Коллективизация совпала с первым пятилетним планом. Основным фактором, заставившим принять решение об ускорении коллективизации как ответе на проблему снабжения продовольствием, была необходимость капиталовложений в промышленность. К тому же она не позволяла прибегнуть к поощрениям, что могло бы позолотить пилюлю. Крестьяне не только были обязаны вступить в так называемые колхозы, но и несли при этом материальные потери. На практике колхозы были псевдокооперативами, «выборное» руководство назначалось партией, и все было подчинено «первой заповеди» – сдавать государству продукты по низким ценам.
К результатам такой политики следует отнести не только серьезное уменьшение поголовья скота и спад производства, но и дискредитацию идеи коллективного сельского хозяйства, которая ассоциировалась с насилием, обязательными поставками и обнищанием. Отрицательные последствия этого сказались более чем на одном поколении. Тридцать лет спустя один советский публицист с сожалением отметит: «Чтобы убить в крестьянине любовь к частной собственности, надо было убить у него любовь к земле», а в 1979 году в статье в газете «Правда» с горечью говорилось о безразличии, проявленном крестьянами к сбору урожая и заготовке кормов для колхозного скота. Следовательно, речь идет не только об исторической проблеме.
Удалось ли благодаря коллективизации использовать излишки сельхозпродуктов для нужд промышленности? Вопрос еще более спорный. По мнению Майкла Эллмана[182] и Джеймса Миллара[183], которые обращаются к недавно опубликованным советским данным, коллективизация не привела к увеличению продажи избытков сельскохозяйственных продуктов, поскольку производство большего количества зерна и картофеля было сведено на нет снижением количества продуктов животноводства. Одновременно необходимость заменить забитых лошадей тракторами способствовала росту поставок промышленной продукции в деревне. В то время как государство пыталось производить продукцию по минимальным ценам, некоторые крестьяне наживались, продавая товары на свободном рынке по завышенным ценам. Однако Эллман и Миллар не приходят к единому выводу. По мнению Миллара, это доказывает, что коллективизация явилась вредной мерой. Эллман же, напротив, полагает, что она достигла, пусть очень дорогой ценой, цели – снабдить основными сельскохозяйственными продуктами развивающиеся города. Оба сходятся в том, что задачей коллективизации была мобилизация ресурсов для капиталовложений в промышленность. Отсюда как будто следует, что, поскольку в целом излишки сельскохозяйственных продуктов не возросли, огромный рост капиталовложений был «финансирован» городским сектором, и основной вклад внес рабочий класс.
Моя гипотеза несколько иная. Нельзя, естественно, не согласиться с тем, что государство получило меньше, чем хотело, учитывая снижение сельскохозяйственного производства. Если к этому подходить как к свершившемуся факту, коллективизация и насилие, с ней связанное, обеспечили производство необходимого количества продовольственных товаров, даже тогда, когда это было достигнуто ценой голодной смерти крестьян. Действительно, в 30-е годы миллионы неквалифицированных рабочих еще совсем недавно были крестьянами и покинули деревню (добровольно или вынужденно) в период коллективизации. В этот период, то есть в 1930 – 1934 годах, относительные цены значили не слишком много, поскольку цены вообще не отражали экономической реальности, и многих товаров не существовало или они строго рационировались. В 1933 году крестьянин, который продавал на свободном рынке капусту, скажем, за 100 рублей и хотел купить пару штанов, не мог их найти в продаже, но, если бы он их нашел, они обошлись бы ему в 50 рублей. Другими словами, в этот период эксплуатация крестьянства осуществлялась не с помощью цен, а через отсутствие предложения. Советские статистические данные, претендующие на демонстрацию роста производства и распределения потребительских товаров, крайне искажают действительное положение дел. В них не учитывается фактическое исчезновение кустарей (и бродячих торговцев), которые ранее удовлетворяли значительную часть спроса деревни.
Говоря об этом, не хотим отрицать тот факт, что и рабочий класс в городе пережил тяжелейшую пору и познал много страданий. Однако от голода умирали только в деревне. Коллективизация имела жестокие последствия. Вспоминаю, что однажды в открытой дискуссии я услышал от одного советского ученого, что коллективизация, далекая от того, чтобы быть моделью социализма, была трагедией и что всякая социалистическая страна по возможности должна ее избегать. Имелось в виду, что для СССР эта трагедия была неизбежна. Так ли это? И если да, то почему? Пусть индустриализация была необходима, пусть существовало военное положение (изоляция, внешняя угроза, необходимость создать базу для военной промышленности), разве эта грубая и плохо подготовленная политика коллективизации была единственно возможной линией? Разве не было «бухаринской» альтернативы? Не была ли бы более эффективной политика повышения налогов, может быть, в форме натурального налога? Разве нельзя было использовать более гибкие формы кооперации, с учетом привычек и склонностей крестьян? Речь идет о проблемах, которые по меньшей мере заслуживают рассмотрения.
В заключение вернемся еще к одному вопросу: разве есть оправдание политике, в основе которой лежит отношение к большей части населения – самодеятельному крестьянству – как к объекту для принятия решений, причем правительство, претендующее на роль «рабоче-крестьянского» (пусть пролетариату формально и отводится роль гегемона), практически не принимает в расчет его интересы и желания? Подумайте об осложнениях, которые создала эта политика для демократии и для руководства, взявшего на себя функцию органов принуждения. Подъем и укрепление сталинизма теснейшим образом связаны с коллективизацией.
5. Модель централизованного руководства
В период первой пятилетки, как мы видели, система советского планирования в своем стремлении осуществить крайне честолюбивые планы приобретала все более централизованный характер. В планах выпуска продукции устанавливались обязательные цели: чтó было необходимо произвести и для кого, тогда как материалы, машины и т.д. входили в систему административного распределения. Крайняя напряженность и неразбериха 30-х годов уже принадлежат прошлому, но, по сути, система императивного планирования еще существовала. Итак, если ее появление можно объяснить неразберихой и трудностями периода сверхбыстрой индустриализации (и приоритетом, отданным тяжелой промышленности) в бедной и отсталой стране, ее живучесть должна заставить нас более внимательно рассмотреть эту модель планирования в ее взаимосвязи с социалистической марксистской теорией.
В начале 30-х годов отмечалось возвращение (ненадолго) к идеям военного коммунизма. Экономические расчеты были отвергнуты; дух времени довольно хорошо отражал лозунг «Нет таких крепостей, которых большевики не смогли бы взять». Постоянно прибегали к военной терминологии («фронт», «штурм», «плацдарм» и т.д.). Профессиональные экономисты, выступавшие в 20-е и 30-е годы, в большинстве своем оказались в тюрьмах или погибли. Экономической науке как таковой был нанесен тяжелый удар, и ее почти запретили. Между 1929 и 1954 годами не было напечатано ни одной работы на эту тему. Можно сказать, что экономические расчеты были временно отложены в сторону.
Понятно, что все это было частично вызвано общей атмосферой, созданной сталинизмом. Репрессии нанесли удары и по другим областям научной практической деятельности марксистов и немарксистов: истории, философии, литературе, праву и т.д., но особенно уязвимой в эпоху, когда политические органы производили крупные структурные перестройки, была экономическая наука. Это объясняется двумя причинами. Во-первых, политические органы (и в особенности сам Сталин) не хотели допустить появления объективных критериев, по которым можно было судить об официальной политике. Во-вторых, экономике действительно недоставало адекватных объективных критериев, на основе которых можно было принимать решения в периоды быстрых структурных изменений, и, следовательно, экономисты склонны были проявлять осторожность в период, когда эта осторожность навлекла на себя подозрения в «правом уклоне».
Н. Шпульбер[184], например, говорил, что марксистская идеология сама по себе несовместима с каким-либо объективным и рациональным критерием в экономике и, более того, что она ему противостоит. Это обвинение кажется мне слишком суровым. Тогда получается, что огромная литература по использованию ресурсов и теории организации, существующая сейчас в СССР и странах Восточной Европы, является не только не марксистской, но даже антимарксистской. Однако в своей книге Шпульбер справедливо ставит главный вопрос: четко ли Маркс и Ленин представляли себе экономические трудности социализма, который должен был прийти на смену капитализму? Не были ли взаимно несовместимы принципы, которые они хотели применить? Можно ли было утверждать, что советская система централизованного планирования – наилучшее из возможных приближений к модели, исключающей полностью «товарное производство» и рынок? Возможно ли вообще создание централизованной плановой нерыночной экономики без бюрократии (и отчуждения), которая является неизбежным ее следствием?
