка, сделавшегося для меня старым добрым другом, я едва не лишилась чувств. Старший сын взял меня за руку и сказал: «Вспомни: ты едешь в Англию»?567 Слова эти вернули мне силы. Правда, от этой цели, до которой в других обстоятельствах я смогла бы добраться очень скоро, меня отделяли по меньшей мере две тысячи лье,568 однако с каждым моим шагом она становилась все ближе. Отъехав от замка на несколько лье, я послала одного из слуг предупредить, что вернусь не раньше завтрашнего дня, и продолжала свой путь без остановки до тех пор, пока, миновав Берн, не добралась до фермы, где назначила свидание еще одному другу, непременно желавшему меня сопровождать.569 Там же мне предстояло проститься со старшим сыном — копией своего деда, который в течение двенадцати лет жизни мальчика служил ему примером.570

Тут мужество вторично покинуло меня; Швейцария, до сих пор столь покойная и по обыкновению столь прекрасная, населенная людьми, которые, даже утратив политическую независимость, наслаждаются свободой благодаря своим добродетелям, казалось, не желала меня отпускать и просила остаться. Я еще могла возвратиться; ничего непоправимого я пока не совершила. Хотя префект и запретил мне поездки по Швейцарии, я прекрасно понимала, что более всего он опасался, как бы я не отправилась дальше. Одним словом, ту границу, за которой становится ясно, что назад дороги нет, — роковую границу, в существование которой так трудно поверить, — я еще не пересекла. С другой стороны, непоправимым оказалось бы и решение возвратиться, ибо мне было ясно — и дальнейшие события подтвердили мою правоту, — что другого случая бежать мне уже не представится. Вдобавок есть нечто постыдное в том, чтобы заново устраивать церемонию торжественного прощания; невозможно воскресать в глазах друзей больше одного раза. Не знаю, что бы сталось со мной, если бы колебания эти продлились, ибо они привели мой ум в совершенное смятение. Решиться мне помогли дети, прежде всего дочь, которой шел пятнадцатый год. Я, можно сказать, предала себя в ее руки, как если бы устами этого ребенка говорил Господь.571 Она произнесла слова, которые я мысленно окрестила гласом судьбы. Сын мой расстался с нами, и когда его карета скрылась за горизонтом, я смогла сказать вслед за лордом Расселом: «Смертная боль позади».572 Вместе с дочерью я села в экипаж; с колебаниями было покончено, и если прежде мне недоставало душевных сил для того, чтобы принять решение, теперь они нашлись для того, чтобы действовать.

Путешествие по Австрии573

Итак, после десяти лет все более и более жестоких гонений, изгнанная сначала из Парижа, а потом и из Франции, обреченная на заточение в собственном замке, осужденная жить в горестной разлуке с друзьями и быть причиной их ссылки, я была вынуждена тайно покинуть обе мои родины, Швейцарию и Францию, дабы ускользнуть из-под власти человека, имеющего гораздо меньшее отношение к французской нации, нежели я, ибо я родилась на берегах Сены, а он завоевал звание французского гражданина лишь силою своего тиранства. Он родился на Корсике, вблизи дикой Африки; отец его, в отличие от моего, не жертвовал состоянием и досугом для спасения Франции от разорения и голода; воздух этой прекрасной страны для него не родной; может ли он понять горечь расставания с ней — он, видящий в этом плодородном крае всего лишь орудие своих побед? Где его родина? Где его соотечественники? Его родина — та земля, жители которой ему повинуются; его соотечественники — те рабы, которые исправнее прочих исполняют его приказания. Однажды он признался, что завидует Тамерлану, который командовал нациями, не умеющими рассуждать. Полагаю, что нынче он может быть доволен европейцами; нравы их, равно как и их армии, стали куда сильнее походить на татарские.574

В Швейцарии мне нечего было бояться, ибо я всегда могла доказать, что имею право находиться на ее земле, однако за ее пределами защитой мне служил бы только заграничный паспорт; меж тем мне предстояло пересечь страну, входившую в состав Рейнского союза, и, потребуй какой-либо французский агент у правительства Баварии задержать меня, приказ этот, хотя и с сожалением, наверняка был бы исполнен.

Я пересекла границу Тироля, исполненная величайшего уважения к жителям страны, сражавшимся за право повиноваться прежним властителям, и величайшего презрения к австрийским министрам, предавшим этих верных слуг.575 Говорят, что однажды во время войны некий г-н фон Гуделист, глава австрийской тайной полиции, рассуждал за обедом у императора о необходимости бросить тирольцев на произвол судьбы.576 Г-н Хормайр, уроженец Тироля, занимавший в Вене пост государственного советника и доказавший своими делами и сочинениями право зваться храбрым воином и талантливым историком,577 отозвался об этих недостойных речах с подобающим презрением. Император согласился с г-ном Хормайром и хотя бы таким образом показал, сколь чужды ему те политические решения, к которым его принудили. В частной жизни многие монархи, занимавшие европейские престолы в ту пору, когда во Франции власть захватил Бонапарт, были, подобно австрийскому императору, людьми глубоко порядочными, однако, всецело полагаясь в делах государственных на случай и на собственных министров, они, можно сказать, отрекались от своего сана.578

Природа Тироля подобна швейцарской. Впрочем, тамошним видам недостает яркости и своеобычности; деревни в Тироле менее изобильны; одним словом, все здесь обличает край, который повиновался мудрым правителям, но никогда не знал свободы; если тирольцы и оказали сопротивление захватчикам, то лишь потому, что они упорны, как всякие горцы. Среди уроженцев Тироля трудно отыскать людей выдающихся. Во-первых, австрийское правительство вообще не способствует развитию гения;579 во-вторых, нравами и местоположением Тироль близок Швейцарскому союзу; включение его в состав Австрийской империи противоречило его природе, и потому единственными достоинствами тирольцев остались отвага и преданность, свойственные всем горным жителям.

Возница показал нам утес, на котором едва не погиб император Максимилиан, дед Карла V;580 преследуя косулю, этот страстный охотник взобрался на огромную высоту, а обратной дороги сам отыскать не умел. В народе до сих пор жива память об этом происшествии, ибо нациям потребно поклоняться прошлому. Живы были в душе тирольцев и воспоминания о последней войне; крестьяне показывали нам вершины гор, на которых они оборонялись от врага; они гордились тем впечатлением, какое производили их прекрасные воинственные напевы, разносившиеся по окрестным ущельям. Показывая нам дворец баварского наследного принца в Инсбруке,581 они сообщили, что здесь жил отважный крестьянин Гофер, вождь мятежников;582 рассказали об отважной женщине, которая пыталась не пустить французов в свой замок.583 Одним словом, все в их поведении свидетельствовало не только о преданности австрийскому дому, но и о потребности быть нацией.

