Всеволод Привальский
ПОВЕСТЬ О БЕДНОМ СОЛДАТЕ
Леонтий Серников считался чуть ли не самым никудышным солдатом в роте. Сложения он был тщедушного, на сером, будто смятом лице, торчал вострый носик, глаза под жиденькими бровями глядели испуганно. Обмундирование на нем болталось, будто с чужого плеча. И хотя это было военное обмундирование и хотя имел он, как и все, при себе и винтовку, и штык, и подсумок с патронами, все эти атрибуты ничуть не придавали ему того молодецкого вида, который полагалось иметь солдату.
Фельдфебель Ставчук, за глаза называемый «шкурой», при взгляде на Серникова каждый раз морщился, как от зубной боли, и однажды, в минуту мирного настроения сказал:
— Какой-то ты, понимаешь, недомерок, весь строй ты мне портишь. — И вдруг, налившись яростной кровью, рявкнул: — А ну, налево кругом! Пшел!
Кличка «Недомерок» прилипла к Серникову, он скоро привык к ней и беззлобно отзывался.
Несмотря на малый рост, худобу и внешнюю хлипкость, он был крепок, жилист и на редкость вынослив.
На фронте он в конце концов привык к пулям, к разрывам снарядов и гранат, притерпелся к нелегкому солдатскому быту. Постепенно притупилось в нем чувство страха перед той громадной, грохочущей и бессмысленно убивающей машиной, какой представлялась ему война.
Он стрелял тогда, когда приказывали, из своей винтовки, вместе со всеми ходил в атаки, но этому прямому солдатскому делу предпочитал рытье окопов и ходов сообщения, устройство блиндажей. Такая работа казалась ему куда более осмысленной, чем стрельба из винтовки и швыряние гранат: в окопах укроются солдаты и он сам, по ходам сообщения принесут обед, в блиндажах устроятся господа офицеры. И пуще пуль, шрапнели и артиллерийского обстрела, пуще штыковых атак боялся он всякого начальства. Когда фельдфебель, грозя здоровенным кулачищем и щеря крупные зубы, материл его за плохо подтянутый ремень, за оторванную пуговицу, он обмирал от страха, вздрагивал и испуганно моргал. Когда офицер отдавал ему какое-нибудь приказание, он терялся и, хотя слышал все слова, ничего ровным счетом не понимал. Ему с трудом давались такие обращения как «господин поручик» или «ваше благородие», все хотелось ему вместо них говорить «барин», как обращался он к управляющему имением, куда вместе с другими мужиками каждое лето ходил наниматься косить. Все офицеры были такими же барами, управляющими или даже самими господами помещиками и, как и полагалось барам, жили в теплых блиндажах, ели свою барскую пищу и отдавали приказы простым мужикам вроде него, Леонтия Серникова.
Осколком гранаты убило подпоручика Сомова, а ему казалось, что смерть не может коснуться бар, потому что умирать от пуль и осколков дело солдатское. Правда, подпоручик умер как-то очень аккуратно, не с развороченным животом, не с оторванными ногами или руками, — осколок пробил грудь, оставив на шинели лишь небольшое расплывающееся и быстро темнеющее пятно. Он лежал на дне окопа бледный и красивый, как херувим, и когда кто-то расстегнул на нем шинель и китель, Леонтий увидел чистое белье и крестик на белой, не похожей на солдатскую, коже.
О войне Серников думал так, как внушало начальство: «Вот побьем германца, пойдем по домам». Но в последнее время в голове его начали складываться новые, странные мысли, порой пугавшие его самого. Началось это с того времени, как он, единственный раз за два года, съездил в отпуск домой. Встреча с женой, к которой раньше никакой особенной любви он не испытывал и на которой женился просто потому, что пришло время и пора было создавать свою семью, рисовалась ему трогательной и радостной. Но при виде мужа Лукерья страшно закричала, будто увидела привидение, припала к его груди, потом опустилась к ногам и, сотрясаемая рыданиями, обняв грязные солдатские сапоги, повинилась в грехе. На грех толкнул ее господин управляющий, к которому ходила она мыть полы, угостив вином и посулив мешок муки и рубль денег. Потом она уже сама, по доброй воле, ходила вечерами в барскую ригу, хотя эти свидания не доставляли ей никакого удовольствия. Скоро управляющему она надоела, и он прогнал ее, заплатив рубль, но так и не дав муки.