Существует и другой тип противоречий. Маркс предвидел общественный контроль, то есть контроль, осуществляемый прямыми производителями над ресурсами и распределением работ; главное, чтобы эти решения принимались с учетом человеческих потребностей. Стоимость должна была исчисляться в рабочих часах, а обществу предстояло принимать решения на основе прямого сопоставления потребительной стоимости альтернативных производственных программ, не прибегая к денежным и стоимостным расчетам. Кроме того, он предвидел образование ассоциаций свободных производителей, с позиций реализма осуществляющих эффективный контроль над средствами производства и продукцией. Однако не вполне ясно, каким образом в большой и сложной промышленной экономике «свободные производители» смогут свободно принимать решения, когда не существует обмена продукции. Как справедливо отмечали различные ученые-марксисты, «товарное производство» есть следствие автономности производственных единиц. Если эту автономность отменить и позволить всеобъемлющему плану, принятому «обществом» и «для общества», поглотить эти единицы и их продукцию, то каким образом избежать бюрократии, которая устанавливает определенную дистанцию между собой и теми, кого она контролирует, и отчуждения, которое в этом случае не может не отождествляться с централизованной системой? Невозможно для принятия решений собирать 200 млн. человек. Их выборные представители («непосредственные производители» – непрофессионалы, совмещающие эту работу с основной и подвергающиеся ротации) вряд ли смогут сделать больше, чем проголосовать за наиболее общие решения. Идея о том, что руководящие решения и даже микроэкономические решения могут приниматься путем голосования в национальной ассамблее[185], в которую избираются дилетанты, вне всякого сомнения, является абсолютной фантазией («принимается 315 голосами против 180, что Омский завод по производству бульдозеров должен получить со сталеплавильных заводов Магнитогорска 8.300 тонн стального проката?..»). Если уж нужно дать право «свободным ассоциациям» (или местным Советам) принимать решения по вопросам производства, то для того, чтобы их решения носили реалистический характер, им следует обеспечить необходимое снабжение, а для этого они должны вести переговоры с поставщиками, которые в свою очередь должны иметь возможность свободно производить данное количество товара для данного клиента и получать товар от своих поставщиков и т.д. Это, как часто отмечают советские авторы, явилось бы отрицанием централизованного планирования. Начиная примерно с 1930 года в СССР эти промежуточные сделки и миллион им подобных входят в обязательный действующий центральный план, разработанный в центре не методом голосования на собраниях выборных представителей, а чиновниками-специалистами.
Давая оценку соотношению между сталинской экономико-политической системой и марксизмом, не следует забывать о специфических условиях, в которых находилась Советская Россия. Отсталость, напряжение, создаваемое крайне ускоренной индустриализацией и высокими темпами накопления, изоляция, военная опасность, сила «сталинской бюрократии» и отсутствие демократических политических институтов – все это должно отчасти объяснить то, что произошло. Но лишь отчасти. Не следует предполагать, что в условиях более развитой экономики, при более низких темпах роста, более образованном народе и более демократическом строе проблемы, связанные с централизованным планированием, было бы проще решить. Напротив, бóльшая сложность структуры более высокоиндустриализированного общества создает еще более острые трудности, требующие быстрого устранения, чем те, с которыми столкнулся СССР в начале 30-х годов. Когда существуют буквально миллионы типов продукции, производимой десятками тысяч промышленных предприятий, гарантировать координацию и сбалансированные взаимосвязи становится трудным, а вернее, невозможным, делом.
Необходимо, чтобы марксисты пересмотрели в свете имеющегося опыта функциональную логику нерыночной экономики: это логика централизации. Ведь только из-за масштабов и сложности централизации приходится создавать огромный аппарат планирования и управления. Его слабость, как уже говорилось, – это результат отчуждения трудящихся (и наиболее молодых руководителей) от внутренних конфликтов в иерархической структуре и т.п. Нет сомнения, что конфликты и отчуждение действительно существуют; верно также и то, что они ведут к искажению потоков информации и другим негативным явлениям, присущим системе советского планирования. Отчуждение и конфликты являются тем не менее неизбежным следствием самого планирования, и властью, которую получают центральные политические органы при централизованном планировании, объясняются власть и привилегии «бюрократии», как и помехи на пути демократизации общества. (Заметьте, что демократизация, даже если ее удается достигнуть, ни в коей мере не облегчит установления сбалансированности между десятками миллионов решений по вопросам производства и распределения, теснейшим образом связанных между собой.)
Когда-то утверждали (это говорили и Плеханов и Бухарин), что при социализме политэкономия отомрет. Не только потому (как считали раньше), что при социализме не будут существовать категории обмена или товарно-денежные отношения, но также и потому, что экономические проблемы, которые потрясали все реально существовавшие общества, будут полностью разрешены. Предполагалось, что изобилие принесет всем удовлетворение потребностей, устранив, таким образом, необходимость обмена. Станет ненужным накопление. Отпадет нужда в заработной плате, так как у всех личные интересы совпадут с интересами всего общества, и все смогут увидеть, в чем эти интересы, и будут работать с удовольствием. Потребности и наилучший способ их удовлетворения будут известны заранее. Речь идет об одной из социалистических форм теории всеобщего равновесия, которая предполагает совершенное знание и способность предвидения, и, да позволено мне будет заметить, так же бесполезна, как и те теории, которые излагаются в плохих учебниках «буржуазными» экономистами. Превышение власти со стороны того, кто ею обладает, не считалось проблемой, поскольку предполагалось, что в условиях реального социализма не будет того, кто командует, и, следовательно, даже не думали о возможных формах контроля вообще и контроля над злоупотреблениями властью со стороны тех, кто занимал руководящие посты.
Оставим для абстрактных споров вопрос о том, возможен ли, по Марксу, социализм (или подлинный коммунизм) в будущем, несмотря на конечность ресурсов и другие ограничения. Кто в него верит, должен навесить ярлык «переходное» на каждое общество, которое после победы революции пытается «построить» социализм в условиях нужды, используя имеющийся под рукой наличный человеческий материал (который четко отличается от воображаемого «нового человека»). Марксистской политэкономии, надо полагать, нечего сказать по поводу общества этого типа. Ее доктрины не имеют ничего общего с экономическими проблемами, которые не могут здесь не возникнуть. Если «закон стоимости» действует только в условиях рыночной экономики, то проблемы оценки, сравнения издержек и результатов, способа эффективного использования ресурсов остаются без ответа, ибо для их решения не существует «работающей» методологии.
Естественно, практические вопросы планирования требуют какой-то методологии. И в верхах стремились сократить непроизводительные расходы, увеличить эффективность и производительность труда, обеспечить технический прогресс. Сталин был еще жив, когда были сделаны первые робкие попытки сформулировать критерии капиталовложений в качестве рекомендации для органов планирования при выборе различных средств для достижения поставленных целей. После смерти Сталина началось постепенное возрождение теории, которая содержала резкую критику уклончивых и расплывчатых формулировок текста учебника политической экономии (вышедшего в 1954 году, но написанного еще при жизни Сталина). Возможность применения к экономике советского типа «закона стоимости», который был перечеркнут Сталиным на всех этапах внутренней деятельности государственного сектора, стала вновь изучаться в деталях. Методика «затраты – выпуск», линейное программирование и кибернетика больше не игнорировались и не отрицались, напротив, стали обсуждаться возможности их использования. Стали выдвигаться различные, даже радикальные, предложения, авторы которых требовали больше доверять рыночному механизму, сократить размеры административного распределения затрат. Изучались методы планирования, и делались попытки использовать организационные и системные теории. Стали признавать, что при процессе планирования существуют элементы случайности и вероятности. Целая школа способнейших экономистов с математическим уклоном занялась вопросом определения оптимума национальной экономики. На очень высоком интеллектуальном уровне оценивались возможности и пределы математических вариантов. Все более ширилось участие профессиональных экономистов в процессе планирования. Сегодня, например, они участвуют в работе официальных комиссий, дают консультации по вопросам развития Сибири и т.д.
Множество предложений, выдвинутых наиболее «радикальными» экономистами, было отклонено, а многие реформы кастрированы в зародыше. Система располагает мощным внутренним механизмом, противостоящим переменам. И все же необходимость повышения эффективности в период низкого демографического роста, когда при ограниченности ресурсов нужно удовлетворять многим требованиям, стимулирует постоянный поиск варианта эффективной реформы, лишь бы она не разрушила структуру власти и гарантировала сохранность существующей системы приоритетов. Серьезные экономические трудности последних лет, вероятно, вынудят наследников Брежнева взять на себя осуществление значительных перемен. Здесь не самое подходящее место для обсуждения вопроса о том, какими могут быть эти перемены. Как бы то ни было, они, без сомнения, не будут связаны с марксистской политической экономией не потому, что руководители решат не принимать ее во внимание, а потому, что в ней нет ответов на вопросы, которые им предстоит решить. (Да позволят мне добавить, что это относится и к «традиционным» западным теориям.) Можно предположить, что любая сколько-нибудь значительная реформа, которая не ограничивается перераспределением функций между различными центральными ведомствами, должна привести к большей децентрализации, что на практике повлечет за собой расширение роли договоров и отношений между потребителем и поставщиком, то есть товарно-денежных и рыночных отношений. Это – простое следствие чисто физической невозможности осуществлять «традиционными методами» централизованное планирование, необходимую координацию решений, принимаемых по вопросам производства и распределения, когда речь идет о миллионах и миллионах микроэкономик. План и рынок не являются, как многие считают, альтернативами, одна из которых должна уничтожить другую. Они должны сосуществовать. Конечно, это будет нелегкое сосуществование, оно вызовет конфликты и противоречия. Но именно марксисты должны первыми признать, что в реальном мире вряд ли возможна жизнь без конфликтов и противоречий (во всяком случае, это была бы невыносимо нудная жизнь).