Прославленная гробница Максимилиана располагается в одной из инсбрукских церквей. Льстя себя надеждой, что здесь, вдали от столиц, кишащих французскими шпионами, меня никто не узнает, я отправилась туда. Саркофаг, стоящий посредине церкви, украшен бронзовым коленопреклоненным изваянием императора Максимилиана, а вдоль стен выстроились еще четыре десятка колоссальных статуй из того же металла, изображающие самых знатных и славных особ обоего пола, современников императора.584 Эти недвижные царедворцы, окружающие мертвого повелителя, этот придворный этикет, чтимый тенями, — зрелище, рождающее множество размышлений; рассматривая статуи, я узнала Филиппа Доброго, Карла Смелого, Марию Бургундскую, Дитриха Бернского. Лица рыцарей скрыты опущенным забралом, однако подняв его, можно увидеть под медной броней медное же лицо; черты этих воинов изваяны из того же металла, что и их доспехи. Такие памятники вселяют в душу спокойствие. Если потомки сочтут Бонапарта достойным гробницы, они будут окидывать ее безмятежным взором, между тем при его жизни ни одно живое существо не могло наслаждаться ни покоем, ни независимостью.

Из Инсбрука мне предстояло добраться до Зальцбурга, а оттуда направиться к австрийской границе. Я полагала, что, стоит мне очутиться на земле этой монархии, прежде столь надежной и гостеприимной, и всем моим тревогам придет конец. Зато пересечение границы между Баварией и Австрией пугало меня безмерно: я опасалась встретить там курьера, посланного арестовать меня. Однако, несмотря на этот страх, ехала я небыстро, ибо здоровье мое, расстроенное многочисленными невзгодами, не позволяло мне продолжать путь по ночам. В этом путешествии мне не раз приходилось убеждаться, что самый сильный страх не способен одержать верх над физическим изнеможением, заставляющим бояться дорожных тягот больше смерти. Тем не менее я надеялась добраться до границы без происшествий и, зная, что цель близка, почти перестала тревожиться, однако не успели мы войти в зальцбургскую гостиницу, как хозяин сообщил моему спутнику,585 что до нас здесь побывал французский курьер, который расспрашивал о карете из Инсбрука с женщиной и девушкой и пообещал вернуться. Хотя разговор шел по-немецки, я не упустила ни одного слова и побледнела от ужаса. Спутник мой взволновался не меньше меня; он засыпал хозяина гостиницы вопросами, и тот подтвердил, что курьер был француз, что прибыл он из Мюнхена, добрался до самой австрийской границы, но, убедившись, что сильно опередил меня, двинулся мне навстречу. Дело представлялось совершенно ясным; именно эту опасность воображение рисовало мне и до отъезда, и во время пути. Бежать мне было некуда, ибо курьер этот, который, по словам хозяина гостиницы, ожидал на почтовой станции, безусловно имел приказ задержать меня. Я тотчас решила оставить карету, дочь и спутника в гостинице, пойти пешком по улицам города, куда глаза глядят, и попросить приюта в первом же доме, к хозяину или хозяйке которого почувствую расположение. Я рассчитывала провести под их кровом несколько дней, а спутник мой и моя дочь тем временем объяснили бы французскому курьеру, что я еще неделю назад отправилась в Австрию, переодетая крестьянкой, и ожидаю их там. Конечно, способ этот был не слишком надежен, однако ничего лучшего я придумать не могла и, дрожа от страха, готовилась покинуть гостиницу, как вдруг в комнату вошел тот самый курьер, которого я так боялась и который оказался на поверку не кем иным, как моим женевским другом и родственником, выехавшим из Коппе вместе со мной.586 Он выдал себя за французского курьера, чтобы, извлекая пользу из ужаса, которое вызывает это звание повсюду, но особенно среди союзников Франции, как можно быстрее получать лошадей на почтовых станциях. Ехал он через Мюнхен и прежде всего побывал на баварско-австрийской границе, желая убедиться, что там нет засады, а теперь возвратился назад, дабы успокоить меня и пересечь вместе со мной эту границу, где, как мне казалось, ждало меня самое ужасное, но вместе с тем и последнее из испытаний. Итак, от мучительного страха я перешла к сладостному ощущению безопасности и признательности.

Вместе мы отправились осматривать город, который некогда пребывал под властью архиепископа и, подобно большей части немецких княжеств, подчинявшихся прежде курфюрстам духовного звания, имеет ныне вид весьма запустелый.587 Мирная жизнь, которую вели здешние жители при прежнем правлении, кончилась вместе с ним. Хранителями порядка выступали также и монастыри; обилие заведений и построек, которыми обязаны тирольцы безбрачным повелителям, поразительно: впрочем, все мирные государи благодетельствовали своим нациям. В прошлом веке один из правителей Зальцбурга прорыл в скале при въезде в город проход длиной в несколько туазов, напоминающий грот в Паузилиппо близ Неаполя.588 Вход в него украшен бюстом архиепископа с надписью «Te saxa loquentur» (камни расскажут о тебе). Надпись эта исполнена величия.

Наконец я очутилась в Австрии, которая четыре года назад наслаждалась безоблачным счастьем. Нынче, однако, все здесь переменилось; перемены эти, поразившие меня, произошли из-за обесценивания бумажных денег, стоимость которых постоянно колеблется вследствие затруднений с финансами. Ничто так не портит народ, как эти постоянные колебания, делающие из каждого человека спекулятора и развращающие весь рабочий люд возможностью зарабатывать деньги хитростью, а не трудами. Я уже не обнаружила в австрийцах той честности, какая поразила меня четыре года назад: бумажные деньги, постоянно меняющиеся в цене, соблазняют воображение надеждой на быструю и легкую наживу, простолюдины начинают во всем полагаться на случай и расстаются с тем размеренным и надежным существованием, которое и питало их честность. Пока я была в Австрии, некоего человека, который в пору, когда старые деньги обесценились, изготовлял фальшивые купюры, приговорили к повешению; идя на казнь, он кричал, что настоящий вор не он, а государство. В самом деле, невозможно убедить людей из народа в том, что за свои спекуляции, ничем не отличающиеся от спекуляций правительства, они заслуживают смерти. Правительство это, однако, действовало в союзе с правительством французским; союз этот можно даже назвать двойным: ведь его заключили не только Франция с Австрией, но и терпеливый тесть с грозным зятем. Что же еще мог предпринять император? Брак дочери уменьшил на два миллиона те контрибуции, какие он должен был выплатить Франции; остального Наполеон ему не простил, ибо справедливость, как ее понимает он, заключается в том, чтобы обращаться с друзьями так же, как и с врагами; вот отчего страдала австрийская казна.

Тяготела над австрийцами и другая беда — следствие последней войны, а главное, последнего мира, ибо мир, заключенный с этим человеком, всегда гораздо опаснее войны, так как лучше бороться с его силой, нежели с его хитростью. Беда эта заключалась в том, что отвага, какой прославила себя австрийская армия в сражениях при Эсслинге и Ваграме, пропала втуне и нация отдалилась от своего государя, которого прежде горячо любила; подобная участь постигла всех монархов, спасовавших перед Наполеоном:589 он превратил их в сборщиков налогов, обязанных обогащать его казну, он вынудил их душить подданных поборами, а когда ему заблагорассудилось отнять у этих государей престолы, народы, охладевшие к своим монархам именно по причине их покорности императору, не встали на их защиту. Наполеон мастерски умеет ставить народы, с которыми он заключил так называемый мир, в положение столь тягостное, что они охотно идут на любые перемены, а однажды согласившись предоставлять Франции солдат и деньги, не видят ничего предосудительного в том, чтобы к ней присоединиться. Между тем, поступая так, они совершают ошибку, ибо нет ничего хуже, чем утратить звание нации; вдобавок, если во всех бедствиях Европы виноват один-единственный человек, следует беречь все установления, способные возродиться в пору, когда этого человека не станет.

