Геннадий ПРАШКЕВИЧ
Грезы о Земле и небе
Я рос в провинции. На Енисее.
Таежные гари. Грунтовые дороги. ЗИСы, полуторки — весь транспорт. Железные дороги далеко. Зимой морозно, зато летом можно бродить под береговыми обрывами, выбивая молотком из камня доисторические раковины. А дома — читать. Книжек в селе Абалаково было немного, но были. Иногда замечательные.
«Я видел, как деревья вырастали и изменяли форму подобно клубам дыма…»
Как это можно было увидеть? Ну конечно, в движении! В движении сквозь время! В повести Герберта Уэллса «Машина времени» бесконечная история человечества укладывалась в какую-то сотню страниц, и даже я, малолетний, понимал, что нет в нашем мире ничего постоянного, даже от Золотого века останутся когда-нибудь одни руины, а люди в конце концов разделятся на два враждебных вида: элои — праздные, разнеженные, и морлоки — серые, зверовидные.
Пораженный, я вглядывался в грядущий мир — там, на закате человеческой истории (по Уэллсу), до самого горизонта расстилалось пустынное холодное море. Ни прибоя, ни волн, ни малейшего дуновения ветерка, только пески, вода, розоватая соль; доносится писк мечущейся над берегом странной бабочки; красное солнце становится все огромнее, оно растет, тускнеет, с низкого неба сыпется снег.
Такие потрясающие книги, думал я, пишут сверхлюди. Такие потрясающие книги пишут в уютных кабинетах умные вдумчивые писатели, пользующиеся неизменным уважением всех окружающих. Прочесть в раннем детстве «Машину времени» — это ведь все равно что осознать (даже не понимая этого) научность мышления. Все должны, считал я, восхищаться фантастами. И был поражен неимоверно, прочитав (разумеется, позже) в воспоминаниях самого Уэллса о том, в какой обстановке писалась знаменитая повесть.
«Я сидел за круглым столом в гостиной моей съемной квартиры, и быстро строчил пером. На столе лежало светлое пятно от керосиновой лампы. За распахнутым окном — теплая августовская ночь. Лучшая часть моего сознания все еще убегала от злобных морлоков, но какие-то участки мозга замечали и другое. Например, неприятный голос. Да, да, с улицы из летней теплой ночи доносился голос миссис… нет, не помню ее имени… В общем, наша домохозяйка отважилась на открытую вылазку. Она обращалась через ограду к охотно слушавшей соседке, а заодно (и главным образом) ко мне, ведь окно было открыто. „Он ляжет или нет? — кричала она. — Как мне дом запирать, если все окна до сих пор настежь? У меня таких жильцов сроду не было!“»
С берегов Енисея мои родители перебрались в Тайгу — есть такая железнодорожная станция в Кемеровской области. Никакой реки, деревянные домики, палисадники и колодцы. Вечерами возвращались с пастбищ коровы, пахло парным молоком, жизнью, метались над стадом оводы. Огромная луна поднималась над длинной улицей. Я видел, слышал все это и одновременно вчитывался в очередную фантастическую книжку.
Это — как рок-н-ролл из середины пятидесятых прошлого века…
К тому времени я, как любой читатель с опытом, прекрасно представлял себе программу ближайших действий всех жителей станции Тайга — так же как и всех остальных жителей Советского Союза.
Вот они, эти первоочередные задачи:
— уничтожить болезни;
— продлить жизнь людей ну хотя бы лет до ста;
— заставить работать на человека энергию Солнца, ветра, подземного тепла, атома;
— научиться передавать электроэнергию без всяких проводов даже в Кузель, даже в Таловку, в Яшкино, в Пихтач, в другие совсем уж заброшенные деревеньки Кемеровской области;
— предсказывать ужасные наводнения, ураганы, вулканические извержения и землетрясения (мало ли, что на станции Тайга они пока не отмечены);
— срочно вывести новые неприхотливые (мне нравилось это слово) породы животных и растений, чтобы вес набирали быстрее, чтобы шерстью обрастали гуще;
— научиться, наконец-то, управлять погодой.
Всех-то делов! Только не ленись, засучи рукава.