Роберто Финци.
ЛЕНИН, ТЕЙЛОР, СТАХАНОВ: СПОРЫ ОБ ЭКОНОМИЧЕСКОЙ ЭФФЕКТИВНОСТИ ПОСЛЕ ОКТЯБРЯ
В период «пражской весны» кое-кто задавался вопросом, не скрывается ли под оболочкой различных социально-политических систем практически один и тот же тип трудового процесса, обусловленного потребностями индустриального развития. При этом отмечалось, что,
«по существу, социализм в своих материальных аспектах, в общем, основывается на идентичном типе труда, какой получил развитие при индустриальной системе, унаследованной социализмом. Хотя люди в изменившихся условиях социалистического общества поставлены в иное положение по отношению к собственному труду (поскольку они теперь действительно выступают как компонент системы всеобщего общественного труда)… не подлежит сомнению, что в ходе большей части труда с типичными ограничениями, продиктованными его индустриальной организацией, воспроизводится внутреннее разделение на новом уровне»[186].
Перед нами свидетельство-описание, основанное на взгляде «изнутри», исходящее, иначе говоря, из «изменившихся условий социалистического общества», из того, что власть была реально взята и удерживалась авангардом, который программно ставил перед собой цель свержения капитализма и построения пролетарского государства. В известном смысле данная констатация – при всей сложности проистекающих из нее выводов – выглядела бы самоочевидной, если бы не едкий привкус (приобретающий несомненную политическую значимость) этой оговорки – «в общем, основывается на
Советская индустриализация, утверждает Браверман, «даже в своих самых ранних и революционных фазах» не может рассматриваться «как попытка организовать трудовые процессы существенно иным образом, чем при капитализме»[187]. Попытка, двояким результатом которой было то, что, с одной стороны, получила права гражданства[188] идея невозможности организации современной промышленности иначе, чем как она была порождена и формирована капиталистическим промышленным развитием, а с другой – было обеспечено «теоретическое обоснование формулирования марксистской критики производства в Советском Союзе, где рабочие поставлены в такие же условия специализации и иерархического подчинения, что и в развитых капиталистических странах»[189].
Лишь путем досконального анализа организации труда (и вообще производства) и положения рабочих в СССР и других странах Восточной Европы можно было бы с точностью определить, до какой степени приведенные утверждения соответствуют действительности, хотя не подлежит сомнению, что в целом они верно отражают общую направленность советского организационно-трудового строительства. Но не такова цель, которую ставит перед собой автор этих сугубо
Наше исследование ограничивается более скромной задачей анализа теоретических предпосылок. Более конкретно оно нацелено на один из компонентов этих предпосылок, неизменно упоминаемый, но куда реже подвергаемый последовательному анализу, – позицию Ленина по отношению к тейлоризму (то есть идеям и решениям, предложенным Тейлором, а также комплексу изысканий и методов, разработанных на базе его размышлений и опытов). Для рассмотрения этой позиции мы располагаем ограниченным, быть может, но зато точным материалом. Осуществить ее анализ – значит по меньшей мере впервые выверить основательность «самооправданий» советского менеджмента[191] и тех тезисов, по которым именно в идеях Ленина следует искать идеологические корни имитации капитализма, свойственной советской индустриализации.
1. Тейлор и Ленин
В связи с прочитанным в начале 1913 года в Петербурге докладом о системе Тейлора Ленин в марте этого года жестоко обрушивается на новую систему научной организации труда. Ее суть, пишет он, заключается в том, что «за те же 9 – 10 часов работы выжимают из рабочего втрое больше труда… Умрет раньше? – Много других за воротами!..»[192].
Год спустя Ленин вновь осуждает тейлоризм, причем не менее решительно, чем прежде, но в известном смысле не столь безапелляционно. Его оценка куда более дифференцированна. «Громадные усовершенствования», выросшие из научного анализа трудовых процессов, «делаются
«Система Тейлора – без ведома и против воли ее авторов – подготовляет то время, когда пролетариат возьмет в свои руки все общественное производство и назначит свои, рабочие, комиссии для правильного распределения и упорядочения всего общественного труда… И рабочие комиссии при помощи рабочих союзов сумеют применить эти принципы разумного распределения общественной работы, когда она избавлена будет от порабощения ее капиталом»[193].
После революционной бури, в разгар трудностей первых послевоенных лет Ленин провозгласит директиву к «применению
«ряд богатейших научных завоеваний в деле анализа механических движений при труде, изгнания лишних и неловких движений, выработки правильнейших приемов работы, введения наилучших систем учета и контроля и т.д.»[195].
В сущности, на этом и основывается ленинская мысль. Это подтверждает, например, его незаконченная заметка от сентября 1922 года об одной «очень полезной и очень хорошей книге»: «Научная организация труда и система Тейлора» О.А. Ерманского. Одно из главных достоинств этой книги, по словам Ленина, заключается в том, что автор сумел дать изложение «системы Тейлора, притом, чтó особенно важно, и ее положительной и
Переход от безоговорочного осуждения к более дифференцированной послереволюционной позиции (в литературе специально отмечена «сложность „тейлористской“ позиции Ленина в 1918 году»[197]) соответствует не только изменению политического положения большевистской партии, которая к тому времени взяла власть и встала перед лицом задач практического управления экономикой России. Разумеется, это решающее обстоятельство, которое нельзя оставить без внимания. Но признаки перехода от одной позиции к другой, как мы видели, восходят к более раннему периоду. Они связаны с постепенным углублением ленинских познаний и размышлений о принципах и практике научной организации труда.
Наиболее существенные черты упомянутого перехода можно проследить в заметках тетради «β», подготовительных материалах к работе «Империализм, как высшая стадия капитализма», датируемых, как известно, 1915 – 1916 годами[198]. Страницы 70 – 77 этой тетради[199] заполнены выписками из работ о научной организации труда: второго издания (1912) на немецком языке книги Тейлора «Управление предприятием» в переводе А. Валлихса; работы инженера Р. Зейберта (1914), представляющей собой его отчет о пребывании на «Тэбор мэнюфэкчуринг компани» в Филадельфии – первом предприятии, где Тейлор смог применить свои идеи в масштабе целого завода; очерка Ф.Б. Джилбрета о движении – теме, по которой автор, сотрудник Тейлора, особо специализировался[200]. Ход ленинской мысли хорошо синтезируют записи, открывающие и завершающие всю группу заметок по данному вопросу. Замечания о переводе Валлихса, который, как сообщает Ленин, «посетил Америку в 1911 году», начинаются «примером „из Вифлеемского стального завода“», где Тейлор работал с 1898 года и где он окончательно завершил разработку своих идей об организации труда[201]. Это тот же самый пример, которым Ленин уже воспользовался с некоторыми совершенно несущественными изменениями в 1913 году в статье «„Научная“ система выжимания пота» для доказательства того, что «прогресс техники и науки означает в капиталистическом обществе прогресс в искусстве выжимать пот»[202]. Выписки же из очерка Джилбрета завершаются восторженным по тону замечанием: «Прекрасный образец технического прогресса при капитализме к социализму». Эти слова поставлены под выписанными из Джилбрета критическими строками об «„огромном расточительстве“ из-за разрозненных, повторных etc. „исследований“». «Делом правительства… – пишет далее ученик и последователь Тейлора, – является учреждение… бюро стандартизации механических промыслов. Стандарты, там установленные и собранные, были бы общественной собственностью, и самостоятельные исследователи смогли бы изобретать на основании их дальнейшие стандарты»[203].
Действительно, чтение «тейлористских» страниц тетради «β» оставляет четкое впечатление, что мысль Ленина все более обращается к достижениям в научно-технических исследованиях по организации труда; что в них он, по существу, видит некое необратимое завоевание, успех поступательного движения по пути расширения господства человека над природой. В примечаниях к переводу «Управления предприятием» сосредоточенность на классовой природе тейлоровской системы видна, бесспорно, более отчетливо; в дальнейшем же вниманием Ленина все больше завладевают выводы, полученные в результате хронометража и в особенности изучения движений – «самое „интересное“, самое „сенсационное“ в системе Тейлора», как говорится в заметках о работе Зейберта[204].
Подобное смещение интересов Ленина можно было бы приписать специфическому характеру конспектируемых им работ, которые специально посвящены успехам в деле изучения научной организации труда. Этот аспект нельзя ни упускать из виду, ни недооценивать. И все же равным образом можно предположить, что сам поворот к работам, специфически сосредоточенным на научно-техническом содержании новых методов организации труда, был результатом изменения взгляда на вещи, изменением подхода к пониманию явления.