По пути в Вену мне предстояло встретиться с моим младшим сыном, который ехал следом за мной со слугами и вещами; поэтому я остановилась на день в Мелькском аббатстве, расположенном на том самом холме, откуда император Наполеон осматривал извилистое течение Дуная и осыпал похвалами местность, на которую намеревался обрушить свои войска.590 Он обожает забавы ради расписывать в самых ярких красках прелести природы, которую готовится погубить, и последствия сражений, в которые ему угодно будет втянуть род человеческий. Впрочем, он судит о человечестве, исходя из своих сатанинских представлений, и, разумеется, полагает, что имеет все основания забавляться за счет людей, раз люди его терпят. Человека удерживает от злых деяний либо преграда, либо раскаяние; преград на его пути никто не ставил, а от раскаяния он без труда избавился. Поднявшись по его следам на Мелькский холм и любуясь в одиночестве окрестными краями, я была поражена их плодородием и едва ли не огорчена тем, как скоро Небеса исправили урон, нанесенный этой земле людьми. Зато богатства нравственные по вине тиранов исчезают навсегда или, по крайней мере, на много столетий. Религия и добродетель, твердость духа и острота ума, изящная словесность и изобразительные искусства - всему этому в Европе пришел конец; более того, вот удивительная черта нашей эпохи: глумливый варвар, только и знающий что унижать род человеческий и похищать у него все преимущества, составлявшие некогда предмет его гордости, порожден не чем иным, как избытком цивилизованности.

6 июня я благополучно добралась до Вены, и в тот же день двумя часами позже г-н граф де Штакельберг, русский посол в Австрии, отправил в Вильну, где находился в ту пору император Александр, курьера с письмом, в котором просил о выдаче мне паспорта;591 выказав в беседе со мной ту благородную предупредительность, что составляет одну из главных черт его характера, г-н де Штакельберг заверил меня, что ответ придет через три недели. Эти три недели нужно было где-то провести; австрийские друзья, принявшие меня самым любезным образом, утверждали, что в Вене мне ровным счетом ничего не грозит.

Двор в ту пору выехал из Вены в Дрезден, куда все немецкие государи съехались засвидетельствовать свою преданность императору Наполеону.592 Наполеон же прибыл в Дрезден якобы для того, чтобы путем переговоров избежать войны с Россией, а на самом деле ради того, чтобы добиться своего средствами не военными, а политическими. В самом деле, этот великий полководец, судя по всему, предпочитает не побеждать противника, а обманывать его. Вначале Наполеон не желал приглашать на дрезденский пир прусского короля; он слишком хорошо знал, насколько претят этому несчастному государю обязанности, которые тот почитает своим долгом исполнять. За эту унизительную милость прусскому королю следовало благодарить г-на фон Меттерниха. Сопровождавший Фридриха-Вильгельма III г-н фон Гарденберг заметил Наполеону, что Пруссия заплатила Франции контрибуцию на треть больше обещанной.593 Император, повернувшись к нему спиной, отвечал: «Нечего крохоборствовать!» — ибо ему доставляет удовольствие употреблять вульгарные выражения, дабы еще сильнее унизить собеседника.594 С императором и императрицей Австрии он держался не без предупредительности, ибо, готовясь к войне с Россией, нуждался в их поддержке. «Вы прекрасно видите, — сказал он г-ну фон Меттерниху, — что я вовсе не стремлюсь уменьшать нынешнее могущество Австрии, ибо мне надобно, чтобы тесть мой пользовался повсюду великим уважением; вдобавок я куда больше доверяю старинным династиям, чем новосозданным. Разве генерал Бернадот не решился заключить мир с Англией?» В самом деле, шведский наследный принц, как мы скоро увидим, мужественно встал на защиту интересов той страны, которою правил.595

Из Дрездена французский император отправился производить смотр своим войскам, а супруге своей дозволил провести некоторое время с родными в Праге. Уезжая, император самолично распорядился относительно правил этикета, какие пристало соблюдать отцу и дочери в сношениях меж собой; надо полагать, что распоряжений этих он оставил немало, ибо обожает этикет не только из тщеславия, но и по недоверию к роду людскому: отводя каждому из своих приближенных определенное место при дворе, он тем самым сеет между ними рознь.596 Императрица путешествует в платье из золоченой парчи, и придворным дамам приходится следовать ее примеру; она почти всегда является в свете увенчанная короной и, поскольку Небеса не наделили ее способностью произносить речи сколько-нибудь значительные, имеет вид манекена, разукрашенного всеми королевскими брильянтами.

Первые десять дней, проведенные в Вене, не были омрачены ничем; я была счастлива вновь очутиться среди общества, мне приятного, в окружении людей, чей образ мысли схож с моим собственным, — ибо венское общественное мнение не одобряло союза с Францией, заключенного правительством без согласия нации.597 В самом деле, как могла держава, принявшая участие в разделе Польши и более охотно, чем когда-либо, продолжавшая извлекать выгоду из владения третью польских земель, вести войну, одной из несомненных целей которой было восстановление Польши?

Австрийское правительство отправило в Варшаву тридцатитысячный корпус для восстановления Польской конфедерации; в то же время ничуть не меньшая армия шпионов следила за галицийскими поляками, желавшими видеть своих депутатов в составе этой конфедерации.598 Австрийскому правительству приходилось выступать против поляков и в то же самое время с оружием в руках отстаивать их интересы, ему приходилось говорить своим галицийским подданным: «Я запрещаю вам разделять мое мнение». Что за странная метафизика! Объяснить ее можно только лежащим в основе всего чувством страха. Среди наций, которые Бонапарт увлек за собой, сочувствия достойны одни поляки. Полагаю, им, как и нам, ясно, что императору нет никакого дела до независимости Польши и что ее интересы служат ему не более чем предлогом для войны. Он не скрывает своего презрения к польской нации, желающей быть свободной, и не однажды признавался в этом чувстве российскому императору, однако ему выгодно натравливать поляков на Россию, поляки же пользуются этим обстоятельством ради восстановления собственного государства.599 Не знаю, добьются ли они своего, ибо от деспотизма свобода не родится; хуже того: чем больше выиграют поляки, тем больше проиграет Европа. Они не будут более зависеть ни от пруссаков, ни от австрийцев, ни от русских, однако наравне со всеми этими народами останутся рабами Наполеона. Как бы там ни было, поляки — единственные европейцы, которые имеют право без стыда служить под знаменами Бонапарта. Немецкие государи жертвуют честью ради выгоды, которую, как они полагают, принесет им союз с Наполеоном; что же касается Австрии, то она, вступив в этот союз, ухитрилась потерять разом и честь, и выгоду. Австрийский император желал добиться от эрцгерцога Карла согласия командовать тридцатитысячным корпусом, посылаемым в Варшаву, однако эрцгерцог, к счастью, отклонил это оскорбительное предложение, ведь такая должность пристала скорее льстивому царедворцу, нежели боевому генералу;600 видя, как эрцгерцог в сером фраке прогуливается в одиночестве по аллеям Пратера, я следила за ним с прежним почтением.

