Вошла Лена в пижаме, поцеловала мать, отца, толкнула брата.
— Спокойной ночи!
— Спокойной ночи!
Танцевали туркмены.
Отец налил себе рюмку, спросил сына:
— Тебе налить?
— Нет.
Отец выпил, тут же налил другую.
Пели свои степные песни казахи.
Станцевали белорусы.
Ладно пропели эстонки.
Отец налил еще, он уже захмелел.
— Выпьешь?
— Нет.
Поплыли необъятные просторы России. Матушка-Волга. Запела душевно Зыкина.
Отец спросил:
— Выпьешь?
— Не хочу, — сказал сын.
Мать сказала:
— Выпей с отцом рюмочку. Сегодня можно, такой день, праздники.
— Не хочу.
— С отцом, значит, не хочешь выпить, а другим ручки пожимаешь? Хорош сынок! Молодец, далеко пойдешь!
Сын посмотрел, встал:
— Спокойной ночи!
— Чего молчишь?
— Я не молчу,
— Пусть идет, — сказала мать.
— Пусть. Воспитала ты сына...
Танцевали грузины.
Танцевали весело.
Над городом легла ночь. Праздники кончились, завтра — трудовые будни. Снимали флаги, свертывали транспаранты, подъемные краны снимали громадные портреты.
Утром над городом заговорило радио. Радио сообщило все новости. Потянулись трамваи, троллейбусы, автобусы. Появились первые пешеходы. Наступил новый рабочий день.
Утром Кузнецов-старший стоял под душем. Растирался полотенцем. Брился опасной бритвой. Умылся, с удовольствием посмотрел на себя в зеркало.
Со смаком завтракал, просматривая газету и слушая радио.
— Спасибо, — сказал он жене и свернул газету, — Алексей встал?
— Уже.
— Хочу с ним поговорить.
— Может, после работы?
— Лучше сейчас, не хочется уходить с таким настроением. — Посмотрел на часы. — Четверть часа еще.
— Здравствуй, сынок! Доброе утро!
— Доброе утро!
— Я хочу с тобой поговорить. Садись. Ты у меня спрашивал вчера несколько раз, почему мы уехали.
— Да.
— Я тебе объясню: я вчера был расстроен, даже странно, что я так расстроился, но этот несчастный человек, он меня вывел из себя.
— А почему он несчастный? Он держался хорошо, мы, наоборот, выглядели неважно.
— Неважно выглядели?
— Очень. Просто стыдно. Я потому и спрашивал, почему мы так позорно уехали. Бегство какое-то!
— Видишь ли, — его начальная легкость исчезла, — я объясню ситуацию, ты поймешь: ты знаешь, после госпиталя мы переехали из Литвы на Север, в пятьдесят втором, может, ты помнишь, ты был маленький, правда. Этот человек был у нас, видимо, я его не помню, не было желания запоминать все эти личности. Я занимался охраной, больше ничем не занимался, арестовывали, судили их другие, а я только смотрел, чтоб они не нарушали режим, чтобы не убежали. Сидели там отъявленные негодяи, это я тебе могу точно сказать; я с ними сталкивался и в Западной Украине, и в Прибалтике, вот вся эта плесень, бандиты, предатели, враги народа, космополиты отбывали свое заслуженное наказание. Не знаю, за что сидел этот человек, но раз он на свободе, видимо, считают, что он заслуживает доверия. Вел он себя, конечно, некрасиво, и я бы его сейчас поставил на место, но вчера я растерялся.
— А что он тебе говорил про март пятьдесят третьего?
— Тогда умер Сталин, ситуация была сложная, не знали, как повернется дальше, и некоторые осторожничали, а они подняли бузу, устраивали митинги, орали песни, разные лозунги, мол, невиновные, и всячески нарушали режим, а потом устроили демонстрацию. Мы были продупреждены, но начальник растерялся, ждал указаний сверху и ничего не предпринимал.
Сын внимательно слушал.