К пятому классу я перечитал все фантастические книжки, имевшиеся в нашей школьной и в двух городских библиотеках, и кое-что очень важное узнал о жизни — например, о бодрящих энергетических лучах из романа Сергея Розвала «Лучи жизни» (1949) и, наоборот, о смертельном излучении из романа Валентина Иванова «Энергия подвластна нам» (1951), о путешествиях вглубь земли на мощных машинах, придуманных Вадимом Охотниковым («Дороги вглубь», 1950) и Григорием Адамовым («Победители недр», 1937), о путешествии в загадочный мир, заселенный по воле академика В. А. Обручева доисторическими животными («Плутония», 1924), о воздействии на наш мозг радиолучей-убийц, описанных фантастами Александром Беляевым («Властелин мира», 1926) и Сергеем Беляевым («Радиомозг», 1927), и, наконец, о путешествиях в космос, которые, оказывается, можно совершать не только в артиллерийских снарядах и ракетах, как в удивительной книжке К. Э. Циолковского «Грезы о Земле и небе» (1938), но даже и в настоящей водяной гигантской капле из романа «Небесный гость» (1937) все того же Александра Беляева. В этой повести двойная звезда, близко подошедшая к Солнечной системе, силой своего тяготения сорвала с нашей планеты часть Мирового океана — вот умные люди, которые заблаговременно позаботились о специальных аппаратах, и путешествуют теперь по мировому пространству внутри гигантской водяной капли.
Я балдел от открывающихся возможностей!
Вот летит обыкновенный инженер (даже фамилия у него — Лось) на красную планету Марс (Алексей Толстой, «Аэлита», 1923), а с ним боевой товарищ Гусев.
«Я грамотный, — так говорит он о себе. — Автомобиль ничего себе знаю. Летал на аэроплане наблюдателем. С восемнадцати лет войной занимаюсь».
Да, не простое это занятие — война… «По совести говоря, я бы сейчас полком должен командовать, — характер неуживчивый! — признавался товарищ Гусев. — Прекратятся военные действия, — не могу сидеть на месте: сосет. Отравлено во мне все. Отпрошусь в командировку или так убегу. Четыре республики учредил, — и городов-то сейчас этих не запомню. Один раз собрал сотни три ребят, — отправились Индию освобождать. Хотелось нам туда добраться. Но сбились в горах, попали в метель, под обвалы, побили лошадей. Вернулось нас оттуда немного. У Махно был два месяца, погулять захотелось… ну, с бандитами не ужился… ушел в Красную Армию… На Марсе пригожусь!»
Конечно, пригодился. Потому что и на Марсе — революция.
Правда, советский критик Георгий Горбачев (разумеется, об этом я узнал много-много позже) отнесся к моему любимчику из замечательного романа Алексея Толстого весьма жестко. «Гусев — не пролетарий, не коммунист, — так писал Горбачев, — он деклассированный империалистической и гражданской войнами крестьянин, бывший махновец, потом буденновец, типичнейший партизан, авантюрист, сочетающий революционный подъем с жаждою личного обогащения. Он загребает в свои руки… в первую голову золото и „камушки“. Гусев — националист, и первая его мысль по приезде на Марс — присоединить Марс к РСФСР, чтобы утереть нос Англии и Америке… Он бросает марсиан в прямой бой, не расспросив о силах врагов и друзей, об общей ситуации на Марсе. При всем его сочувствии угнетенным, — он, вернувшись на Землю, изолгался, захвастался, потом основал акционерное общество, правда, под предлогом освобождения Марса от олигархии. Не рабочий, не коммунист — взбунтовавшийся, деклассированный, жадный, мелкий собственник воплощает у Толстого русскую революцию».
Хорошо, что в детстве мы критику не читаем.
После «Аэлиты» я разыскивал все книжки Алексея Толстого.
«Путь, которым шел пароход, — („Древний путь“, 1927), — был древней дорогой человечества из дубовых аттических рощ в темные гиперборейские страны. Его назвали Геллеспонтом в память несчастной Геллы, упавшей в море с золотого барана, на котором она вместе с братом бежала от гнева мачехи на восток. (Каждое слово в тексте Толстого казалось мне волшебным! —
Понятно, страной этой была Атлантида. Я-то знал это, потому что жил в мире подобных книг. Да и вообще. Разве книги и окружающее — это не одно и то же? Все в природе связано и взаимосвязано…
Вот в классе шестом попала мне в руки книжка знаменитого английского биолога Вильяма К. Грегори «Эволюция лица от рыбы до человека» (1934). Из нее я наконец получил представление о сложнейшем пути, проделанном нами, людьми, за многие миллионы лет! От злобных доисторических акул, от мордастых сеймурий, от хищных иктидопсисов до мускулистых волосатых обезьяночеловеков с острова Ява и совершенных «римских атлетов», завершающих эволюцию! То есть, наконец дошло до меня, — все мы, в том числе и обитатели станции Тайга, являемся представителями самой высшей эволюционной ступени: прекрасными «римскими атлетами», готовыми к любым испытаниям.