Исповедь жены потрясла Леонтия. Растерянный, он повторял только одно:
— Как же это? А я гостинцев привез…
Вечером он напился и все же побил жену, а потом долго плакал и скрипел зубами, жалея и себя, и ее, и двух дочек. Дочки — Манька да Санька — были еще совсем маленькие, худенькие, с выпяченными животами, белобрысые в мать, но с отцовскими птичьими носиками.
Через два дня Лукерья утопилась. В гробу она лежала жалкая, притихшая, виноватая, будто и в смерти каялась, платье на ней натянулось, и только тогда стал заметен ее округлившийся живот. Хоронить самоубийцу на кладбище поп запретил.
На следующий день после похорон господин управляющий прислал Серникову мешок муки, и тут Леонтий, тихий и робкий, впервые в жизни взбунтовался. Он не взял муки, за которую такой страшной ценой заплатила его жена. Потом он пожалел о своем бунтарском жесте: в мучном ларе остались только две горсти обсевков. Было в доме немного картошки, и больше ничего. Корову, которую покойница Лукерья ласково называла Кормилицей, еще весной свели за недоимки.
Девочек Маньку с Санькой из жалости взяла к себе старшая сестра Лукерьи Дарья, хотя у самой семья была сам-шесть, зато муж ее, Петр Веретенников, заслуживший на войне три Георгия и деревяшку вместо ноги, работал на барской мельнице: руки у него были золотые.
Леонтий бежал из деревни, не дожив до конца отпуска: все, что случилось здесь с ним, казалось ему страшней, чем война, а жизнь тяжелей, чем в окопах. Вернувшись в полк к привычной солдатской жизни, он даже почувствовал странное облегчение. Но именно с этой поры его начали одолевать всякие мысли. Сперва это были мысли о себе самом, о несчастной Лукерье, о дочках. Но помимо привычной покорности злой судьбе, появились недоумение и озлобленность. Почему такое? За что? Кто виноват? Последняя мысль стала занимать его больше всего. В его взглядах, бросаемых на офицеров, на всех этих господ управляющих, стала проскальзывать злоба. Он еще не умел объяснить себе это чувство, которое теперь примешалось к привычной робости перед барами, — оно было инстинктивным. Может быть, кто-нибудь в полку и мог бы объяснить ему, что это чувство классовое, но таких разговоров с Недомерком никто не вел.
Зимой на их участке фронта была предпринята попытка наступления. Леонтий вместе со своей ротой участвовал в коротком, но жарком бою, кончившемся тем, что живые вернулись в свои окопы, а мертвые остались лежать на ничейной земле. Многие за этот бой получили солдатских Георгиев, но Недомерка не наградили: фельдфебелю, составлявшему наградные списки, это даже и в голову не пришло.
Раненный в голову и руку, Леонтий попал в госпиталь. Здесь он впервые услышал, как солдаты в открытую ругают войну, офицеров и даже самого царя. Сперва с испугом, а потом с жадным интересом слушал он эти разговоры. Многого он не понимал, а расспрашивать опасался, но всей душой соглашался с тем, что войну нужно кончать. Но как? Прежнее простое объяснение: «побьем германца — пойдем по домам», теперь его уже не удовлетворяло. Отчего это до сих пор не побили германца? Кто виноват? Отчего это война тянется уже третий год, а конца-края ей не видать?
Постепенно мысли о собственных несчастьях стали переплетаться, связываться с мыслями о том общем большом несчастье, каким представлялась ему теперь война. И вопрос «кто виноват?» становился все более общим, всеобъемлющим и складывался теперь в такой: «Кто виноват во всем?»
В феврале произошло совсем непонятное: отрекся от престола царь. Россия осталась вовсе без царя. Как это так? Впрочем, уже через месяц Леонтий привык к этой мысли, потому что ничто не изменилось ни в России, ни в полку, ни в его собственной судьбе.
Весной, когда уже стало пригревать солнышко, по окопам побежали ручьи, а на ничьей земле обнажились трупы, испускавшие смрад, Леонтий — получил из деревни письмо. Морща лоб и шевеля губами, он читал корявые строки, писанные рукой Петра Веретенникова.