Говорить – пусть даже бегло – о научной организации труда – значит говорить о хронометрировании и анализе движений рабочего. Этому общему правилу подчиняется и статья 1913 года. Однако эта сторона дела в ней затронута не только чрезвычайно скупо, но и целиком подчинена классовой оценке тейлоризма, из-за которой последний выступает только и единственно как «научная» система (эти ленинские кавычки, в которые заключено прилагательное «научная», уже сами по себе содержат целую интерпретацию) для выжимания из рабочего все больше пота. Уже в 1914 году акценты меняются, причем, если верить словам Ленина, это только отчасти объясняется накоплением новых знаний в области тейлористских изысканий. Ведь примеры, подчеркиваемые им в статье «Система Тейлора – порабощение человека машиной», фактически уже присутствуют в зародыше в «„научной“ системе для выжимания пота». Таково, скажем, если ограничиться одним примером, систематическое применение кинематографа для изучения движений лучших рабочих и «преподавание» на производстве «образцовых» технических приемов рабочим-новичкам. Этот аспект теории и практики научного управления производством, должно быть, особенно поразил Ленина, поскольку упоминания о нем мы встречаем неоднократно[205]. Быть может, это даже повлияло на его оценку роли и функции кинематографа как нового, великого технического средства массовой коммуникации.
2. «Последнее слово капитализма» и социализм
Набрасывая схему развертывания «планов отдельных глав» «Империализма», Ленин в одном месте помечает: «Тейлор сюда?» Куда же именно? В конспект главы X, и последней («Историческое место империализма»), где значится подзаголовок «Переплетение versus обобществление» и в качестве пояснения записано: «Быстрота роста и перезревание… (совместимость обоих). „Загнивание“ и рождение нового…»[206]
В окончательном тексте «Империализма» понятие и термин «переплетение» разоблачается как одно из тех характерных словечек, которыми пользуются буржуазные экономисты, стремящиеся вывести из факта утраты системой – и особенно ее финансовой сферой – ее чисто частнохозяйственного характера заключение об ошибочности «предсказания» марксистов относительно «обобществления».
«Когда крупное предприятие становится гигантским и планомерно, на основании точного учета массовых данных, организует доставку первоначального сырого материала… когда из одного центра распоряжаются всеми стадиями последовательной обработки материала вплоть до получения целого ряда разновидностей готовых продуктов; когда распределение этих продуктов совершается по одному плану между десятками и сотнями миллионов потребителей… – тогда становится очевидным, что перед нами налицо обобществление производства, а вовсе не простое „переплетение“; – что частнохозяйственные и частнособственнические отношения составляют оболочку, которая уже не соответствует содержанию»[207].
Технической оболочкой, в которую облекается противоречие (основополагающее) между развитием производительных сил и существующими производственными отношениями, усугубляющееся и обостряющееся на высшей стадии капитализма, является крупное, особенно машиностроительное, предприятие. Предлагая в апреле 1918 года поручить Академии наук «образовать ряд комиссий из специалистов» для составления плана реорганизации промышленности и экономического подъема России, Ленин пишет о «рациональном, с точки зрения новейшей наиболее крупной промышленности и особенно трестов, слиянии и сосредоточении производства в немногих крупнейших предприятиях»[208]. Как он разъяснит своим «левым» критикам, «социализм немыслим без крупнокапиталистической техники, построенной по последнему слову новейшей науки»[209].
Здесь с очевидностью проступает линия преемственности в истолковании Маркса по отношению к каутскианскому течению II Интернационала, на взгляд которой «именно крупное предприятие делает необходимым социалистическое общество»[210]. Это утверждение вполне взаимозаменяемо, например, с тезисом из «Первоначального варианта статьи „Очередные задачи Советской власти“»: «Социализм порожден крупной машинной индустрией». Утверждение, напротив, далекое от сокровенного смысла того высказывания Грамши, в котором он отстаивает роль итальянского рабочего класса в истории воссоединенной Италии как носителя «новых и более современных потребностей промышленности»[211].
Здесь, по-видимому, можно уловить исходные посылки ленинского отношения к исследованиям Тейлора. Но при внимательном чтении его записей возникает желание сопоставить это отношение по крайней мере с еще одной основой его идеологических воззрений. Этот компонент связан с его оценкой роли технического прогресса и выступает одновременно причиной и следствием этой оценки: речь идет об утверждении материалистического понимания «хода развития естествознания, несмотря на все его шатания и колебания»[212]. Не подлежит сомнению, что в тейлоризме Ленин видит его научный аспект, так сказать, в собственном и узком смысле слова: аспект прогресса естественных наук, все более глубокого проникновения в тайны природы, развития способности человека подчинять себе мир природы. Отсюда постоянное подчеркивание им важности достижений тейлоризма в изучении движений. Из этих исследований явствует, выписывает он из работы Джилбрета, что «интенсивное изучение движений доказывает, что есть гораздо больше сходства в промыслах и даже профессиях с механической стороны, чем мы когда-либо могли считать возможным»[213].
Ныне хорошо известно, к чему привели на практике эти изыскания. Впрочем, уже в те годы, когда Ленин конспектировал книги по тейлоризму, этот итог предвидели рабочие массы, бастовавшие против интенсификации труда, и отчасти руководители профсоюзов. Однако одновременно в ленинский интерес к этим исследованиям вплетались и некоторые другие мотивы, для которых имелись достаточно глубокие основания. Один из них, причем особенно важный, как пишет Бернштейн, заключался во взгляде на тейлоризм как на «первый шаг» в направлении возможности определять «меру, которая позволяла бы устанавливать степень интенсивности труда» – базу для реального научного обоснования трудовой теории стоимости[214]. Прямых указаний или отсылок в этом направлении мы у Ленина не находим. Но как же не почувствовать их скрытого присутствия?
Восхищенный отзыв после выписок из Джилбрета, которым завершается группа заметок о тейлоризме в тетради «β», должен рассматриваться, таким образом, как отражение сложного, но вполне отчетливого суждения, созревшего еще задолго до Октябрьской революции. При взгляде сквозь призму последующих перипетий классовой борьбы (и событий внутри международного рабочего движения) со временем стали возникать, и в особенности возникают сегодня, любопытные оптические обманы: ленинские суждения выглядят «аномалией» именно в той части, где содержится позитивная оценка изысканий Тейлора. Следует, однако, заметить, что до войны 1914 – 1918 годов применение новых методов организации труда происходило еще в узких масштабах и носило спорадический характер. Хотя сама по себе проблема рационализации уже «предполагалась постановкой задачи крупносерийного производства с помощью специализированных машин и особых процессов»[215]. Соответственно достаточно ограниченной была и реакция на эти методы, исходившая лишь от отдельных групп в рабочем движении, в числе которых наряду с «Индустриальными рабочими мира» и революционными синдикалистами значились как раз большевики[216].
Если уж мы действительно хотим установить, чтó именно отличало позицию будущего основателя Советского государства, то эту отличительную черту следует скорее усматривать в довольно раннем распознании им точной классовой роли новых приемов организации труда – результате его всегдашнего острого внимания к развертыванию классовых битв пролетариата. В этом особая, но не исключительная заслуга Ленина. Пусть даже спорадическое по своему характеру применение тейлоровских приемов – в виде целостной системы или отдельными частями – порождало острые конфликты отклонения. В Род-Айленде, помимо знаменитой забастовки в арсенале, превентивная стачка охватила и соседние предприятия: для того чтобы вызвать взрыв подозрений у рабочих, оказалось достаточно «присутствия группы лиц, прибывших просто по делам, но известных своей принадлежностью к фирмам, прославившимся тем, что организация труда на них была налажена Тейлором»[217]. Введение хронометража вызвало на заводах «Рено» забастовки широкого масштаба и большой интенсивности[218]. Число более или менее известных примеров можно было бы умножить. Причем лишь люди, питающиеся наивно мифическими представлениями о пролетариате, могут приуменьшать значение организованности и конкретных организаций в проведении этих забастовок.
В основе возражений профсоюзов (как и возражений социалистов) против новых методов, по существу, лежало разоблачение иллюзорности обещания высоких заработков, ибо внедрение тейлоровской организации труда привело бы к увеличению безработицы и расколу рабочего класса. Во всех случаях применения системы Тейлора, говорилось в циркуляре председателя Межнационального профсоюза механиков США местным отделениям в апреле 1911 года, возникала одна и та же неумолимая дилемма: либо тейлоровская система терпела провал из-за сопротивления рабочих, либо влекла за собой
«уничтожение пролетарских организаций и низведение трудящихся до положения настоящих рабов, понижение заработной платы и возникновение такой атмосферы всеобщей подозрительности между тружениками, что каждый смотрел на своего соседа как на возможного предателя и шпика»[219].
В ленинских статьях 1913 – 1914 годов подчеркиваются прежде всего два обстоятельства: рабочих, которые поверят в увеличение зарплаты вследствие «научного управления», ждет разочарование, ибо такое увеличение всегда отстает от роста производительности труда и является реальным «
Эта сторона проблемы, которая со временем станет господствующим аспектом в разоблачении капиталистической рационализации труда, отсутствует не только в «Тетрадях по империализму», но и в более поздних, послереволюционных упоминаниях Ленина о Тейлоре. Понятно, что нельзя ни забывать, ни преувеличивать реальные масштабы применения тейлоровских методов в те годы, когда Ленин собирал материалы для «Империализма»; но даже с учетом этого условия подобный дефект зрения, на мой взгляд, не может быть объяснен просто сосредоточенностью внимания Ленина на технически новаторском, а следовательно, прогрессивном характере научной организации труда.