Но жизнь есть жизнь. Однажды в холодный день на ледяном катке (залитом, кстати, нами самими) некий хулиган Паюза (сосед по улице и, понятно, тоже «римский атлет») дал нам, катающимся рядом, понять, за что он скоро
Рассмеялся потому, что был твердо убежден, что и поэт Пушкин, и биолог Вильям К. Грегори, и машинист Петров с нашей улицы, и даже Паюза (урожденный хулиган) — действительно являются вершиной эволюции.
…До сих пор помню нездоровое лицо Паюзы. Имя забыл, но лицо помню — бледное, хмурое, никогда не меняющее выражения. Мы, послевоенные кузбасские заморыши («римские атлеты», по определению Вильяма К. Грегори), росли полуголодными, драчливыми, вечно нас томили любопытство и страсть к неясным приключениям, но вот ведь случилось: именно Паюза споткнулся и упал и именно я рассмеялся! Так что до всех сразу дошло, за что, точнее за кого, сядет Паюза. Никто ни слова не произнес, но все это знали. А Паюза молча поднялся и сунул руку в карман, правда, не за ножом или заточкой — просто рука замерзла. Потом отмотал обледенелые ремешки коньков и, по-взрослому сутулясь (видимо, ударился все же здорово), побрел домой.
И я побрел домой. Так же молча, так же сутулясь. Никто меня не преследовал, некоторые даже жалели. Хотя чего там жалеть, все равно Паюза меня зарежет. Ясно как день. И дома не было никого. Зато на столе лежала толстенная книга, видимо, принесенная отцом.
Прижавшись спиной к обогревателю печи, я взвесил на руке книгу. «Происхождение видов» — так она называлась. А если совсем точно, то «Происхождение видов путем естественного отбора, или Сохранение избранных пород в борьбе за существование». Толстая, надежная, добротная книга, несколько сотен страниц большого формата — с такой, подумал я, отсидеться можно хоть до весны.
«Моему уму присуща какая-то роковая особенность, побуждающая меня сначала предъявлять мое положение или изложение в неверной или неловкой форме…» — попалась мне на глаза случайная фраза, и я печально удивился: надо же, как точно сказано! Я ведь тоже вот так: сперва рассмеюсь, потом думаю.
«Не во власти человека изменить существенные условия своей жизни. Он не может изменить климат страны; он не прибавляет никаких новых элементов к почве, но он может перенести животных или растения из одного климата в другой, с одной почвы на другую; он может дать им пищу, которой они не питались в своем естественном состоянии…»
Я был поражен верностью прочитанных мною слов!
«Не во власти человека изменить существенные условия жизни». Истинная правда. Как мы можем изменить эти условия? Своим ходом, что ли, гнать животных в Китай или в Индию? Птицу пугни, та сама полетит, куда нужно, а вот корова или поросенок… Да и какой им смысл плестись до далекого Ганга, до далекой Хуанхэ?
Интереса ради взглянул я на портрет автора, и увидел… Паюзу! Не знаю уж, где Паюза раздобыл такую хорошую шерстяную куртку, хотя мало ли — стащил у кого-то, увел из товарного вагона… Борода тоже не удивила — трудно отрастить, что ли? — но вот подпись под портретом… «Чарльз Дарвин». Повезло мне родиться в эпоху «римских атлетов».
Почти месяц я ходил на уроки дальними снежными тропками, осторожничал, скрывался, старался не отдаляться от спасительных стен дома или родной школы № 2, страшно боялся — зарежет меня Паюза. И был искренне счастлив, когда однажды дошла до меня благая весть: сел наконец Паюза! Уж не помню за что, но — сел!
Вот они, великие прозрения Чарльза Дарвина! Не во власти человека изменить климат страны, прибавить новые элементы к почве и все такое прочее, но можно, сами видите, можно даже Паюзу («римского атлета») перенести из одного климата в другой и дать ему пищу, которой он не питался в естественном своем состоянии. Короче, книга, как всегда, научила меня новому.
А вот «Страну Гонгури» (1922) Вивиана Итина я впервые прочел уже в библиотеке Томского университета (там имеется первое ее издание). Роман фантастический, но, в отличие от «Аэлиты», в книжке Итина расстилались родные пейзажи. У Толстого — красная планета Марс, пески, пауки, повстанцы, а у Итина — заснеженная Сибирь, колчаковцы, их союзники — англичане, чехи, французы. Союзники, кстати, держались бодрее всех, это сразу бросалось в глаза; они ведь приехали к нам не столько воевать, сколько
Снежная мгла. Враждебные полустанки.