Петр сообщал, что мужики у них в деревне взбунтовались, опалили барский дом и господин управляющий бежал. Хотели было барскую землицу распахать и поделить по едокам, но тут нагнали солдат, и зачинщиков, в том числе и Петра, посадили в холодную. Правда, Петра, как георгиевского кавалера и инвалида, вскорости отпустили. Плохо, что вернулся обратно господин управляющий и теперь стращает, что вот отпишет он, дескать, в Петроград самому барину, а барин, известное дело, стребует с мужиков за спаленный дом. Далее Петр спрашивал, не слыхал ли Леонтий чего-нибудь насчет раздела землицы, потому как поговаривают, что в других местах мужики барскую землю поделили и крепко за нее держатся.
О дочках Петр сообщил только, что живы, хотя до сих пор плачут, зовут мамку.
Письмо Леонтия испугало. На всякий случай, чтобы не нажить беды, письмо он изорвал, а Петру ответил уклончиво, что у них на фронте о таких делах пока ничего не слыхать.
Слыхать или не слыхать — этого Леонтий не знал, потому что ни с кем о таких опасных вещах не говорил. Он даже думать об этом боялся. Только теперь его с такой неимоверной силой потянуло домой, что он готов был заскулить. Но скули не скули, домой все одно не пустят. Пожалуй, выход действительно был один: скорей побить германца. Об этом же говорил и новый русский правитель Керенский, который неожиданно приехал к ним на фронт. Правда, назывался он не царь, а глава Временного правительства и главнокомандующий, но для Леонтия Серникова это было все равно, что царь. Господин Керенский был во френче, но без погон, и поэтому непонятно в каком чине. Он подкатил к полку, выстроенному в каре, на длинной черной машине с красными сиденьями, встал во весь рост, засунув руку в кожаной перчатке за борт своего френча, и принялся держать речь. Серникову видно было, как старается главнокомандующий, слюной брызжет, он даже пожалел барина, но, как всегда, ничего почти не понял из барской речи, кроме давно известного: «надо побить немца».
Леонтий стоял смирно, тихонько вздыхал и думал: «А что, и верно, скорей бы уж довоевать и по домам». И тут кто-то из задних рядов зычно крикнул:
— А как с землицей будет, господин Керенский?
Леонтий испугался: сейчас крикуна схватят и арестуют. Но ничего подобного: господин Керенский вместо того, чтобы затопать, накричать на дерзкого солдата, повернулся в его сторону и, взмахнув рукой, ответил:
— Сперва надо разбить врага, довести войну до победного конца, а тогда мы будем решать вопрос о земле. Солдаты, знайте, — воскликнул он и протянул обе руки, точно собрался обниматься со всем полком, — в России у нас теперь свобода! Мы, новое правительство, готовы защищать ваши интересы точно так же, как вы своей грудью защищаете русскую землю от врага.
И опять Серников мало что понял, запомнил только, что господин главнокомандующий обещал решить вопрос о землице, как только побьют германца. Стало быть, это и есть ответ на вопрос, который задавал Серникову Петр и который вот только что выкрикнул какой-то смельчак. Сумнительно чтой-то… Вот ежели бы их высокопревосходительство сказал, допустим, что, дескать, всю землицу нынче же, пока не пришла пора сеять, поделят между мужиками, вот тогда бы ого-го, тогда бы Серников не то что в охотку пошел бы на германца кулаками, зубами дрался бы, лишь бы поскорее кончать распроклятую войну. Но, подумав так, он опять испугался и даже оглянулся: не подслушал ли кто-нибудь его мыслей?
Однажды Недомерка подозвал фельдфебель Ставчук и, видимо, пересиливая себя, назвал не Недомерком, а Серниковым и стал расспрашивать, не слыхал ли он, не говорят ли солдаты между собой о большевиках? Леонтий, тараща от старательности глаза, ответил, что ничего такого не слыхал, а что вот вшей действительно много и, случается, ругаются на них солдаты. Фельдфебель вздохнул и с сомнением посмотрел на Леонтия, потом, выставив толстый палец, не то чтобы приказал, а вроде как бы попросил:
— Услышишь чего-нибудь про энтих большевиков, разом мне доложишь. Да ты знаешь, кто они такие, эти большевики? Шпионы немецкие. Ладно, иди, ты солдат справный, — устало добавил он и махнул рукой.
Летом полк неожиданно сняли с позиций и отправили в Петроград. Тут Серников опять увидел господина Керенского. Главнокомандующий приехал к ним в казармы и, взобравшись на стол, вновь сказал речь.