В заметках тетради «β» Ленин обнаруживает огромное внимание к тому эффекту разобщения рабочего класса, который вызывает система Тейлора. Весьма показательно, что он выписывает многие отрывки, которые ясно указывают на такого рода последствия. Против них – как красноречиво свидетельствуют выписанные места – вели борьбу прежде всего самые сильные, наилучшим образом организованные профсоюзы: не случайно Ленин выписывает из «дополнительной главы
Разумеется, здесь подмечена лишь часть общей картины. Но в то же время среди изменений в структуре рабочего класса, вызываемых новыми организационно-техническими приемами, отмечен и подчеркнут не менее важный и масштабный (уже в те времена, когда делались эти выписки) эффект, чем дисквалификация, и действующий в том же направлении, а именно подрыв единства рабочего класса и ослабление революционного порыва пролетариата[226]. Внимание Ленина не случайно привлечено к этому аспекту проблемы. В предпринимаемых им в тот период усилиях «дать последовательно марксистское объяснение»[227] началу войны и краху II Интернационала с входившими в него крупными социал-демократическими партиями его неотступно преследует один вопрос: о формировании и развитии «рабочей аристократии» в разных странах. Является ли тейлоризм – это орудие господствующего класса для более интенсивного выжимания пота из разобщенного пролетариата, как уже с 1913 года определяет и разоблачает новую систему Ленин (и не только он один в рабочем движении), – просто своего рода оболочкой, с устранением которой остается собственно научное ядро, объективный результат поступательного движения познающей человеческой мысли, или же эта оболочка настолько тесно срослась с «научными» результатами, настолько неотъемлема от самой сути исследования, что обусловливает и сами познавательные выводы? Иными словами, является ли для Ленина тейлоризм областью безоговорочного применения принципа различия между приобретением научного знания и практическим приложением этого знания? Если мы отвечаем на этот вопрос утвердительно, тогда необходимо сделать очевидный вывод, что существует лишь один-единственный тип трудового процесса, который приобретает знак плюс или минус лишь в зависимости от классовой природы того общества, в котором он совершается. Заключительные строки приведенных заметок из тетради «β», по-видимому, побуждают сделать вывод, что автор склонялся к прямолинейно утвердительному ответу. Об этом же свидетельствует, как мы видели, целый ряд выдержек из работ более позднего периода. И все же поставленный вопрос не является ни праздным, ни чисто «внешним» по отношению к теоретическому наследию Ленина, то есть вопросом, вызванным исключительно марксистскими исследованиями последних лет о советской действительности.
Дело в том, что и после революции Ленин специально останавливается именно на научной ограниченности тейлоризма; «…практически применить и испытать сдельную плату, применение многого, что есть научного и прогрессивного в системе Тейлора…» – таков лозунг, выдвинутый в «Очередных задачах Советской власти»[228]. В этих словах можно было бы усмотреть чисто политическую осторожность и предосторожность, причем такое истолкование дополнительно подтверждается, если сравнить этот текст с первоначальным вариантом статьи[229]. Ленин как-никак обращается к пролетариату своей страны, который – сколь бы ограниченными ни были в России масштабы практического применения тейлоризма – отчасти уже ощутил на собственной шкуре, что такое капиталистическая рационализация; причем обращается к нему после великого Октябрьского революционного переворота. Более того, вождь победившей революции знает, что на него смотрят пролетарии всего мира. Разве недостаточно было в этих условиях просто повторить – с той же ясностью, что и раньше, – что все дело в капиталистическом применении выводов, полученных Тейлором в результате научного анализа процесса труда, в отрицательных последствиях такого применения? Ход ленинской мысли, сопровождающей призыв практически использовать «многое, чтó есть научного» в тейлоризме, более сложен.
3. После Октября
Для претворения в жизнь «общего лозунга момента» – «восстановление разрушенных… производительных сил… экономический подъем страны; – прочная охрана элементарного порядка» – приходилось идти, как говорится в «Очередных задачах Советской власти»[230], на
«отступление от принципов Парижской Коммуны», причем не только на «приостановку – в известной области и в известной степени – наступления на капитал… но и шаг назад нашей социалистической, Советской, государственной власти…»[231].
Это высказывание несет в себе общую истину, охватывает всю совокупность проблем, хотя поводом для него послужил некий частный «компромисс» (установление высокой заработной платы для «специалистов»), который и в дальнейшем будет изображаться как сугубо частное отступление от правил[232]. Речь идет об одном из первых высказываний, выражающих понимание того, что строить необходимо, как скажет Ленин в четвертую годовщину Октябрьской революции, основываясь «на личном интересе, на личной заинтересованности, на хозяйственном расчете»[233]. Кстати говоря, выступая в 1918 году, он сказал об этом общем, а не локальном значении «компромисса» со специалистами открыто, хотя пока еще в двусмысленных и в известном смысле оправдательных выражениях. По существу, это первый акт осознания объективных пределов, поставленных экономической действительностью, – осознания, требующего отказа – без болезненных последствий – от традиционных, прочно вошедших в умы людей принципиальных утверждений[234] о том, что «разлагающее влияние высоких жалований неоспоримо – и на Советскую власть… и на рабочую массу»[235].
Призыв к применению тейлоризма вписывается в обстановку отхода, хотя еще не такого «стратегического отступления», как нэп. Более того, необходимость обращения к «последнему слову капитализма» в деле рационализации производства выводится и обосновывается из констатации того, что «русский человек – плохой работник» из-за «живости остатков крепостного права», сохранившихся при царизме. Из этого следует, что «Советская власть должна поставить перед народом во всем ее объеме» конкретную и безотлагательную задачу: «учиться работать»[236].
Здесь обнаруживается не столько подход к социалистическому использованию процесса труда, значимость которого независима от оболочки общественных производственных отношений, сколько взгляд на использование «научных» приобретений тейлоризма как средство достижения материальных условий строительства социализма. В самом деле, переживаемая Советской властью фаза не есть фаза строительства социализма, а период, как говорится в «Очередных задачах Советской власти», «переходного от капитализма к социализму времени»[237]. «Детским» критикам слева Ленин объяснит:
«История… пошла так своеобразно, что
Советская власть – это политическое условие социализма – должна максимально ускорить достижение экономических условий для перехода к строительству «первой фазы коммунистического общества», каковой является социализм[239]. Созревшие в рамках капиталистических производственных отношений наиболее передовые формы организации трудовых процессов могут (и должны) быть использованы в этих обстоятельствах как орудие возможно более быстрого разрешения этой задачи и одновременно как образец, к которому следует стремиться для достижения той степени капиталистической зрелости, какая служит необходимой предпосылкой для перехода к строительству социализма.
«Прогрессивный» характер новых технических приемов не оспаривается ни с точки зрения их возможностей для развития производительных сил, ни с точки зрения поступательного движения научного знания. И в последнем Ленин глубоко убежден. Просто при внимательном чтении обнаруживается, что Ленин не пытается предопределить будущее, он прочно привязан к своему времени. Когда будет изжита фаза перехода к социализму, когда социализм начнет развиваться в следующую, коммунистическую стадию, тогда на очередь станет задача «реального подчинения» трудового процесса новым производственным отношениям. Причем уже не только исходя из уровня научно-технических завоеваний, достигнутых в буржуазном обществе, но и полностью развивая все те потенции, высвобождение которых тормозилось капитализмом.
Насыщенная мыслью ленинская концепция не столь прямолинейна. Ибо сама действительность куда более сложна, как это со всей очевидностью обнаружится в ходе дальнейшего развития советской истории. Переход от капитализма к социализму происходит в России в чрезвычайной обстановке: в условиях взятия и осуществления власти партией большевиков, которая насильственными методами уничтожила прежние отношения собственности. Материальные условия для построения социализма создаются при наличии новых общественных отношений, явившихся плодом колоссального ускорения хода истории, для которого решающим условием успеха выступает синтез в рамках единого революционного процесса в мировом масштабе тех двух «цыплят», что высидела империалистическая наседка – смычка двух «половинок» социализма, порожденных высшей стадией капитализма.
Нужно пройти через школу государственного капитализма, в частности путем организации производства в соответствии с критериями научного управления им. Но одновременно необходимо сделать так, чтобы это научное управление (которое, как бы то ни было, представляет собой шаг вперед в господстве человека над природой) давало труженику то, что капиталистические производственные отношения всегда мешали ему давать;
«…правильно руководимое самими трудящимися, если они будут достаточно сознательными, применение системы Тейлора послужит вернейшим средством к дальнейшему и громадному сокращению обязательного рабочего дня для всего трудящегося населения, послужит вернейшим средством к тому, чтобы мы в период времени довольно краткий осуществили задачу, которую можно примерно выразить так: шесть часов физической работы для каждого взрослого гражданина ежедневно и четыре часа работы по управлению государством»[240].
Это, как считал Ленин еще с 1914 года, вполне осуществимо – не препятствуй тому общественные производственные отношения – в такой богатой стране, как Америка, где «применение машин… благодаря полной политической свободе и отсутствию крепостников-помещнков, развито сильнее, чем где бы то ни было в мире»[241].