В вагоне-ресторане уходящего на восток адмиральского состава тучный министр финансов фон Гойер громко отчитывал нерадивых службистов, чешский генерал Сыровый (с повязкой на глазу) неутомимо тянул водку, штабс-капитан Василий Янчевецкий (В. Ян, будущий сталинский лауреат) спорил с другим будущим советским писателем — чиновником для особых поручений Валерием Язвицким. Все они — белые. Все они служат адмиралу Колчаку. И все бегут в сторону Китая.
Попавший в плен к колчаковцам юный партизан Гелий приговорен к расстрелу. Старый опытный врач Митчель, американец, тоже попавший в колчаковскую камеру, жалея Гелия, погрузил его в особенный гипнотический сон. Там, в этом сне, Гелий оказался в невероятно далеком будущем. И там, в этом своем невероятно далеком будущем, влюбился в красавицу Гонгури. Она умна, она — над всеми. Но что это для влюбленного? «Я поклялся звездному небу, что какой угодно ценой стану достойным хотя бы лучшего взгляда Гонгури». В замечательной стране Гонгури нет деления на классы и нации, там давно восторжествовал интернационал, коллективное творчество. Даже памятники там воздвигаются не людям, а событиям. Только иногда Гелий (в будущем он становится ученым) с помощью особого телескопа наблюдает за тем, что происходит на оставленной им Земле, — к сожалению, ничего нового: все так же дерутся друг с другом толпы одинаково одетых мужчин, горланящих, вооруженных.
«Страну Гонгури» Вивиан Итин написал в Канске, где служил (одновременно) завагитпропом, редактором местной газеты и председателем товарищеского дисциплинарного суда, а герои романа — томились в колчаковской тюрьме. Книжку напечатали в типографии на казенной бумаге, принадлежавшей газете «Канский крестьянин», указав (на всякий случай): «Государственное издательство». Впрочем, тираж разошелся мгновенно: бумага прекрасно годилась для курева.
К фантастике в 1920-е годы в Советской стране обращались многие, даже сугубые реалисты, такие, например, как Евгений Замятин. Роман «Мы» был написан им в 1920 году, но вышел в свет далеко не сразу, да и то — за рубежом. Понятно почему…
С глубочайшим разочарованием смотрел автор на строящийся мир, все в нем вызывало неприятие: «В наши дни, — писал он в статье, опубликованной в 1921 году в литературном альманахе „Дом искусств“, — в театральный отдел с портфелем бегал бы Гоголь; Тургенев во „Всемирной литературе“, несомненно, переводил бы Бальзака и Флобера; Герцен читал бы лекции в Балтфлоте; Чехов служил бы в Комздраве. Иначе, чтобы жить — жить так, как пять лет назад жил студент на сорок рублей, Гоголю пришлось бы писать в месяц по четыре „Ревизора“, Тургеневу каждые два месяца по трое „Отцов и детей“, Чехову — в месяц по сотне рассказов. Это кажется нелепой шуткой, но это, к несчастью, не шутка, а настоящие цифры. Труд художника слова и труд словоблуда, работа Чехова и работа Брешко-Брешковского теперь расцениваются одинаково: на аршины, на листы. Перед писателем выбор: стать Брешко-Брешковским или замолчать…»
Тридцатый век, описанный Замятиным, по-настоящему пугал читателей — ничем это будущее не походило на обещанное казенными пропагандистами. В замятинском фантастическом романе человеческое
О другом талантливом писателе — Михаиле Булгакове, в те годы тоже не раз обращавшемся к фантастике, в «Литературной энциклопедии» (1930) говорилось совсем просто: «Не сумел ни оценить гибели старого, ни понять строительства нового… Его частые идейные переоценки не стали источником большого художественного творчества… Вошел в литературу с сознанием гибели своего класса… Принял победу народа не с радостью, а с великой болью покорности…»
Еще горше оказалась литературная судьба Александра Чаянова.
Писатель, крупный ученый-экономист, он вошел в литературу такими изысканными вещами, как «История парикмахерской куклы» (1918), «Венедиктов, или Достопамятные события жизни моей: Романтическая повесть, написанная Ботаником Х., иллюстрированная фитопатологом Y.» (1923), «Венецианское зеркало, или Диковинные похождения стеклянного человека: Романтическая повесть, написанная Ботаником Х., и на этот раз никем не иллюстрированная» (1923) и все такое прочее. Но свирепый (иначе не скажешь) гнев официальной критики вызвала фантастическая повесть Чаянова «Путешествие моего брата Алексея в страну крестьянской утопии» (1920), в которой торжествовали не большевики, а эсеры! Позже, в годы репрессий, писателя обвинили в принадлежности к Трудовой крестьянской партии — совершенно мифической, поскольку выдумал ее не Чаянов, а читавшие его повесть следователи НКВД.