В отсутствие г-на фон Меттерниха601 надзор за иностранцами, прибывшими в Вену, был поручен тому самому г-ну фон Гуделисту, который давал императору столь недостойные советы относительно судьбы тирольцев; из дальнейшего рассказа станет видно, как он исполнял свои обязанности. В первые дни он меня не беспокоил. Поскольку однажды я уже провела в Вене целую зиму и была прекрасно принята императором, императрицей и всем двором,602 австрийские власти остерегались сказать мне, что на сей раз принимать меня не велено, ибо я в немилости у Наполеона, тем более что одной из причин этой немилости явились страницы моей книги, прославляющие мораль и гений немцев. Но еще больше остерегались они прогневить владыку, которому, следует признать, они пожертвовали столь многим, что принести в жертву меня им не составило бы никакого труда. Я полагаю, что спустя несколько дней после моего приезда в Вену г-на фон Гуделиста известили более подробно о моих отношениях с императором и он счел себя обязанным установить за мною наблюдение. Исполнил же он это следующим образом: напротив дома, где я жила, постоянно караулили шпионы; когда я отправлялась на прогулку по городу, они следовали за моим экипажем пешком, а когда выезжала за город, сопровождали меня в кабриолете; эта полицейская метода, на мой взгляд, соединяла французский макиавеллизм с немецкой тяжеловесностью.603 Австрийцы убедили себя, что проиграли войну потому, что ум у них не такой острый, как у французов, французский же ум, по их мнению, состоит в умении превосходным образом устраивать полицейский надзор; в результате они всерьез взялись за шпионство и стали открыто вершить такие дела, какими, что ни говори, приличнее заниматься под покровом тайны; порядочные от природы, они почли своим долгом уподобиться правительству якобинскому и деспотическому разом.

Меня это шпионство тревожило, ибо достаточно было капли здравого смысла, чтобы понять, что моя единственная цель — бежать. Меня принялись пугать, внушая, что русский паспорт я получу не раньше, чем через несколько месяцев, а к этому времени уже начнется война и в Россию я въехать все равно не смогу Между тем я понимала, что не смогу оставаться в Вене после того, как туда возвратится французский посол.604 На что же решиться? Я попросила у г-на Штакельберга дозволения через Одессу или Бухарест отправиться в Константинополь. Однако и Одесса, и Бухарест принадлежали России;605 чтобы следовать этим путем, также требовался русский паспорт. Итак, единственное, что мне оставалось, — ехать прямо в Турцию через Венгрию, однако эта дорога пролегала вдоль границы с Сербией и грозила тысячью опасностей. Можно было также направиться в Салоники через Грецию; эрцгерцог Франц избрал этот путь, чтобы добраться до побережья и отплыть на Сардинию;606 однако эрцгерцог Франц прекрасно ездит верхом, а я на это решительно неспособна; вдобавок я бы никогда не отважилась пуститься в такое путешествие с юной дочерью. Следовательно, пришлось бы, скрепя сердце, разлучиться с нею и отправить ее в сопровождении верных людей в Англию через Данию и Швецию. На всякий случай я отыскала армянина, согласного отвезти меня в Константинополь. Оттуда я предполагала отплыть в Англию, минуя Грецию, Сицилию, Кадис и Лиссабон; сколькими бы опасностями ни было чревато такое странствие, оно открывало безграничные просторы воображению. Шведский посланник, под покровительством которого я пребывала,607 запросил для меня в канцелярии министерства иностранных дел, управляемой в отсутствие г-на де Меттерниха г-ном фон Гуделистом, паспорт, который позволил бы мне выехать из Австрии через Венгрию или через Галицию, смотря по тому, куда — в Петербург или в Константинополь — я направлюсь. Мне ответили, что сначала я должна выбрать что-либо одно, что паспорт для пересечения двух разных границ мне выдать не смогут и что даже для того, чтобы попасть в Пресбург,608 ближайший город на земле Венгрии, который отделяют от Вены всего шесть лье, мне потребуется особое разрешение. Трудно было удержаться от сравнения прежней Европы, открытой для любого путешественника, с Европой нынешней, уподобившейся под властью императора Наполеона огромной сети, в которой невозможно сделать беспрепятственно ни единого шага. Сколько затруднений, сколько препон надобно преодолеть ради самого незначительного перемещения! Мыслимо ли, что несчастные правительства, покорившиеся гнету Франции, ищут утешения в том, чтобы, воспользовавшись тем жалким остатком власти, какой они еще сохранили, угнетать бедных своих подданных!

Принужденная выбирать, я остановилась на Галиции, откуда мне открывалась прямая дорога в страну, куда я мечтала попасть, — в Россию. Я убедила себя, что стоит мне покинуть Вену, и всем притеснениям, чинимым мне, вероятнее всего по наущению французов, придет конец, так что при необходимости я смогу направиться из Галиции через Трансильванию в Венгрию. В Европе, полоненной Наполеоном и заполоненной его солдатами, самый лучший учитель географии — несчастье; чтобы освободиться от власти императора, я уже оставила позади около двух тысяч лье, а теперь мне предстояло в поисках свободы покинуть Вену и перебраться из Европы в Азию.609 Итак, я выехала из Вены, еще не имея русского паспорта;610 тем самым я надеялась успокоить подозрения низших полицейских чинов, которых тревожило пребывание в столице Австрии особы, пребывающей в немилости у императора. Попросив одного из своих друзей дождаться в Вене ответа из России и привезти его мне, когда бы он ни пришел, я пустилась в дорогу Очень скоро выяснилось, что это далеко не лучшее решение, ибо в Вене я находилась под защитой друзей и общественного мнения; я легко могла попросить о помощи императора или его первого министра, в провинциальном же городе я оказалась всецело во власти г-на фон Гуделиста, который, стремясь угодить французскому послу, досаждал мне своими тяжеловесными преследованиями. Вот как это происходило.

На несколько дней я остановилась в Брюнне,611 столице Моравии, где томился в ссылке английский полковник г-н Миллс, человек бесконечно добрый и учтивый, а главное, как выражаются англичане, совершенно безобидный.612 Домашние обстоятельства делали его жизнь решительно невыносимой. Однако австрийские министры полагают, очевидно, что чем более жестокие преследования они обрушат на простых смертных, тем более сильными будут казаться; между тем людей сведущих обмануть трудно; недаром один остроумный человек сравнивал австрийскую полицию с часовыми, выставленными подле наполовину разрушенной Брюннской крепости613 и в полном смысле слова охраняющими руины. Не успела я въехать в Брюнн, как на меня посыпались нескончаемые придирки: местным властям не нравился ни мой паспорт, ни паспорта моих спутников.614 Я попросила дозволения послать сына в Вену за необходимыми разъяснениями и услышала в ответ, что ему, точно так же как и мне, строго воспрещено возвращаться назад даже на одно лье. Не правда ли, недурное начало для подражателей полицейским методам г-на Савари — воспрепятствовать девятнадцатилетнему шведскому дворянину отправиться в Вену по просьбе его матери? Вне всякого сомнения, австрийский император и г-н фон Меттерних ничего не знали об этих пошлых и бессмысленных выходках,615 зато в Брюнне почти все, с кем я имела дело, от молодого эрцгерцога, по виду истинного рыцаря, до правительственных чиновников, сторонились меня, и эта их пугливость показалась мне вполне достойной тех порядков, которые царят ныне во Франции; больше того, следует признать, что боязливость французов более извинительна, ведь им, живущим под властью Наполеона, грозит в лучшем случае ссылка, а в худшем — тюрьма и смерть.