— Они распоясались совсем, народ там прожженный был, опытный, поперли прямо на охрану, а у меля большинство были молодые солдаты, сопляки, боялись даже и воздух стрелять. Представляешь, если бы я дрогнул, они бы нас смяли и устроили тартарарам, им же потом было бы хуже.
— И что, стреляли?
— У меня есть распорядок, инструкция: сначала дали предупредительный выстрел, а потом пришлось принять крайние меры.
— И убили?
— Рассеяли.
— А жертвы были?
Помолчал, сказал твердо:
— Были.
— Много?
— Я не помню. Если бы мы их не сдержали, им было бы хуже — всем! Меня потом вызывали, как, мол, не могли без крови, начальник на меня свалил. Перевели. Потом демобилизовали. Но никто с меня погон не срывал, наград не лишал, и проводили на пенсию с почетом. Квартиру дали, вот видишь. Допустил грубые ошибки в сложной ситуации, но никто мне не говорил, что я враг или изменник, или еще там кто. Я честный человек, и мне нечего скрывать. Вот так, Алеша!
Сын молчал, опустив глаза, думая о своем.
Отец глянул на часы, спросил несколько раздраженно, реакция сына начинала злить.
— Что скажешь?
— Чего говорить? — сын не поднимал глаз. — Грустно все это.
— Что?! — голос сразу сел. — Что значит "грустно", что за дурацкое слово? Я тебя не про стихи спрашиваю! Это — жизнь.
— Я тоже не про стихи.
Упрям он был, набычился, и что у него происходило в его голове, черт его поймет! Отец чувствовал себя специально непонятым, и досада на себя, на свой откровенный разговор, и злость на сына овладели им.
— Как же в безоружных стрелять? — спросил сын, и опять он не смотрел в глаза.
— Эти безоружные, мало мы их... — начал отец. — Я тебе сказал уже: есть устав, инструкция, приказ!
— А чего ты тогда испугался?
— Кто испугался?
— Вчера как ты испугался. — Сын поднял на него глаза. — Молчал всю дорогу, слова не мог сказать, мама за тебя говорила.
— Мне бояться нечего, — голос у отца сорвался. — Пусть другие боятся. У меня совесть чиста, я всем могу сказать!
— А как же девятого января, тоже по приказу?
— Ты не говори глупости, не сравнивай! Болтовня! Нашел, что сравнить! Мы порядок защищали, а это — капиталисты, помещики...
— Так стреляли не помещики.
— Что?.. Верно, рабочие и крестьяне, одетые в солдатские шинели. Так они же были несознательные... Или ты что хочешь сказать?
Сын молчал, опустив голову.
— Ты что хочешь сказать? Что твой отец подлец, что ли? Или... убийца какой?
Сын молчал.
— Ты не молчи, чего ты глаза прячешь? Ты не бойся, что ж ты!
Сын медленно поднял свое лицо. Глянул в глаза. Усмехнулся.
Отец не сам ударил, рука ударила — прямо по ухмылке. Сильно ударила.
Он рванулся вперед, но у самых дверей в коридоре, сын догнал его, развернул за плечи и крикнул в лицо:
— Почему?! Почему?! Боишься, значит?
Первым его желанием было вытереть кровь с лица Алешки, но от слов сына зарычал, заскрипел:
— Щенок! — Убил бы. И справедливо.
И тут кинулась мать, упала между ними:
— Коля!
Он хлопнул дверью и побежал по лестнице.
...Он шагал среди прохожих.
Ехал в метро, кругом стояли плечом к плечу, и он среди них, и все оттирал свою щеку и губы, будто хотел сбросить что-то.
Была проходная.
Заводской двор. Портреты вождей, Ленин на пьедестале.
Он вошел в лифт. С кем-то поздоровался, кому-то улыбнулся. Вокруг разговаривали, но он не слышал, он трогал свою щеку, будто не он сам, а его ударили.
Цех работал. Все было ладно и гармонично. Все шло планово.
И мастер Кузнецов, который поглаживал свою щеку.