В окончательном, предназначенном для печати варианте «Очередных задач Советской власти» исчезает тесная связь между системой Тейлора и сокращением рабочего дня. С точки зрения интересующей нас темы это не единственное существенное различие между первым наброском и текстом, опубликованным затем в «Правде» и «Известиях». Вначале Ленин, похоже, больше озабочен тем, чтобы предотвратить возможные возражения: отсюда больший полемический пыл в обличении классового характера научного управления и открытое признание той ненависти и того возмущения, которые тейлоровские меры рационализации вызывают у рабочих. Перед лицом складывавшейся внутри- и внешнепартийной оппозиции по отношению к своим тезисам он, возможно из «осторожности» выбирает менее оборонительный, более категорический тон[242]. Вместе с тем переработка, которой подвергся текст, по-видимому, продиктована не одними тактическими соображениями: первый вариант содержит немаловажные отличия и с теоретической точки зрения. Здесь, в частности, более отчетливо представлена неизменность процесса труда при переходе от условий капитализма к условиям новой, советской действительности, которая выглядит уже не как «политическая половина» социализма, но как настоящая «первая фаза коммунистического общества». Возможно, не случайно «Первоначальный вариант» был обнародован в 1933 году: в январе следующего года на XVII съезде ВКП(б) будет подчеркнуто, что
«основные задания второго пятилетнего плана… максимально остро ставят проблему улучшения качества работы во всех отраслях и прежде всего качество организационного, практического руководства»[243].
Рекорд Алексея Стаханова будет достигнут вскоре после этого – 31 августа 1935 года.
Элемент, присущий всем ленинским статьям, заключается в подчеркивании командной роли политики (причем в совершенно ином смысле, нежели в более поздних теоретизированных и практических установках международного рабочего движения по формуле «политике – командное место») в процессе ускоренного создания материальных предпосылок сохранения Советской власти, а следовательно, отстаивания условий строительства социализма. У Ленина командная роль политики означает не только ориентирование и управление экономикой в узком смысле слова. В содержании этой формулы отразились более сложные потребности. Грамши проницательно разъяснит их на страницах своих заметок об американизме и фордизме. Размышляя, в частности, о собственно советском опыте индустриализации и разбирая причины интереса «Леоне Давидови» (Троцкого. –
«Эти области жизни связаны между собой больше, чем может показаться, ибо новые методы труда неотделимы от определенного образа жизни, мыслей и мироощущения; нельзя достичь успехов в одной области, не добившись ощутимых результатов в другой»[244].
Ленин не формулирует столь же открыто и законченно эту взаимосвязь, однако же он имеет ее в виду: как в подготовительных материалах к «Империализму»[245], так и в 1918 году, когда подчеркивает плохие качества русских как работников.
Низкий уровень развития производительных сил; феодальные пережитки, унаследованные от царской России не только в области экономики, но и в сфере сознания, в нравах; колоссальное – по сравнению с укоренившимся мировоззрением – ускорение, приданное Октябрем ходу истории, – все это выдвигало проблему новых методов труда прямо противоположно ее постановке в Соединенных Штатах, где капиталисты, по словам Грамши, могли воспользоваться тем, что их «гегемония рождается на фабрике и для своего осуществления нуждается лишь в минимальном количестве профессиональных посредников в политике и идеологии»[246]. С другой стороны, впрочем, и само русское рабочее движение – в силу тех же самых объективных причин – не могло и не сумело повести себя иначе, чем американское[247], то есть не сумело занять эту решающую позицию – позицию гегемона. Об этом свидетельствует характер антитейлористской реакции на тезисы Ленина, из-за чего дискуссия вокруг них так и не ознаменует реального прогресса на пути проникновения в суть проблемы[248].
Таким образом, и Советской власти не остается ничего другого, как также использовать средства принуждения. Это принуждение будет иным, нежели насилие, примененное американскими капиталистами для уничтожения рабочих организаций, но в известном смысле его роль окажется более центральной, более решающей. Сочетание элементов обязательности (выражающихся в повседневной практике, в трудовой дисциплине и единоначалии непосредственно на производстве) с элементами убеждения выливается не только в воспитание на «примере» передовика. По ленинскому замыслу, повседневное практическое управление общественными делами и необходимое повышение культурного уровня масс выступают одновременно – и комбинированно – как осознание ограничений и требований, налагаемых самой действительностью; как момент формирования всеобщей «индустриальной культуры», как один из путей к преодолению буржуазной демократии, как завоевание – или по крайней мере начало завоевания – пролетариатом способности господствовать над производственными процессами, над экономикой в целом.
Борьба за применение новых методов организации труда – это не только борьба за повышение производительности труда, продиктованная необходимостью удовлетворить безотлагательные потребности момента и столь же неотложной задачей соединить две «половинки» социализма; это одновременно поворот к углублению советской демократии в тот самый момент, когда признается необходимость пойти на «компромиссы».
Ленин оставил своим наследникам нераспутанный узел и в этой области. Предпринятое им приспособление тейлоризма к советскому опыту протекало хотя и не без отклонений, но все же в рамках перехода от капитализма к социализму. Будущее, следовательно, не было затронуто. Тем не менее оставался элемент двусмысленности, влияние которого будет сказываться и в дальнейшем: ведь именно новые технические приемы могут служить инструментом развития социалистической демократии. Позволяя экономить человеческий труд, они ведут к высвобождению времени, которое может быть использовано трудящимися как для хозяйственного и административного управления, так и для повышения собственного культурного уровня, то есть завоевания знаний, позволяющих человеку непосредственно господствовать в производственном процессе. Но разве все это не подкрепляет ту идею, что организация труда,
Следует признать, что по крайней мере в идеологических дискуссиях, по-видимому, никогда не упускалась из виду необходимость преодоления процесса труда в том виде, в каком он был унаследован от капитализма, или, во всяком случае, идея о безусловном изменении его природы при социализме. Ленин, как мы видели, подчеркивая необходимость изучения и применения системы Тейлора, выдвигает вместе с тем задачу «приспособления», переработки ее. Троцкий, который в 1923 году обрушился на некритическое принятие формулы – научный (а стало быть, и технический) прогресс равен общественному прогрессу (на его взгляд, этим грешил Павлов), – в 1927 году напишет, что «старая техника в той форме, в какой мы завоевали ее, совершенно непригодна для социализма». Сталин же, прославляя стахановское движение, связывает эту форму социалистического соревнования с перспективой исчезновения «антагонизма между умственным и физическим трудом»: преодоление этого противоречия не может не предполагать – хотя в тексте об этом ясно и не говорится – иной организации (и качества) трудового процесса[249]. Можно было бы, конечно, по примеру многих авторов подчеркнуть разрыв между провозглашаемыми принципами и действительностью, обусловленной не только все большей жесткостью социальной структуры советского общества, но и в особенности суровыми потребностями полувековой истории, насыщенной гигантскими потрясениями и жесткой конфронтацией во всемирном масштабе. Это существенно важно для понимания, но это иная плоскость анализа по сравнению с той, которая была выбрана здесь. Точно так же, как в иной плоскости находится интересная идея, выдвинутая Линхартом, об изучении стахановского опыта – в отличие от принятого до сих пор подхода – в терминах классового анализа[250].
Поскольку сначала отодвинулась, а затем исчезла перспектива всеобщего революционного подъема, который позволит – на основе использования и взаимообогащения возможностей двух «половинок», двух цыплят, высиженных наседкой империализма, – наладить установление нового порядка во всем мире, то Советская власть была вынуждена, чтобы не дискредитировать себя, пойти неведомыми путями непосредственного строительства социализма. Рационализация производства закономерно составляет часть этого процесса, выступая в качестве средства лучшего удовлетворения потребностей, расширения выпуска продукции для нужд общества[251].
Возрождается и идея рационализации труда как средства увеличения свободного времени при социализме[252]. На первый взгляд техническая основа производства, трудовые процессы – по крайней мере в своих основных, принципиальных чертах – выступают как заданные. Но одновременно ведется широкая кропотливая работа – до сих пор почти не изученная на Западе, – о масштабах которой можно составить представление, если напомнить, что в 20-е годы более десятка научно-исследовательских институтов в СССР занимались изучением проблем управления предприятиями и что в период 1923 – 1927 годов выходило около двадцати журналов по вопросам научной организации труда и управления производством[253].
По словам авторитетного наблюдателя – и поклонника стахановского движения, – методы, обычно использовавшиеся в Советском Союзе в 30-е годы, «не содержали никаких новых принципов и, уж конечно, мало чем могли бы удивить исследователей американского научного менеджмента». Более того, «многие из них представляли собой расширенное внедрение элементарных трудовых операций»[254]. Подтверждением этому служит свидетельство, которое никак не может быть заподозрено в предвзятости, поскольку исходит из самого Советского Союза. Каков был тот организационный принцип, который так двинул вперед Стаханова и других «шахтеров-ударников»? Ответ прост: «родилась идея разделить трудовые операции»[255].
Марио Тело.