Наместник Моравии, впрочем человек весьма почтенный, сообщил, что мне предписано как можно скорее пересечь Галицию и что в Ланьцуте, где я намеревалась остановиться, мне дозволено провести не более суток. Ланьцут принадлежит княгине Любомирской, вдове маршала Любомирского и сестре князя Адама Чарторыйского,616 главы Польской конфедерации, на помощь которой выступил австрийский корпус. Княгиня Любомирская снискала всеобщее уважение своим характером, а главное, благодетельным великодушием, с каким она распоряжается своим состоянием. Больше того, она всегда славилась своей преданностью австрийскому дому и, несмотря на текущую в ее жилах польскую кровь, никогда не поддерживала поляков, выступавших против австрийского владычества. Ее племянник князь Генрих и племянница княгиня Тереза, с которыми я имела счастье быть связанной узами дружбы, одарены достоинствами самыми блистательными и самыми пленительными;617 возможно, они привязаны к родной Польше, однако позволительно ли считать это преступлением в то самое время, когда князь Шварценберг ведет тридцатитысячный корпус воевать за восстановление этой самой Польши?618 До чего, однако, не опускаются несчастные государи, которым постоянно внушают, что их долг — повиноваться обстоятельствам, иначе говоря — стараться угодить и нашим, и вашим? Успехи Бонапарта не дают покоя большинству немецких государей; они воображают, будто потерпели поражение потому, что вели себя чересчур порядочно, тогда как на самом деле именно порядочности-то им и недоставало. Возьми они пример с испанцев, скажи они себе: «Что бы ни случилось, мы не позволим чужестранцам закабалить нас», они бы и сегодня оставались нацией, а правители их не выпрашивали бы милостей в гостиных даже не самого императора Наполеона, а всех тех, на кого он бросил свой благосклонный взгляд. Эрцгерцог Вюрцбургский, в прошлом великий герцог Тосканский, ужинал однажды у княгини Боргезе в обществе г-жи Мюрат и княгини Пьомбино, ныне великой герцогини Тосканской, иными словами, правительницы того самого прекрасного края, над которым эрцгерцог Вюрцбургский был уже не властен.619 Казалось бы, довольно и того, что он легко смирился с этой потерей. Меж тем после ужина дамы, у которых, следует признать, имеется множество причин радоваться жизни, решают потанцевать и, узнав, что эрцгерцог Вюрцбургский любит музицировать, вручают ему скрипку; и вот уже бывший великий герцог Тосканский, облаченный в австрийский генеральский мундир, играет, а нынешняя великая герцогиня Тосканская и ее сестры пляшут; превосходное занятие для истинного Габсбурга, чья принадлежность к славной династии удостоверяется фамильным сходством с ее основателем, длиннолицым императором Рудольфом.620 Нынешний император и его супруга, женщина острого ума,621 стараются, бесспорно, сохранить достоинство и в нынешнем своем положении, однако положение это само по себе столь двусмысленно, что возвысить его невозможно. Все меры, какие австрийское правительство принимает в пользу Франции, объясняются единственно страхом, а эта новоявленная муза веселых песен не навевает.

Я попыталась объяснить наместнику Моравии, с такой великой учтивостью вынуждавшему меня двигаться не мешкая в сторону границы, что если я доберусь туда прежде, чем получу русский паспорт, то буду обречена влачить безрадостное существование в Бродах, городе на русско-австрийской границе, где живут одни лишь евреи, ссужающие путешественников деньгами. «Вы правы, — отвечал наместник, — но таков приказ». С некоторых пор правители действуют так, как если бы гражданские чиновники были обязаны исполнять приказы столь же неукоснительно, сколь и офицеры; военным людям размышлять, за редкими исключениями, запрещено, однако трудно смириться с тем, что люди, ответственные перед законом, каковы, например, государственные служащие в Англии, также обязаны исполнять все распоряжения, не рассуждая. И к чему приводит эта рабская покорность? Добро бы еще дело шло о подчинении самому верховному правителю или хотя бы тому, кто его представляет: ведь Австрия — абсолютная монархия; однако в отсутствие этого правителя возможностями, какие предоставляет полицейский произвол — адское изобретение тиранов, к которому властитель истинно великий прибегать не станет, — злоупотребляют низшие чины.

Итак, я направилась в Галицию,622 и на сей раз, признаюсь, отчаянию моему не было предела. Призрак тирании преследовал меня повсюду; в немцах, прежде столь порядочных, я видела народ, вконец развращенный роковым неравным браком, который, смешав кровь их государя с кровью корсиканца, осквернил, казалось, заодно и всех подданных австрийского императора. Убежденная, что Европа ныне существует лишь за морями или по ту сторону Пиренеев, я теряла надежду добраться до приюта, милого моему сердцу Виды Галиции располагали к размышлениям безрадостным. Австрийцы не умеют завоевывать любовь народов, ими покоренных. Меж тем в Австрии безнравственна одна лишь политика; внутреннее управление в этой монархии зиждется по преимуществу на уважении к законам и не погрешает против справедливости, однако справедливый суд австрийцы вершат с таким неумолимым педантством, которое могут сносить лишь они сами. Завладев Венецией, они первым делом запретили карнавал, сделавшийся в этом городе, можно сказать, общественным установлением. Австрийское министерство поставило во главе этого веселого города самого сурового человека во всей империи; неудивительно, что эти жители Юга едва ли не предпочитали австрийцам, которые ими командовали, французов, которые их грабили. Венецианцы сожалели, и с полным основанием, о прежнем, благородном правлении, при котором республика их благоденствовала.623

Поляки любят родину, как любят многострадального друга. Природа в Польше печальна и однообразна, народ невежествен и ленив; поляки всегда любили свободу, но никогда не умели ее беречь.624 Однако они убеждены, что обязаны и способны управлять Польшей, и чувство это вполне естественно. Между тем здешний народ столь необразован и неизобретателен, что всей торговлей завладели евреи, которые продают крестьянам водку, а взамен скупают на корню весь урожай. Дистанция между помещиками и крестьянами так велика, роскошества одних и ужасающая нищета других составляют противоположность столь разительную, что австрийцам нетрудно было ввести в этом краю законы более совершенные, чем прежде. Однако народ, наделенный гордостью — а поляки не утратили гордости и в беде, — не согласен терпеть унижения даже от тех, кто желает им добра, австрийцы же только и делают, что унижают достоинство поляков. Они разделили Галицию на округа и поставили во главе каждого округа начальника из немцев; порой эта должность выпадает человеку достойному, но чаще всего ее занимает человек жестокого нрава и низкого происхождения, самым деспотическим образом распоряжающийся участью знатных польских землевладельцев. Полиция, пришедшая в нынешние времена на смену тайным судам, вообще не чуждается самого возмутительного произвола. Вообразите же, во что превращается полицейский надзор, иначе говоря, орудие самое изощренное и самое беззаконное, в грубых руках управляющего округом. На каждой почтовой станции в Галиции к любой карете сразу по приезде подбегают люди трех сортов: еврейские торговцы, польские нищие и немецкие шпионы. Кажется, будто этими тремя разрядами общества все население здешнего края и исчерпывается. Длиннобородые нищие в древнем сарматском платье внушают глубочайшую жалость; правда, согласись они трудиться, жизнь их была бы куда благополучнее, однако возделывать порабощенную землю они отказываются — то ли по лени, то ли из гордости.