— Солдаты! — говорил он, заложив, как и тогда, руку за борт. — Вас вызвали с фронта, чтобы спасти Россию от большевиков. Большевики такие же злейшие враги ваши, как и немцы, они мешают вам победоносно закончить войну и вернуться домой к вашим семьям и к вашей земле. Правительство надеется на вас, верные сыны России!
Так… Стало быть, теперь ему, Леонтию Серникову, надобно спасать Россию. От большевиков. Ладно, подавайте их сюда, побьем и большевиков, лишь бы домой поскорее. Правда, не очень понятно, кто они такие — эти большевики, хотя фельдфебель и говорил, что шпионы. Насчет германца у Серникова не было никаких сомнений: во-первых, не нашей веры, во-вторых, землю оттягать хотят, в-третьих, сами на нас пошли, а мы, стало быть, — не замай. Каски на них с острой пикой, курят черные цигары, и дух от них тяжелый, одним словом — немцы. А большевики? Он и не видел ни разу ни одного.
Все стало понятней, когда ротный однажды объяснил, что надо изловить главного большевика, Ленина, которого немцы доставили в Россию в запечатанном вагоне, заплатив ему миллион. Солдатам давали читать газетку «Живое слово», где черным по белому было написано, что Ленин есть немецкий шпион. Наконец, по рукам пошел списочек врагов государства, которых полагается изловить, и первым в нем значился Ленин. В приватных беседах фельдфебель давал понять, что этих бунтовщиков и шпионов можно стрелять прямо на месте и что за это даже может выйти награждение.
Постепенно вся злоба, копившаяся в Серникове и не имевшая до сих пор точного адреса, стала сосредоточиваться на одном имени: Ленин. Вот кто виноват во воем, вот из-за кого война никак не может кончиться, вот из-за кого он, Серников, не может попасть домой. Ленин рисовался ему огромным бородатым человеком, увешанным оружием, с бомбой за пазухой, и обязательно в черных очках, как и полагается шпиону. Но однажды фельдфебель показал ему газетку с портретом лысого господина с небольшой бородкой и усами, с прищуренными, чуть раскосыми глазами. Под портретом было написано: «Товарищ В. И. Ульянов-Ленин». Ишь ты, «товарищ»… Это обращение, которое Серников уже не раз слышал, вообще-то ему нравилось, но уж никак не вязалось оно с фамилией главного большевика, да еще и немецкого шпиона.
И что-то не похоже, чтоб у такого господина за пазухой была бомба. Должно быть, хитер, на такого и в жисть не подумаешь, что он и есть главный немецкий шпион. Ладно, попадись ему этот Ленин, уж он его предоставит куда надо.
Полк держали в казармах, кормили сытно, но увольнительных в город не давали, чтобы смута и беспорядок, царившие в Питере, упаси боже, не проникли в казарму. И все же путями, неведомыми не только полковому командиру, но и самому фельдфебелю Ставчуку, зараза проникла в полк. Вдруг полк заволновался, забурлил, замитинговал и, не слушая ни окриков, ни приказов, ни уговоров, выбрал полковой комитет. Серников, как и все, участвовал в митинге, но мало что понял и только испугался, уверенный, что митинг к добру не приведет и как бы солдаты беды не накликали на свою голову.
Рано утром четвертого июля полк вывели из казарм (накануне солдатам раздали боевые патроны) для «восстановления и поддержания порядка по приказу Временного правительства». В порядке же столица явно нуждалась: улицы запружены были простым народом, шагавшим куда-то в колоннах с большими кумачовыми полотнищами, на которых было написано: «Вся власть Советам!» Что такое Советы и зачем им нужна власть — Серников не знал, да и не интересовался. Поразило его другое: вместе с рабочими шли солдаты и тоже несли плакат с еще более непонятной надписью: «Да погибнет буржуазия от наших пулеметов!» Как потом стало известно, это были солдаты восставшего 1-го пулеметного полка. И вот по этим-то солдатам и рабочим было приказано стрелять — разогнать, рассеять и восстановить порядок. И тут произошло неожиданное: при команде «На изготовку!» солдаты подняли винтовки, но при следующей команде — «Огонь!» — не раздалось ни одного выстрела. Как ни орали разгневанные офицеры, как ни матерились фельдфебели, полк стрелять отказался. Председатель полкового комитета, высоченный, рыжеусый Федосеев — в нем Серников с удивлением узнал того самого солдата, который самого главнокомандующего не побоялся спросить насчет землицы, — объявил командиру полка, что таково твердое решение полкового комитета: не стрелять. Полк отвели обратно в казармы, демонстрацию же разогнали налетевшие юнкера и казаки. Эти стреляли, убивали, секли шашками, не разбирая. По улицам Питера текла кровь.