БУХАРИН: ЭКОНОМИКА И ПОЛИТИКА В ПЕРИОД СТРОИТЕЛЬСТВА СОЦИАЛИЗМА
Анализ развития и кризиса мирового капитализма и соответствующее переосмысление форм революционного процесса пронизывают насквозь политико-теоретическое творчество Бухарина. Среди деятелей коммунистического движения Бухарина отличает именно проделанная им сложная работа по исследованию и теоретическому осмыслению этих тем. Эту работу он вел на протяжении 15 лет: с момента появления наиболее значительной из его предреволюционных работ «Мировое хозяйство и империализм» (1915)[256] до выступлений 1926 – 1929 годов – периода, ознаменовавшего вершину его политического влияния и одновременно начало его отстранения от власти[257], – и разработки программы Коминтерна, как и последних работ об организованном капитализме, которым суждено будет стать главной мишенью обвинительных речей Сталина[258]. Его размышления об изменениях в современном капитализме не просто представляют собой систематизацию эмпирических наблюдений, а непосредственно отвечают задаче развития концептуального аппарата марксизма. Именно в этом свете определяется то своеобразное место, которое занимает в коммунистическом движении Бухарин; его суждения о значении и последствиях тех политико-экономических процессов, которые он рассматривает в рамках категории государственного капитализма, явились причиной почти полного его разрыва с Лениным в 1915 году[259] и решающего столкновения со Сталиным в 1929 году.
В отличие от идейных исканий многих марксистов того времени теоретическое творчество Бухарина развивалось, в сущности, независимо от того, какую позицию он занимал по тому или иному тактическому вопросу. А таких различных позиций было немало в его бурной биографии: от почти анархического антиэтатизма до революционной поры и от утопического видения «перманентной революции» до жесткого понимания военного коммунизма, принятия нэпа и, наконец, перехода к наиболее зрелой фазе разработки теории социализма в одной, отдельной взятой стране, которая приведет к важному периоду руководства Коминтерном и к поражению[260]. Теоретическая самостоятельность Бухарина опирается на широту его культурного кругозора, который охватывает новую, вызванную к жизни Октябрьской революцией проблематику и обусловливает особое восприятие Бухариным ленинизма. Критический анализ эволюционизма, теорий «автоматического краха», которые привели марксизм II Интернационала к параличу, уже с 10-х годов подготовил Бухарина к рассмотрению теоретического, стратегического вопроса, оставленного нерешенным Лениным: раз вслед за прорывом цепи в отсталой России не произошло распространения революции также на страны Запада – в предвидении чего и родился III Интернационал, – то в каких формах возможно слияние исходов революции 1917 года с мировым революционным процессом?[261]
Вплоть до конца 20-х годов Бухарин в постановке своих исследовательских задач исходит из стремления сохранить действенную взаимосвязь между советской внутренней политикой и целями международного рабочего движения, несмотря даже на то, что непрерывная цепь поражений революционных выступлений на Западе и Востоке породила очевидную диспропорцию между Советским государством и Коминтерном. В обстановке, возникшей с изоляцией СССР, Бухарин в отличие от Троцкого считает, что новаторское развитие марксистского анализа, стратегической инициативы возможно и в условиях борьбы за построение социализма в одной-единственной стране: именно поэтому он и берет на себя огромную ответственность как в СССР, так и на международной арене. Бухарин не оставил нам ни законченной теоретической системы, ни даже какого-либо позитивного результата своей деятельности, обладающего всеобъемлющим значением, – то есть ничего такого, что позволяло бы однозначно оценить его вклад в марксизм. Вместе с тем о важности разрабатывавшихся им идей должно бы свидетельствовать уже то обстоятельство, что поражение, нанесенное ему Сталиным, в куда большей мере, чем любой другой кризис советского руководства, повлекло за собой широчайшие последствия как для внутренней жизни СССР (решение о форсированной коллективизации, изменения в партии и государстве)[262], так и для существования – не говоря уже о политике – Коминтерна (достаточно напомнить о таком последствии теории «социал-фашизм», как исход германского кризиса, завершившегося трагедией 1933 года)[263]. Бессмысленным представляется вытаскивать на свет версии, авторы которых стремятся истолковать Бухарина с его идеями как возможную альтернативу сталинизму. Столь же мало общего с периодом зрелого творчества Бухарина имеет и идеологический штамп, с помощью которого – в угоду закрепления за Сталиным центрального положения в партии – Бухарина отождествляли с правым уклоном в коммунистическом движении. Сосредоточив внимание на указанных вопросах, по-видимому, можно отделить в его творчестве то, что несет на себе печать общей ограниченности советского марксизма, советского коммунизма 20-х годов (и что могло в этом смысле способствовать установлению сталинизма), от того, что связано с содержанием, с постановкой проблем, благодаря чему Бухарин выдвинулся как самостоятельный теоретик и обеспечил реальное развитие марксистских идей по сравнению с тем, как они разрабатывались на тогдашнем уровне. Само признание факта, что Бухарин затруднялся дать ответ на вопросы, поставленные новой фазой капитализма в 20-е годы, признание противоречий и слабых мест в его концепциях, что способствовало победе сталинистского направления, возможно, позволит лучше понять соотношение объективных и субъективных факторов, обусловивших формирование окончательного облика советской системы и политико-теоретический кризис международного коммунистического движения.
Наконец, рассмотрение упомянутых здесь вопросов, возможно, позволит не только проследить политический путь Бухарина, но и – главным образом – выявить важную особенность его вклада в теоретическое развитие марксизма. Напомним, что этот вклад традиционно усматривают в попытке построить цельную философскую систему, предпринятую им в его получившем широчайшую известность трактате 1921 года[264]. Однако новаторское значение этого труда существенно снижается не только из-за того, что он впоследствии использовался в процессе догматизации марксизма-ленинизма, но и потому, что та радикальная критика, какой его встретили наиболее творческие представители западного марксизма, остается актуальной и по сей день[265]. Можно утверждать, таким образом, что, по сути дела, взаимосвязь между философско-методологическим и политико-теоретическим уровнями бухаринской разработки и их взаимообусловленность свидетельствуют об отсутствии органически завершенной системы. Впрочем, этот аспект выглядит весьма проблематичным и при сопоставлении Ленина – революционного политика и Ленина-теоретика, внесшего свой вклад в ограниченность российского марксизма. Прославленный интеллектуализм Бухарина, его предрасположенность к абстрактной дефиниции проблем вовсе не обусловливают дедуктивной связи между его теорией и политикой. Поэтому, быть может, небесполезно – по завершении описания объективного значения и концептуального смысла бухаринского стратегического поиска по упомянутым ключевым проблемам – задаться вопросом, до какой степени применим в данном случае интерпретационный критерий, предложенный Грамши по отношению к наследию Ленина; критерий, по которому подлинную философию политика следует искать в его политических, а не философских работах[266].
1. От военного коммунизма к организованному капитализму
Особое внимание, уделяемое Бухариным формам социально-экономического развития западного капитализма, рискует остаться необъяснимым, если не учесть особенностей культурного формирования этого человека. Русский компонент его культуры (в котором важная роль принадлежала философии эмпириокритицизма, воспринятой от Богданова) сосуществовал и переплетался с результатами хорошего знания и непосредственного изучения социальной теории и социальных исследований международной социал-демократии, как и трудов наиболее передовых буржуазных мыслителей. Отличающая наиболее яркие страницы его теоретических работ критическая соотнесенность с трудами Макса Вебера и Гильфердинга, не говоря уже о Ратенау, Кейнсе, Ледерере, Зомбарте, авторах из «Грюнбергс архив» и т.д., является результатом глубоко укоренившегося навыка и отражает стремление вести собственную разработку теории на том же уровне сложности. На процессе теоретического созревания Бухарина и после Октябрьского переворота скажется опыт учебы в эмиграции, когда он побывал во многих западных странах – от Скандинавии до Соединенных Штатов[267].
Революция и последующее строительство Советской власти не заставили Бухарина отбросить ранее приобретенный им идейно-теоретический багаж, а, скорее, побудили переосмыслить его. Это с особой очевидностью проявляется в бухаринской интерпретации двух решающих аспектов преобразования капитализма в первые десятилетия XX века: роста экономической и политической организованности национальных капиталистических систем и драматического обострения напряженности в их взаимоотношениях, обусловленного достигнутым уровнем интернационализации капитализма. Показательно в этом отношении, что ссылки на теоретические работы Гильфердинга занимают важное место в исследованиях Бухарина начиная с 1910 года, когда появился главный фундаментальный труд этого социал-демократа и экономиста, и до 1927 года, когда тот выступил с докладом на тему об организованном капитализме на Кильском съезде СДПГ[268]. Однако речь здесь идет не о некритическом восприятии, которое затем подправляется расстановкой политических или идеологических акцентов. Раньше, чем Ленин, и независимо от него Бухарин точно отличил существующие тенденции к интернационализации капитала от отвергнутого им предвидения возможного «ультраимпериализма», понимаемого в смысле соглашения между монополиями или трестами, которое гарантировало бы мирное урегулирование межкапиталистических, межнациональных и межгосударственных противоречий. Эту независимость мышления признают за Бухариным даже тогда, когда его тезисы об организованном капитализме во всеуслышание объявляют перепевом гильфердинговских формулировок (по крайней мере в пристойном варианте обвинений, вышедшем из-под пера Е. Варги[269]). И действительно, Бухарин уже с 1915 года – и тем более в послевоенные годы – питал убеждение, позже высказанное Лениным в его знаменитой работе об империализме[270], что тенденция к решению военным путем споров между национальными капиталистическими группировками из-за политического и экономического господства составляет один из основных компонентов новой стадии капитализма и поэтому не может быть сведена к политике радикальных улучшений капитализма, как полагал уже в те годы Каутский, а вслед за ним и Гильфердинг[271].