На больших дорогах можно увидеть шествия с хоругвями; мужчины и женщины, в них участвующие, распевают псалмы с видом глубоко печальным. Когда им подают даже не деньги, но всего лишь пищу чуть лучше обычной, они — я сама была тому свидетельницей — с изумлением поднимают глаза к небу, словно не считая себя достойными столь щедрых даров. При встрече с господами польские крестьяне целуют их колени; на каждом шагу деревенские жители: старики, женщины, дети — приветствуют вас таким образом.625 Среди всеобщей нищеты заметны люди в скверных фраках; их единственное занятие — шпионить за несчастными, ибо иных предметов для наблюдения в здешних краях не бывает. Управляющие округами отказывали польским помещикам в паспортах, опасаясь предоставить им возможность увидеться друг с другом либо отправиться в Варшаву. Управляющие обязывали этих помещиков каждую неделю являться для проверки в присутствие. Таким образом, австрийцы всеми возможными способами доказывали, что знают о ненависти, какую питают к ним поляки; армию же свою они поделили на две части: одной предстояло сражаться за интересы Польши вне пределов Австрии, а другой - помешать полякам, живущим в ее пределах, принять участие в этих сражениях.626 Не знаю, найдется ли в мире еще один край, который управлялся бы так бездарно — во всяком случае, в отношении политическом — как Польша; по всей вероятности, австрийцы именно потому чинили препятствия иностранцам, стремившимся побывать в этих местах, что желали скрыть эту картину от посторонних взоров.

Что же касается до меня, то вот как австрийская полиция принялась за дело, желая поскорее выдворить меня за границу. По дороге мне следовало визировать паспорт у всех управляющих округами; каждая третья почтовая станция располагается в главном городе округа, где проезжающим и надлежит предъявлять свои паспорта. Так вот, в канцеляриях этих городов полицейские чиновники вывесили афиши, извещавшие о том, что за мной необходимо иметь особый надзор. Подобное обращение с женщиной, причем женщиной, подвергшейся гонениям за те добрые слова, какие она сказала в защиту Германии, обличает беспримерную наглость, но мало этого: такой образ действия еще и на редкость глуп: в самом деле, кто же объявляет во всеуслышание о полицейских мерах, вся сила которых в сохранении тайны? Поневоле вспомнишь г-на де Сартина, предлагавшего обрядить шпионов в ливреи.627 Нельзя сказать, чтобы изобретатель всех этих низостей был вовсе лишен ума, однако ему так хочется угодить французскому правительству, что более всего он стремится выставить напоказ все подлые поступки, которые, как он полагает, делают ему честь. Гласный надзор осуществлялся с такою же тонкостью, с какою был задуман: какой-нибудь капрал или приказчик, а то и оба вместе, куря трубки, являлись поглазеть на мою карету и, обойдя ее кругом, удалялись, не соизволив даже сказать, в хорошем ли она состоянии: разбирайся они в этом, от них был бы хоть какой-нибудь прок.

Я ехала не спеша, со дня на день надеясь получить русский паспорт, в котором заключалось единственное мое спасение. Однажды утром я решила отклониться от прямого пути, чтобы осмотреть заброшенный замок, принадлежащий княгине Любомирской, вдове маршала. Дорогу, ведшую к нему, может вообразить себе лишь тот, кто бывал в Польше. Мы ехали вдвоем с сыном; внезапно посреди совершенно пустынной местности нам повстречался конный путник, приветствовавший меня по-французски; я хотела ответить, но он был уже далеко. Не могу описать, какое впечатление произвели на меня в эту тягостную минуту звуки родного языка. Ах! Перестань французы быть корсиканцами, какой любовью пользовались бы они во всем мире и какого презрения преисполнились бы они сами к нынешним своим союзникам! Я ступила на двор полуразрушенного замка; привратник, его жена и дети бросились мне навстречу и обняли мои колени; через неумелого переводчика я с трудом объяснила им, что знаю княгиню; этого достало, чтобы внушить им доверие; они ни на минуту не усомнились в правдивости моих слов, хотя я приехала в очень скверном экипаже. Они впустили меня в залу, похожую на темницу; лишь только я вошла, одна из женщин принялась курить там благовония. В доме не было ни белого хлеба, ни мяса, зато мне подали превосходное венгерское вино; повсюду остатки роскоши соседствовали со следами самой ужасающей нищеты. Этот контраст встречается в Польше очень часто, даже в тех домах, где царит самое утонченное изящество. В спальнях нет кроватей;628 вообще в этом краю все начертано приблизительно и ничто не завершено; между тем есть одно обстоятельство, которое невозможно переоценить, — это добросердечие простого народа и великодушие господ; и тех, и других влечет все доброе и прекрасное, австрийские же агенты имеют на фоне этой живой нации вид деревянных чурбанов.

Наконец из России прибыл мой паспорт; он доставил мне столько радости, что я до конца жизни буду признательна тем, кто мне его выдал.629 В то же самое время венским друзьям удалось защитить меня от недоброжелателей, которые полагали, мучая меня, угодить французскому правительству, и я льстила себя надеждой, что на сей раз бедам моим пришел конец; меж тем мне следовало бы взять в соображение, что циркуляра, предписывающего всем управляющим округами вести за мною наблюдение, никто не отменял: ведь обещание прекратить эти смехотворные гонения исходило напрямую из кабинета министров. Я сочла, что могу исполнить свое первоначальное намерение и остановиться в Ланьцуте — в замке княгини Любомирской, который славится в Польше безупречным вкусом и великолепным богатством. Я радовалась мысли о встрече с князем Генрихом Любомирским; беседы с ним и его супругой подарили мне в Женеве немало сладостных минут.630 Я располагала пробыть в Ланьцуте два дня, а затем снова пуститься в дорогу, ибо отовсюду поступали известия о начале войны между Францией и Россией.631 Не постигаю, чем намерение мое угрожало покою Австрии: странно было опасаться моих связей с поляками в ту пору, когда поляки выступали под знаменами Бонапарта. Повторяю, поляков нельзя судить по тем законам, по каким судим мы другие нации; надеяться получить свободу только по милости деспота и быть готовыми заплатить за независимость собственной нации порабощением всей остальной Европы — жребий ужасный;632 но, как бы там ни было, по отношению к Польше само австрийское министерство вело себя куда более подозрительно, чем я, ведь оно посылало войска для ее поддержки, я же посвятила все свои слабые силы защите европейской свободы, которую отстаивала Россия. Впрочем, австрийский кабинет, как и все правительства, выступающие на стороне Бонапарта, забыл, что такое убеждения, совесть, привязанности; непоследовательность поведения австрийских министров и ловкость наполеоновских дипломатов, опутавших венских коллег множеством обязательств, привели к тому, что австрийцы признают только право сильного и готовы на все, лишь бы этому сильному угодить.