В ночь с шестого на седьмое Серникова разбудил фельдфебель Ставчук и, сделав знак не шуметь, велел выйти во двор. Во дворе уже стояло трое солдат из других рот и прохаживался, нервно теребя темляк шашки, юнкер с лицом красиво-надменным и решительным. Ставчук сказал солдатам, что они поступают под команду господина юнкера, а потом, откашлявшись, сдавленным голосом добавил:
— Ленина поедете ловить, братцы, главного шпиона, есть такой приказ самого господина главнокомандующего. Ежели пымаете, хар-рошую награду получите.
У ворот стоял грузовик, в котором сидело еще несколько юнкеров. Солдаты перелезли через борт, шофер покрутил ручку, и грузовик, тарахтя и стреляя синим вонючим дымом, покатил. В городе было пусто и тихо, заря, едва занимавшаяся за Невой, еще не позолотила шпилей и куполов.
Переехали через мост, покатили по длинному проспекту, потом свернули в боковую улицу и на углу Широкой и Газовой остановились. Тут стоял шестиэтажный дом с двумя входами, с высокими окнами. Пошептавшись между собой, юнкера оставили двух солдат охранять входы, а Серникову и еще одному солдату велели идти о ними. Поднялись на третий этаж и остановились на площадке, куда выходили двери семи квартир. Пошарив взглядом, юнкер, исполнявший, видимо, обязанности командира, подошел к квартире № 24 и нажал кнопку звонка. Не отнимая пальца от кнопки, юнкер кивнул Серникову и коротко сказал:
— Давай!
Серников кинулся к двери и, подняв винтовку, принялся колотить прикладом. По всему дому пошел гул, и с каждым ударом Серников чувствовал, как приливает к сердцу злость. Вот она и пришла, та самая минута, когда наконец решится самое важное: сейчас арестуют они главного немецкого шпиона Ленина, и тогда кончатся наконец все беды, тогда останется только побить германца и можно будет вернуться домой, и уж тогда наверняка всех наградят землицей.
Дверь открылась, и юнкера с солдатами вошли в прихожую. Серников увидел немолодую женщину. Лицо ее было сердито, но ничуть не испуганно.
— В чем дело, господа? — спросила женщина.
— Вот ордер на арест Ульянова-Ленина, — сказал юнкер.
— Ленина здесь нет, — ответила женщина.
Но ее уже не слушали. Коротко скомандовав «За мной!», юнкер прошел в квартиру.
В комнатах оказались еще две женщины — одна постарше, другая помоложе, и высокий, могучего телосложения мужчина с растрепанной бородой и в железных очках.
Серников прежде всего бросился к мужчине и схватил его за рукав.
— Ваше благородие! — воскликнул он в возбуждении. — Пымал!
Но мужчина оказался вовсе не немецким шпионом Лениным, а господином Елизаровым, мужем старшей сестры Ленина. Серников уже и сам увидел, что вышла промашка: ничуть этот самый господин не похож на того лысого, с маленькой бородкой, портрет которого в газете показывал фельдфебель. Конечно, черт его знает, может, и этот такой же шпион, вон как волком на их благородие глядит.
Между тем юнкер приказал начать обыск, и Серников с усердием затопал по комнатам. Он становился на четвереньки и заглядывал под кровати, рывком распахивал дверцы шкафов и сразу тыкал туда штыком. Ленина нигде не было. В одной из комнат Серников увидел большую корзину, запертую висячим замком. В уме его мелькнула догадка, от которой зло и радостно заблестели глаза. Поплевав на руки, он перехватил удобнее винтовку и оглянулся на женщину, которая вслед за ним вошла в комнату. В глазах ее мелькнул не то испуг, не то удивление, и Серников обрадовался; стало быть, верно он догадался. Пригнувшись, словно шел в атаку, он с силой воткнул штык в корзину. Штык легко вошел в нее и застрял в чем-то мягком. Серников с минуту постоял у корзины и не без усилия вытащил штык.
— Отчиняй! — сердито крикнул он женщине, у которой почему-то прыгали губы, будто она вот-вот расхохочется.
Когда откинулась крышка, Серников увидел кучу каких-то платьев, шалей, белье, и вдруг ему сделалось неловко. Не глядя на женщину, он вышел из комнаты, волоча за собой винтовку.