Признавать органичность тенденции к войне не означает считать войну чем-то неотвратимым или же непосредственным следствием межимпериалистических экономических противоречий. Общемировой капиталистический трест исключается, потому что его образование возможно лишь при условии равновесия сил между договаривающимися национальными группами капиталистов, что невероятно, либо же при условии абсолютного превосходства одной державы над всеми другими – однако и такого рода ситуация повлекла бы за собой ожесточеннейшие конфликты, которые обострили бы еще больше противоречия мирового капитализма[272]. Таким образом, тенденции к войне, писал Бухарин в «Экономике переходного периода», могут привести к «отрицательному расширенному воспроизводству», то есть к разрушению производительных сил. Однако это может рассматриваться «с точки зрения общего движения капиталистической системы» и как необходимая цена достижения «более высокого и потому более мощного развития этих сил»[273]. С помощью конкретного анализа специфического характера кризисных процессов можно провести различительную грань между кризисом и крахом капитализма, между военным (и послевоенным) кризисом и окончательным кризисом капитализма.
Кроме того, в отличие от Ленина Бухарин полагает (и он будет долго развивать эту свою мысль), что взаимопроникновение политики и экономики, характеризующее современный капитализм, может обеспечить урегулирование наиболее серьезных внутренних противоречий капиталистического строя и даже придать ему значительную стабильность в пределах национальных границ. Отсюда внимание к возрастанию экономической роли государства, несводимой к тенденции к загниванию и к анализу, выявляющему лишь паразитические стороны государства. В 1920 году Бухарин отстаивает свой самобытный концептуальный подход к подобному процессу интеграции между государственной машиной и экономикой, и отсылка к этим теоретическим положениям явится константой его анализа на протяжении последующего десятилетия, особенно во время его пребывания на посту руководителя Коминтерна. В статье 1915 года он утверждает, что «национальное хозяйство превращается в единый гигантский комбинированный трест, пайщиками которого выступают финансовые группы и государство. Мы называем образования такого рода государственно-капиталистическими трестами»[274]. С помощью этих новых понятийных инструментов Бухарин разбирает всю ту массу явлений, которую Гильфердинг описывает в своем «Финансовом капитале»: процессы рационализации и организации национальных капитализмов, растущее отделение капитала-собственности от капитала – управления производством, возрастание роли банковского капитала и главенствующая роль финансовой буржуазии, причем подчеркивает их важность, в частности, и для такого явления, как максимальная промышленная концентрация в монополиях, которую Ленин, напротив, настойчиво ставит на первое место в иерархии черт новой, империалистической стадии[275].
Бухарин соглашается с тем тезисом Гильфердинга, что объяснение этого типа капиталистического регулирования не может быть просто сведено к отмеченной Марксом функции кредитной системы и акционерных обществ как «контртенденция» против тенденции к понижению средней нормы прибыли[276]. И тот и другой приписывают ему значение, выходящее за рамки конъюнктурных мер, хотя признают, что особые обстоятельства, например задачи планирования экономики в связи с потребностями мировой войны, необычайно ускорили вышеупомянутые процессы. При этом отличие анализа Бухарина от подхода как Гильфердинга, так и Ленина в том, что он настойчиво концентрирует внимание на преобразовании внутренней структуры государства. Он не ограничивается лишь пересмотром определения государства как коллективного капиталиста – и не сводит его роль к орудию осуществления агрессивных поползновений империалистического капитализма на международной арене. В работах 1915 и 1920 годов он многократно останавливается на интеграции между финансовым капиталом, общественными предприятиями и государством; кризис фритредерства и либерального государства, сопровождаемый кризисом институтов парламентской демократии, он выводит из изменения в отношениях между господствующими классами и государством. Когда экономическая власть буржуазии, отмечает он, выступала как нечто достаточно аморфное, «организованный государственный аппарат как бы налагался на неорганизованный класс (или классы), чьи интересы он олицетворял». Но, продолжает он далее,
«ныне дела обстоят в корне иным образом. Государственный аппарат воплощает не только интересы господствующих классов вообще, но и их
Подобное подчеркивание структурной обусловленности нового места и роли политики, а также указание на новые социально-экономические организации, направляющие действия государственной машины, позволяют лучше оценить смысл знаменитой фразы Бухарина из «Экономики переходного периода» о том, что «Левиафан» Гоббса – «это сущие пустяки по сравнению с той могущественной силой, какой оказался государственный аппарат финансового капитала»[278]. Расширение роли государства, в чем Бухарин усматривает постоянно действующую тенденцию для периода между окончанием войны и стабилизацией 20-х годов (он снова говорит о ней даже и в ходе кризиса, начавшегося в 1929 году), выступает как часть процесса органического преобразования системы, как выражение на уровне организационных аппаратов того развития, определяющей причиной которого являются социально-экономические перемены.
Во второй половине 20-х годов Бухарин углубляет свои представления о государственном капитализме в теоретическом и политическом плане. Он делает это в статье-рецензии на «Новую экономику» Преображенского летом 1926 года, в теоретическом споре с иранским коммунистом, делегатом Коминтерна Султан-заде о проекте программы Коммунистического Интернационала, а также в разных политических статьях[279]. Примечательно, что перед теоретиками марксизма встает необходимость пересмотра традиционного разграничения на базис и надстройку. Взаимопроникновение производственной базы, регулирующих аппаратов государства и механизмов функционирования финансового обращения достигает той степени, когда эти последние могут быть включены в самый базис. Подобная интегрированная система исключает возможность обособления одной какой-то ее части: в политическом плане тем самым исключается допустимость каких бы то ни было нейтральных зон, независимых центров власти. Вот почему, по мысли Бухарина, гильфердинговская утопия насчет центрального банка не имеет под собой никаких серьезных теоретических оснований.
Все бухаринские размышления конца 20-х годов о новой структуре государственного капитализма имеют целью критику, аналитическое раскрытие несостоятельности гипотезы о возможности контроля демократического государства над тенденциями организованного капитализма, о постепенном возобладании интересов общества над частным интересом в развитии тенденций к регулированию экономики. Бухарин решительно против позиции, определившейся на Кильском съезде СДПГ, и вообще считает иллюзией рассматривать «нейтральное государство» как преемника «государства – ночного сторожа». Характерно, что отдельные исследователи сближают бухаринскую позицию по этому вопросу с теориями авторитарного перерождения государственного дирижизма, выдвинутыми некоторыми наиболее передовыми течениями социальной науки на Западе, несмотря даже на то, что эти последние принадлежат к совсем иным школам, чем Бухарин[280].
Тема однозначно авторитарного характера «трестификации государственной власти» широко представлена в выступлениях Бухарина на XV съезде ВКП(б) в декабре 1926 года и VI конгрессе Коммунистического Интернационала летом следующего года. В этих выступлениях он рисует перспективу «органической фазы» развития интеграции между государством и экономикой на «новой основе»:
«…государственная власть буржуазии больше, чем когда бы то ни было, становится непосредственно зависимой от крупных и мощнейших капиталистических концернов или комбинаций этих концернов. Другими словами, идет процесс
В заключительном слове по своему докладу на XV съезде ВКП(б) Бухарин добавляет, что созревание в государственном капитализме таких тенденций «снизу», то есть определяемых непосредственно властью капиталистов, берет верх над управляемыми «сверху» элементами госкапитализма. Под этими последними понимаются мероприятия и органы, созданные, как, например, в годы войны, из-за повелительных потребностей военного времени либо вследствие целенаправленных действий политической власти под влиянием (подобно тому, как это происходило в таких странах, как Австрия или Германия) организованного социал-демократического движения: органы государственного и общественного контроля, непосредственное участие государства (либо управляемых социалистами муниципалитетов, например коммунального совета Вены) в экономике, институционализация полномочий профсоюзов и т.д.
В 1929 году Бухарин берет на вооружение сам термин «организованный капитализм», которым особенно часто пользуется Гильфердинг, вместе с термином – тезис о долгосрочном характере программируемого неокапитализма и о внутренней дифференциации процессов государственно-капиталистического регулирования. При этом, однако, он сохраняет независимость своей позиции. Он не поддался, в частности, всеобщему увлечению идеями застоя капитализма и отождествления капитализма с фашизмом, на чем в последующие годы будет строить свою политику Коминтерн[282]. Вместе с тем Бухарин считает, что в соотношении между попытками социал-демократии воздействовать путем регулирующего вмешательства политической власти на стихийные процессы самоорганизации современного капитализма и влиянием внушительной финансово-экономической системы, которая «снизу» в той или иной форме придает авторитарный характер механизму государственной власти, второй компонент перевешивает; что сам опыт социал-реформизма (Бухарин ссылается в этой связи на «экономическую демократию» Ф. Нафтали и «функциональную демократию» Отто Бауэра) становится вспомогательным элементом в общей тенденции к корпоративной организации трудящихся[283].