В начале июля я прибыла в главный город того округа, где располагается Ланьцут; от имения княгини Любомирской его отделяют три лье; экипаж остановился подле почтовой станции, и сын мой, по обыкновению, пошел визировать мой паспорт. Прошло четверть часа, и, удивленная тем, что сын до сих пор не вернулся, я попросила одного из моих спутников пойти на станцию и выяснить, в чем дело. Вскоре оба они возвратились в обществе человека, которого я не забуду до самой смерти: ласковая улыбка на лице жестоком и тупом сообщала ему вид на редкость отвратительный.633 Сын мой в отчаянии сообщил мне, что управляющий округом не позволяет мне остаться в Ланьцуте больше чем на восемь часов, а чтобы убедиться в том, что я не ослушаюсь приказа, собирается дать мне в провожатые одного из своих подчиненных, который должен оставаться в замке до тех пор, пока я оттуда не уеду. Сын мой пытался доказать управляющему, что я совершенно разбита после дороги и нуждаюсь в отдыхе более длительном, а вид полицейского комиссара может окончательно расстроить мое и без того слабое здоровье. Управляющий отвечал ему с той грубостью, на какую способны лишь мелкие чиновники из немцев; только у них можно встретить эту смесь наглости в обращении со слабыми и угодливую почтительность в сношениях с сильными. Душевные движения этих людей подобны эволюциям армии на параде: они совершают повороты направо или налево по первому приказанию.

Комиссар, которому было поручено надзирать за моей благонадежностью, отвешивал поклоны до земли, однако ни на какие уступки идти не желал. Он двинулся следом за мной, не отставая ни на шаг, так что лошади, запряженные в его двуколку, едва не утыкались в задние колеса моей берлины.634 Мысль о том, что в этом обществе я приеду в имение старого друга, в благословенное место, где я надеялась отдохнуть душой и телом в течение нескольких дней, причиняла мне боль воистину невыносимую; вдобавок, не скрою, присутствие за моей спиной этого наглого шпиона меня просто-напросто раздражало: конечно, при желании я смогла бы его обмануть, но терпеть смесь педантства и жестокости, заметную в каждом его движении, было решительно невозможно.635 Посередине пути у меня случился нервный припадок; спутникам моим пришлось остановить лошадей, вынести меня из кареты и уложить на обочине дороги. Злосчастный комиссар вообразил, что это подходящий случай выказать мне сочувствие и, даже не подумав выйти из экипажа, отправил за стаканом воды слугу. Не могу передать, как негодовала я на саму себя, на слабость моих нервов; жалость этого шпиона стала последней каплей: хотя бы этого оскорбления я надеялась избежать. Он тронулся с места одновременно с нами и следом за нами въехал во двор Ланьцутского замка. Князь Генрих, ничего не подозревая, вышел мне навстречу с самым веселым и любезным видом; бледность моя испугала его; я не мешкая рассказала ему о странном госте, которого привезла с собой, и с этой минуты до конца моего пребывания в его доме князь ни разу не изменил своему хладнокровию, твердости и дружескому расположению ко мне. Однако мыслимое ли это дело, чтобы полицейский комиссар без приглашения усаживался за стол рядом с таким родовитым вельможей, как князь Генрих, да впрочем, и с любым другим человеком, не звавшим к себе подобных гостей? Явись полицейский в мой дом, я бы, пожалуй, сказала ему: «Можете отвести меня в тюрьму, но есть со мной за одним столом я вам не позволю». После ужина шпион подошел к моему сыну и сказал медоточивым голосом, который я особенно ненавижу в тех случаях, когда он служит для речей оскорбительных: «Согласно приказу, мне следовало бы провести ночь в спальне госпожи вашей матушки, дабы удостовериться, что она не вступает ни с кем в сговор, однако из сочувствия к ней я этого делать не стану». — «Можете также добавить: из сочувствия к самому себе, — сказал мой сын, — ибо если вы попытаетесь войти в матушкину спальню, я вас выброшу в окно». — «Что вы, что вы, господин барон!» — отвечал комиссар, склоняясь ниже обычного, ибо угроза звучала внушительно, а люди этого сорта уважают могущество, пусть даже мнимое. Он отправился спать, а наутро за завтраком секретарь князя так щедро угостил его, что я могла бы, полагаю, задержаться в замке еще на несколько часов; мне, однако, совестно было заставлять князя наблюдать в своем замке подобные сцены. Я не успела ни прогуляться по прекрасным садам, которые напоминают о южном климате и дарят хозяев и гостей южными фруктами, не успела осмотреть дом, где нашли приют гонимые французские эмигранты и куда, в благодарность за все добрые дела, какими прославилась княгиня, художники присылали плоды своего таланта. Контраст между этими сладостными, яркими впечатлениями и болью и гневом, какие я испытывала, был невыносим; по сей день я не могу вспомнить Ланьцут, которым у меня столько оснований восхищаться, без содрогания.

Итак, я покинула этот дом, проливая горькие слезы и не зная, какие еще испытания ожидают меня на австрийской земле; до границы с Россией оставалось целых пятьдесят лье. Комиссар довез меня до границы своего округа и, перед тем как распрощаться, спросил, довольна ли я им; глупость его меня обезоружила. Во всех этих гонениях, к которым австрийское правительство в прежние времена даже не думало прибегать, поражает сочетание грубости с неловкостью. Эти люди, некогда слывшие порядочными, совершают подлые поступки, каких от них требуют, с той же безупречной аккуратностью, с какой прежде совершали поступки достойные; однако ум у них весьма ограниченный, и потому, пытаясь управлять государством на новый лад, они делают множество глупостей — иные от неуклюжести, а иные от неотесанности. Они вооружаются Геркулесовой палицей, чтобы убить муху, и, предаваясь занятиям бесполезным, рискуют упустить из виду вещи значительные.