В общем, обыск так ничего и не дал, не нашли Ленина в этой квартире, хотя хозяева вовсе не скрывали, что он здесь жил, но на настойчивые вопросы, где он скрывается, пожимали плечами и отговаривались незнанием.
На всякий случай юнкер арестовал бородатого человека, хотя тот и предъявил паспорт на имя Елизарова, арестовал жену Ленина и прислугу, которая показалась подозрительной тем, что не сумела — то ли с перепугу, то ли от деревенской дурости — ответить, как зовут барина, у которого она служит. Покидая дом, юнкер оставил солдат стеречь, не появится ли Ленин, назначив старшим Серникова.
Впервые в жизни, неожиданно для самого себя, Серников оказался в положении начальника, командира, хотя под началом его был всего-навсего один солдат, заросший рыжей щетиной и с двумя выбитыми передними зубами. Как надо поступить в таком положении, Серников решительно не знал, на всякий случай он велел Федоту — так звали солдата — стать на часах у входной двери, сам же принялся расхаживать по прихожей, не выпуская винтовки из рук. Федот непринужденно присел у порога, закурил сам и протянул Серникову кисет. Свертывая цигарку, Серников подумал было, не приказать ли Федоту подняться и стать как положено, но промолчал.
В квартире слышались шаги, хлопанье дверей, стук передвигаемой мебели: видно, там наводили порядок после обыска. Через некоторое время дверь в прихожую отворилась, и женщина сказала:
— Идите чай пить!
Серников растерялся: как поступить ему в этом случае? Федот же живо поднялся, аккуратно придавил цигарку сапогом и, бросив Серникову: «Пошли, что ли!», отправился вслед за женщиной.
Когда Серников вошел в кухню, Федот уже сидел у стола, а винтовка его, словно обыкновенный деревенский ухват, стояла в углу у плиты. Покосившись на нее, Серников тоже присел, но своей винтовки не выпустил, осторожно поставив между ног.
— Вам с молоком? — спросила женщина.
Серников не знал, что ответить, и молча поднял на женщину глаза. Взгляд его выражал столько недоверия, недоумения, простодушия и затаенного страха, что женщина только вздохнула и налила ему в стакан с чаем молока из тонкого молочника.
— Ешьте, товарищи, — просто сказала она, — вы же, наверное, голодные. — И подвинула тарелку с бутербродами.
Федот, нимало не смущаясь, протянул лапищу, взял бутерброд с холодным мясом и разом проглотил, почти не жуя. Сразу схватился за другой — с сыром — и его тоже проглотил. Через несколько минут тарелка наполовину опустела, Федот с сомнением посмотрел на нее, гулко кашлянул и придвинул к себе стакан чаю.
— Дозвольте внакладку? — спросил он и, не ожидая согласия хозяйки, бросил в стакан кусков пять сахару.
В душе завидуя такой бесцеремонности, Серников пил чай, осторожно откусывая бутерброды, и не выпускал винтовки.
— Ешьте, товарищи, ешьте, — поощряла женщина. — Я еще приготовлю.
— Ну-к што ж, — отозвался Федот и принялся за вновь приготовленные бутерброды.
Сама хозяйка не то чтобы ела, а так, отщипнула кусочка два хлеба, выпила крепкого чаю.
Наевшись, напившись, Федот шумно вздохнул, сказал «Премного благодарны» и свернул цигарку.
— Вы кто же будете этому самому Ульянову-Ленину? — спросил он, дымя цигаркой.
— Сестра.
— Да-а, — протянул Федот. — Скверно ваше дело.
— Это почему же?
— Дак ведь пымают вашего братца — обязательно вздернут.
К удивлению Серникова, женщина не забилась, не заголосила, не запричитала, а улыбнулась и опросила:
— За что?
— А не шпионь.
Опять женщина улыбнулась и даже покачала головой.
— Почему вы думаете, что он шпион?
— Как же не шпион, — в свою очередь улыбнулся Федот. — В газетках про его пишут, да вот господа офицеры про то же самое объясняли. Как же не шпион, когда он через всю Германию в запечатанном вагоне проехал?
«А ну-ка, ответь, ответь, что-то ты скажешь?» — заинтересованно подумал Серников.
На этот раз женщина не улыбнулась, а вздохнула так, точно этот вопрос давно ей надоел.