Впрочем, жизнь богата на чудеса, даже, скажем так, счастливые.
«В тридцатые годы, — рассказывал мне наш замечательный фантаст Михаил Петрович Михеев, — я работал монтером в электроцехе в городе Бийске, о литературе даже не мечтал, так, пописывал стихи. „В фабкоме встретились шофер и комсомолка“. А однажды на свадьбу друга написал песню: „Есть по Чуйскому тракту дорога“. Ее почему-то запели. Сейчас ее даже считают народной, имени автора никто не знает, а тогда пришлось мне поволноваться. Городская газета напечатала статью о плохом состоянии алтайских дорог, о частых авариях, о плохой дисциплине среди шоферов, а какой может быть дисциплина у шоферов, спрашивала газета, если они поют подобные песни? И вот прихожу утром на работу, а мне кричат: „Михеев, в особый отдел!“ Шел я туда, и ноги у меня дрожали. Из особого отдела в те годы проследовать можно было куда угодно, хоть до Магадана. Вошел, снял кепку. Особист в форме долго смотрел на мои красные оттопыренные уши и молчал. Ну и я молчал. О чем нам с ним говорить? Я же видел, перед особистом лежит тетрадный листок с текстом моей песни.
— Твоя работа?
— Моя.
Ждал чего угодно. А особист с силой хлопнул ладонью по столу:
— Михеев! Да ты у нас, оказывается, поэт! Может, отправить тебя учиться?»
…Вот и такие чудеса случались. Все жаждали чуда. Как выжить без чуда? В небольшой повести Александра Грина «Крысолов» (1924) действие вообще происходило в пустом, разграбленном, продутом сквозняками банке. Революция на своем пути рушила всё. Но даже в насквозь промороженных пустых руинах, заваленных бумагами всех видов, всех назначений, в неприметном, никем не замеченном шкафу героя ожидало нечто невероятное. «В одной корзине были сыры, коллекция сыров — от сухого зеленого до рочестера и бри. Вторая, не менее тяжеловесная, пахла колбасной лавкой; ее окорока, колбасы, копченые языки и фаршированные индейки теснились рядом с корзиной, уставленной шрапнелью консервов. Четвертую распирало горой яиц. Я встал на колени, так как теперь следовало смотреть ниже. Здесь я открыл восемь голов сахара, ящик с чаем; дубовый с медными обручами бочонок, полный кофе; корзины с печеньем, торты и сухари. Две нижние полки напоминали ресторанный буфет, так как их кладью были исключительно бутылки вина в порядке и тесноте сложенных дров. Их ярлыки называли все вкусы, все марки, все славы и ухищрения виноделов».
К сожалению, советская критика чудес не признавала.
«Нам нужна здоровая, занимательная приключенческая литература, но творческая продукция Грина не восполняет этот пробел», — писал критик в газете «Известия» (1928). «Творчество Грина чуждо нашей действительности. В своем творчестве Грин уходит в мир каких-то потусторонних теней. По своим настроениям и темам книги его непонятны, чужды рабочему классу», — вторил газете журнал «Книга и профсоюзы» (1928).
Да и как могла советская критика принять и понять мечты символиста Грина (себя он называл именно символистом, терпеть не мог определения — фантаст) или совсем уже парадоксальную философию другого писателя — Андрея Платонова?
Дванов («Чевенгур», 1927) «в душе любил неведение больше культуры: невежество — чистое поле, где еще может вырасти растение всякого знания, но культура — уже заросшее поле, где соли почвы взяты растениями и где ничего больше не вырастет. Поэтому Дванов был доволен, что в России революция выполола начисто те редкие места зарослей, где была культура, а народ как был, так и остался чистым полем, — не нивой, а порожним плодородным местом. И Дванов не спешил ничего сеять; он полагал, что хорошая почва не выдержит долго и разродится произвольно чем-нибудь небывшим и драгоценным, если только ветер войны не принесет из Западной Европы семена капиталистического бурьяна».
Ну, в самом деле, зачем мучиться? Работа — это уступка уничтоженному капитализму. Значит, любая работа опять и опять будет производить некий продукт, а продукт этот опять и опять будет приводить к эксплуатации. Хватит! Пусть Солнце работает.
«Тут тебе и звезды полетят к нам, и товарищи оттуда спустятся, и птицы могут заговорить, как отживевшие дети, — коммунизм дело не шуточное, он же светопреставление! <…> Организуем фонтаны, землю в сухой год намочим, бабы гусей заведут, будут у всех перо и пух, — цветущее дело! <…> Коммунизм же придет сам. Если в Чевенгуре нет никого, кроме пролетариев, — больше нечему быть».