Выехав из округа, где расположен Ланьцут, я направилась в столицу Галиции, Леополь,636 и на всем пути до этого города на каждой почтовой станции обнаруживала гренадеров, которым поручено было надзирать за моими передвижениями. Я едва не пожалела о времени, которое теряли впустую эти бравые воины, но вовремя одумалась: пусть уж лучше они караулят на почтовых станциях, лишь бы только не сражались в злосчастной армии, отправленной Австрией на помощь Наполеону. В Леополе в лице наместника637 и коменданта для меня воскресла старая Австрия; оба приняли меня с безупречной учтивостью и вручили мне то, чего я желала сильнее всего, — разрешение пересечь австрийско- русскую границу. Так окончилось мое пребывание в этой монархии, которую я помнила сильной, справедливой и честной. До тех пор, пока она останется союзницей Бонапарта, она обречена занимать в ряду наций последнее место. История, разумеется, не забудет, что в продолжение многих лет австрийцы отважно сражались с французами и что их последние попытки оказать сопротивление Бонапарту были исполнены замечательного энтузиазма; однако австрийский монарх, уступив не столько собственному характеру, сколько своим советникам, обманул ожидания нации и тем совершенно охладил ее пыл. Те несчастные, что погибли на полях сражений при Эсслинге и Ваграме ради существования австрийской монархии и немецкого народа, не могли вообразить, что три года спустя их товарищи по оружию станут биться за то, чтобы империя Бонапарта простерлась до границ Азии, а во всей Европе не осталось ни единого уголка, где люди, осужденные императором на изгнание, от королей до простых смертных, смогли бы найти приют, — ведь в этом и только в этом заключается цель войны, которую Франция объявила России.

Путешествие по России

До сих пор никому не приходило в голову считать Россию самой свободной из европейских держав, однако гнет, тяготеющий по вине французского императора над всеми странами нашего континента, так силен, что, оказавшись в стране, над которой Наполеон не властен, чувствуешь себя, словно в республике.638 Я пересекла границу России 14 июля, в день, когда началась Французская революция, и это совпадение поразило меня;639 отрезок истории Франции, начавшийся 14 июля 1789 года, завершился для меня в этот день, и когда шлагбаум, отделяющий Австрию от России, поднялся, чтобы дать мне дорогу, я поклялась, что никогда более нога моя не ступит на землю страны, повинующейся хоть в чем- либо императору Наполеону Смогу ли я когда-нибудь увидеть прекрасную Францию, не нарушив эту клятву?

Первым человеком, с которым я имела дело в России, оказался француз, некогда служивший под началом моего отца; он заговорил со мною о батюшке со слезами на глазах, и звук этого имени, произнесенного с таким благоговением, показался мне добрым знаком.640 И в самом деле, за все время пребывания в Российской империи, которую столь несправедливо почитают варварской, я испытывала чувства исключительно возвышенные и сладостные: да поможет моя признательность русскому народу и его государю удостоиться еще больших милостей Господних! Страны, откуда я выехала, слыли мирными, на деле же правительства их поставляли солдат Наполеону, и путешественник там не мог ступить ни шагу, не предъявляя паспорта и не подвергаясь полицейским преследованиям.

В ту пору, когда я добралась до России, французская армия уже значительно продвинулась в глубь русской земли, а между тем иностранные путешественники, оказавшиеся здесь, не испытывали никаких гонений, не встречали никаких препон. Ни я, ни мои спутники не знали ни слова по-русски; мы говорили только на французском — языке врага, опустошающего Российскую империю; больше того, по несчастной случайности я не имела при себе ни одного слуги, говорящего по-русски, и, если бы не немецкий врач (доктор Реннер), великодушно согласившийся служить нам переводчиком до самой Москвы, мы в самом деле оказались бы достойны прозвания «глухонемых», какое русские дают иностранцам, не знающим их родного языка.641 Так вот, даже несмотря на все это, путешествие наше по России совершилось без малейшего затруднения и в полной безопасности — ибо гостеприимство русских помещиков и русских крестьян поистине безгранично! С самого начала мы узнали, что прямая дорога на Петербург уже занята войсками642 и что добраться туда можно только через Москву Это означало, что нам придется проехать лишние две сотни лье, однако позади мы уже оставили полторы тысячи; что же до Москвы, то теперь я счастлива, что смогла ее увидеть.

Первая губерния, через которую пролегал наш путь, Волынь, прежде входила в состав Польши;643 это край плодородный, населенный, подобно Галиции, великим множеством евреев, но вовсе не такой нищий. Я остановилась в замке одного польского помещика, к которому направили меня друзья; он посоветовал мне не мешкать: французы, сказал он, движутся в сторону Волыни и могут оказаться здесь не позже чем через неделю. Поляки в большинстве своем относятся к русским лучше, нежели к австрийцам. Русские и поляки принадлежат к числу славянских народов; они воевали меж собой, но уважают друг друга; немцы же, гордясь тем, что они глубже славян проникнуты европейской цивилизацией, не умеют отдать славянским народам справедливость в других отношениях. Было очевидно, что поляки, проживающие на Волыни, не боятся прихода французов, однако, даже зная их чувства, русские не стали подвергать их мелочным гонениям, которые вместо того чтобы обуздать ненависть, лишь сильнее ее разжигают. Зрелище одной нации, вынужденной покориться другой, всегда действует удручающе; потребно несколько столетий для того, чтобы победители и побежденные слились воедино и позабыли о прежних распрях.

В Житомире, главном городе Волынской губернии, мне рассказали, что русский министр полиции послан в Вильну, дабы выяснить причины нападения императора Наполеона на Россию и заявить официальный протест против вторжения французских войск на русскую землю.644 В самом деле, император Александр шел ради сохранения мира на жертвы поистине неисчислимые. Если он и заслужил упреки, то скорее в чересчур буквальном следовании роковым Тильзитским соглашениям; первым их нарушил Наполеон, и Александр имел куда больше оснований сам объявить ему войну. Ведь в то время, когда Россия не давала английским кораблям доступа в свои порты, император Наполеон позволял им ввозить во Францию колониальные товары; пожалуй, можно было бы сказать, не погрешив против истины, что Франция и вся Европа напали на Россию ради того, чтобы торговый дом Бонапарт и К° получил исключительные права на продажу английских товаров; прекрасный повод лишить покоя все народы континента!645 В разговоре с г-ном Балашовым император Наполеон пустился в непостижимые откровенности, в которых мы могли бы увидеть следствие простодушия, если бы не знали, что для вящего устрашения император любит показывать, будто он выше любых расчетов. «Неужели вы думаете, — спросил он у г-на Балашова, — что мне есть дело до этих якобинцев-поляков?» В самом деле, несколько лет назад г-н де Шампаньи письменно известил канцлера Румянцева о том, что Наполеон предлагает вычеркнуть из всех европейских трактатов слова «Польша» и «поляки».646 Какое несчастье для поляков, что император Александр не принял титула польского короля и не позволил всем великодушным существам сочувствовать интересам этой угнетенной нации!647 Император в присутствии министра полиции г-на Балашова осведомился у г-на де Коленкура,648 бывал ли тот в Москве и что представляет собой этот город; Коленкур отвечал, что Москва показалась ему похожей скорее на большую деревню, нежели на столицу. «А сколько в ней церквей?» — продолжал свои расспросы император Наполеон. «Около тысячи шестисот»,649 — отвечал г-н де Коленкур. «Непостижимо, — изумился Наполеон, — разве в наши дни кто-то еще верит в Бога?» — «Да, Ваше Величество, — подтвердил г-н Балашов, — в него верят русские и испанцы». Прекрасный ответ, вселявший надежду, что москвичи станут кастильцами Севера.650



Поделиться книгой:

На главную
Назад