Не случайно роман «Чевенгур» Андрея Платонова был напечатан только в 1972 году, и не в Москве, а в далеком Париже. Да и то! — кому нужны были все эти эсерские и меньшевистские фантазии, когда спокойно можно было писать о созданных своими руками тракторах (техники не хватает), о разведении кок-сагыза (каучука тоже не хватает), о поисках и находках юных натуралистов (мало ли что могут найти эти пытливые советские юноши). Фантаст Владимир Немцов, к примеру, сам предупреждал читателей: «В моей книге („Последний полустанок“, 1959) нет ни полетов в дальние галактики, ни выходцев с других планет. Автор не берется угадывать, какой будет техника через много лет. Просто хочется помечтать о чистых сердцах и о том, как бы сделать всех хороших людей счастливыми».
Что же мешает всеобщему счастью? Да конечно классовые противоречия!
В Советском Союзе фантасты писали не о войне миров (как Уэллс), а о войне классов. Знаменитый писатель Илья Эренбург после своего философского романа «Необычайные похождения Хулио Хуренито и его учеников» (1922) издал не менее вызывающую книгу «Трест Д. Е. История гибели Европы» (1923). Енс Боот, герой этого романа, — человек без национальности; для него быть голландцем в Италии — то же самое, что ходить по улицам летнего Неаполя в меховой куртке. «Европа утопает в пороках, лени и смутах. Если мы обратим ее в пустыню, это будет актом высокого человеколюбия. А потом… Потом мы откроем Европу! Заселим ее колонистами, хотя бы из той же Африки, и начнем выводить новые полезные породы людей, используя благоприятный, умеренный климат».
Удивительно, как это впоследствии перекликнулось с мечтами итальянского диктатора, создателя фашизма Бенито Муссолини — вот кто собирался кардинально (и вполне реально) изменить психологию своих безалаберных соотечественников. Вырастить новых итальянцев! — собранных, трудолюбивых, мужественных, чья радость подчинения воле вождя должна была преобладать над всеми другими радостями. Муссолини брал пример с римских императоров и даже собирался написать утопию под названием «Европа-2000».
В далеком от Муссолини XXI веке кому, как не нам, оценить «прозрения» дуче?
Ну да, Италия должна стать империей. Ну да, Италия должна получить в полное свое владение Средиземное море, Тунис и Корсику. Такие страны, как Ливия, Эфиопия, Сомали, должны были стать провинциями Италии, так же как часть Швейцарии, как острова Мальта и Кипр. Вообще, к концу XX века главенствовать в мире будут, считал дуче, страны самых сильных режимов — Германия, СССР, Япония и Италия. Третий мир? Да ну! Это же обыкновенные колонии! США? Да ну! Это же «страна негров и евреев, презренные отбросы цивилизации»! К счастью, не все мечты политиков сбываются…
А вот в фантастической, чрезвычайно лихо закрученной повести молодого советского писателя Сергея Буданцева «Эскадрилья Всемирной Коммуны» (1925) грядущая война описывалась как последняя. Кровавая и жестокая, зато именно последняя, освобождающая мир от всех других войн: «…красный флаг СССР алел на востоке; не шепот Циммервальда, а грозный голос Коминтерна гремел над миром; отрывистый язык его воззваний к восстающим народам навсегда останется памятником тех героических времен. Советская Россия втянута в войну не была, но ее границы тщательно охранялись воздушным флотом, и лишь революция сначала в Италии, а затем в Германии осенью 1936 года направила военную силу России на помощь пролетариату».
В итоге освобождена была вся Евразия — от Японии до Англии. («Чтоб от Японии до Англии сияла Родина моя», — как мечтал прекрасный советский поэт Павел Коган.
Но нет таких крепостей, которых не взял бы восставший народ! Просто невероятное предвиденье! В 1925 году молодой советский писатель Сергей Буданцев описал в своей повести закономерный финал жизни последнего фашистского вождя: он был схвачен и убит восставшими! Почти как в реальном 1944 году, до которого было еще далеко!
Впрочем, писатели тоже не всегда оказываются провидцами. В повести П. Павленко «На Востоке» (1936) советские войска разгромили империалистическую Японию за несколько дней, а в «Первом ударе» (1939) Н. Шпанова мужественные авиаторы уничтожали нацистскую Германию буквально за считаные часы. И Павленко, и Шпанов писали обо всем этом не просто так, они прекрасно знали, что будут услышаны
«…Когда фашисты посмеют нас тронуть, — писал в своей повести Н. Шпанов, — Красная армия сразу перейдет границы вражеской страны. Большевики не пацифисты. Мы — активные оборонцы. Наша оборона — наступление. Красная армия ни единого часа не останется на рубежах, она не станет топтаться на месте, а стальной лавиной ринется на территорию поджигателей войны. С того момента, как враг попытается нарушить наши границы, для нас перестанут существовать границы его страны…»
У Павленко получалось еще интереснее: «Английские моряки, свидетели боя под Майдзуру, подтверждали наблюдения норвежского капитана относительно непонятной тактики красных, а сам норвежец в конце разговора признался, что еще вчера ночью он встретил подлодку красных в заливе Чемульпо, но никому не сказал об этом из боязни за судьбу своего „Тромсэ“. Он будто бы крикнул советскому офицеру, стоявшему на мостике лодки: „Где вы намерены еще драться, черт вас возьми?“ И тот ответил, пожимая плечами: „Это пограничное сражение, сэр…“» Что ж, люди, только что бомбившие столицу противника, имеют право говорить афоризмами…
Война, война, война.
Впрочем, до 1930-х годов советских фантастов интересовало многое, и сами названия книг говорят о разнообразии разрабатываемых тем — «Грядущий мир» (1923) Якова Окунева, «Побежденные боги» (1924) и «Остров Тасмир» (1927) Валерия Язвицкого, «Роковые яйца» (1925) и «Собачье сердце» (1925) Михаила Булгакова, «Психомашина» (1924) и «Век гигантов. История про то, как фабзавук Николка из-за фокусов ученого медика Скальпеля попал в гости к первобытному человеку» (1925) Виктора Гончарова, «Крушение республики Итль» (1925) Бориса Лавренева, «Гиперболоид инженера Гарина» (1925) Алексея Толстого, «Земля Санникова» (1926) академика В. А. Обручева, «Конец здравого смысла» (1927) и «Аппетит микробов» (1927) Анатолия Шишко, «Я жгу Париж» (1928) Бруно Ясенского, «Бегущая по волнам» (1928) Александра Грина, «Бунт атомов» (1928) Владимира Орловского, «Радиомозг» (1927) Сергея Беляева, «Через тысячу лет» (1927) Вадима Никольского, «Человек-амфибия» (1928) и «Продавец воздуха» (1929) Александра Беляева и многие-многие другие…
Но молодая Советская страна окружена врагами! Зачем отвлекаться от главной темы? Пишите о новой технике, о воспитании мужества и патриотизма у молодых, именно сейчас, как никогда, нам нужна сильная армия! Рассказывайте о реальном оружии! И в редкой сейчас книжке «Война и стратегическое сырье» (1941) академик А. Е. Ферсман восторженно, как только он умел, описывает близкие военные сражения (с точки зрения ученого): «Летит эскадрилья бомбардировщиков и истребителей в темную осеннюю ночь — алюминиевые коршуны весом в несколько тонн из сплавов алюминия: дуралюминия или силумина. За ними — несколько тяжелых машин из специальной стали с хромом и никелем, с прочными спайками из лучшей ниобовой стали; ответственные части моторов — из бериллиевой бронзы, другие части машин — из электрона, особого сплава с легким металлом магнием. В баках или особая легкая нефть, или бензин, лучшие, чистейшие марки горючего, с самым высоким октановым числом, ибо оно обеспечивает скорость полета. У штурвала — летчик, вооруженный картой, покрытой листом слюды или специального борного стекла. Ториевые и радиевые светящиеся составы синеватым светом освещают многочисленные счетчики, а внизу, под машиной, — быстро отрываемые одним движением специального рычага авиационные бомбы из легко разрывающегося металла с детонаторами из гремучей ртути и целые гирлянды зажигательных бомб из металлического порошка алюминия и магния с окисью железа».
И далее: «Заговорили зенитки, следящие за пикирующим полетом коршуна. Шрапнели и осколки зенитных снарядов осыпают вражеский самолет, и снова хрупкая сталь, сурьма и взрывчатые вещества из угля и нефти вводят в действие разрушительную силу цепных химических реакций. Эти реакции, которые мы называем взрывом, протекают в периоды тысячных долей секунды, создавая колебательные волны и механические удары огромной силы. Но вот — удачный выстрел. Пробито крыло налетевшего коршуна, и тяжелым грузом, с остатками бомб, летит он на землю. Взрываются бензиновые и нефтяные баки, рвутся не сброшенные снаряды, сгорает и превращается в кучу бесформенного окисленного металла многотонный бомбардировщик из алюминия, созданный человеческим гением и человеческой злобой для уничтожения другого человека. „Фашистский самолет сбит“, — гласит краткое сообщение прессы. „Сильнейшая химическая реакция закончена, и химическое равновесие восстановлено“, — говорит химик. „Еще один удар по фашистской своре, по ее технике, живой силе и нервам“, — говорим мы.
Настоящая военно-геохимическая поэма!
К сожалению, под мощным идеологическим давлением советская фантастическая (и не только) литература быстро выцветала. Белое и черное — одних этих красок недостаточно. Зато — чем примитивнее текст, тем легче он проходит цензуру. В итоге известные писатели начали оставлять нелюбимый властями жанр, а молодые пытались приспособиться. Почему бы, к примеру, не создать производственный фантастический роман? И описывался новый путь из СССР в Северную Америку — под полярными льдами; возводился ледяной барьер, способный изменить климат Арктики (Александр Казанцев, «Арктический мост», 1946, «Полярная мечта», 1956); выводились быстрорастущие породы растений для полезащитных полос (Георгий Гуревич, «Тополь стремительный», 1951). Разве не эффектно? Создатели-селекционеры мчатся вверх по течению прекрасного южного канала и видят, как прямо на их глазах только что засаженные борозды покрываются нежной порослью.
Случались и настоящие романтики!
Свой роман «Небесный гость» в 1940 году, по мере его написания, молодой писатель Ян Ларри высылал отдельными главами прямо в Кремль, прямо И. В. Сталину — единственному читателю, имеющему право читать
Из понятной скромности свой обратный адрес писатель не указывал, но уже в апреле 1941 года, после семи отправленных вождю глав, Ларри был вычислен и арестован сотрудниками госбезопасности.
Типичной можно назвать и судьбу фантаста Сергея Снегова: окончив Одесский химико-физико-математический институт, он работал в Ленинграде на заводе «Пирометр», успешно занимался наукой, пока в июне 1936 года не попал на Соловки, а затем в Норильск, выйдя на волю только в 1945 году. Боясь нередкого тогда пятилетнего «привеска» к прошлому сроку, остался в том же Норильске — вольнонаемным. Рукопись первой своей повести («В полярной ночи») отправил в журнал «Новый мир»; никакой фантастики в повести не было, но в печать она не пошла: ведь бывший заключенный писал о таких же заключенных. Впрочем, чудеса бывают, мы уже говорили об этом, и в 1957 году новый главный редактор «Нового мира» Константин Симонов заинтересовался норильским автором: «А давайте всех ваших заключенных назовем просто эвакуированными. Умные люди поймут, что к чему…»
Известность Снегову принесла его фантастическая трилогия «Люди как боги»: «Галактическая разведка» (1966), «Вторжение в Персей» (1968), «Кольцо обратного времени» (1977). «Я решил изобразить такое будущее, — писал мне Сергей Александрович, — в котором мне самому хотелось бы жить». И название уэллсовского романа Снегов, конечно, тоже взял не просто так. «Да, люди будущего у Герберта Уэллса — прекрасные небожители, но быть прекрасным — это все-таки не главная акциденция божества. В моем романе человек бросает вызов мирозданию».
Первая часть романа вызвала бурный интерес — да и как иначе? Первая советская «космическая опера»! «…А я, как всегда, нуждался в деньгах, — писал мне Сергей Александрович, — поэтому написал вторую часть. Читатели снова потребовали продолжения. Я заколебался, но написал и третью часть. А чтобы дальше не просили, в третьей части взял и поубивал многих своих героев по примеру Шолохова, покончившего с главным героем „Поднятой целины“, когда понял, что ввести его в светлый колхозный рай не удастся…»
И далее писал Сергей Александрович: «В первом варианте второй части романа я собирался послать землян в Гиады (рассеянное звездное скопление в созвездии Тельца. —
«…Мы очень разные, — так говорил герой снеговского романа инопланетному собеседнику. — Вы — мыслящая мертвая материя, мы — мыслящие организмы. По облику мы несравнимы! Огромное скопление материи, собрание планет и звезд, мыслящих единым разумом. <…> Вы надменно пренебрегли нами. Вы остро чувствуете страдание мертвой материи. Что вам наши особые муки и особые запросы! Камень на дороге и мы, шагающие по той же дороге, вам равноценны, вы не окажете нам предпочтения. Вы если и страдальцы, то за весь мир, за звезды и деревья, планеты и людей, скопления светил и скопления грибов и трав — одинаково. Вы равнодушные — так вас определил мой друг. Он все-таки ошибся: вы не равнодушны… Но наши особые интересы, запросы живых существ, требования индивидуализированного разума, вам безразличны. Вы равнодушны к живой жизни — вот ваше отношение к нам».