Елена Хаецкая
Как слово наше отзовётся
1.
Евсеев был бухгалтером и поэтом, а Серёгин – сантехником и философом. Евсеев – человек малозаметный, в отличие от Серёгина, который как сантехник пользовался в микрорайоне широкой известностью.
Тощий, высокий, нескладный, со слишком длинными ногами и коротковатым туловищем, что бросалось в глаза, впрочем, только когда он надевал пиджак, Евсеев носил исключительно свитера, которые удачно маскировали эту особенность его фигуры.
Они с Серёгиным любили постоять во дворе и потолковать о важных вещах: о новом памятнике, который то ли по делу воткнули в скверике, то ли вообще не по делу (вопрос бурно дискутировался среди местных жителей), о вздорной старушке, которая
В качестве поэта-любителя Евсеев нередко посещал литературные семинары и конвенты. Именно там он то и дело встречался со своим бывшим одноклассником, которого звали Касьян Куприянов. Оба они, и Евсеев и Куприянов, творили исключительно любительским образом, не дерзая войти в когорту профессиональных литераторов, однако на конвенты ездили исправно и периодически публиковались в сборниках, выходящих небольшими тиражами.
Однажды оба они участвовали в семинаре, который призван был «отточить поэтическое мастерство путём игры».
Для начала мэтр прочитал две строки:
После чего попросил назвать автора. И тут, что называется, разверзлись бездны: литераторы предполагали, что хрестоматийные строки написал Лермонтов (потому что они похожи на «Выхожу один я на дорогу», пояснил бородатый мальчик), Пушкин (потому что они очень философские, объяснила, покраснев пятнами, молодая женщина в тёмной «водолазке» и юбке в пол), Плещеев (с победоносным видом объявил крепыш с коротко стриженными светлыми волосами)… Мэтр иронически похвалил крепыша за то, что тому известно о существовании поэта Плещеева, но автором строк оказался всё-таки Тютчев.
После чего мэтр нанёс второй удар: попросил закончить четверостишие.
Евсеев встал и сказал:
– «И нам…. э-э… даётся, как нам даётся благодать».
– Что у нас на месте «э-э»? – Мэтр обвёл взглядом аудиторию.
Участники семинара обречённо молчали. Евсеев снова сел.
– Раскаянье, – пискнула молодая женщина в «водолазке».
– Неправильно! – прогремел мэтр. – Ещё варианты?
– Сочувствие! – возмущённым басом произнесла пожилая дама и захлопнула блокнот, в котором что-то яростно писала. – Стыд и позор!
Мэтр чуть прищурился и произнес, не сводя глаз с пожилой дамы:
– Хорошо, третий вопрос: а что там дальше?
– Это знает любой школьник! – отрезала дама.
– Прошу, – вкрадчиво произнес мэтр.
Дама отвернулась, уставилась в окно и засопела.
Евсеев сказал:
– Дальше там ничего.
Касьян внезапно осознал, что Евсеев прав: у Тютчева четверостишие. Он сам хотел это сказать, но побоялся ошибиться. Мэтр славился ядовитым языком, и Касьяну очень не хотелось испытать на себе язвы этого жала.
– В хорошем стихотворении одно слово нельзя заменить другим без ущерба для ритма, звукописи и смысла, – сказал мэтр. – Даже в таком ужасе, как «О вы, надменные потомки известной подлостью прославленных отцов, пятою рабскою поправшие обломки игрою счастия обиженных родов», – как ни странно, ни одного слова заменить не получается. Я пробовал, – задумчиво прибавил он. – Это вам не «Панмонголизм! Хоть имя дико…», где вместо «панмонголизм» можно сказать «пирамидон» и мало что изменится…
Пожилая дама шумно переменила позу, а Евсеев сказал:
– А с «нам не дано предугадать» что? Ведь «раскаянье» подходит…
– Кому-то подходит, а кому-то нет, – сказал мэтр. – Но суть игры не в этом. Оставляем две первых строки, которые составлены идеально и именно поэтому врезаются в память, и дальше пишем своё. Хоть «раскаянье», хоть вообще что-то другое.
…И понеслось… «Слова содержат благодать, не зря язык нам всем даётся», «Словами много можно дать, словами можно и отнять, вся мысль словами отольётся»…
Евсеев один ничего не стал сочинять. Он вышел посреди семинара. Следом за ним выкатилась пожилая дама. «Закурить есть?» – спросила она басом. «Здесь, вроде, нельзя», – ответил Евсеев. «Какой робкий, – хмыкнула дама. – Ну так пошли туда, где можно…»
– Парад убогости, – запыхтела она, окутывая Евсеева дымом. – Зачем он вообще это устроил? Показать, что все дураки, кроме него?
Евсеев сказал:
– Нам не дано предугадать.
– В смысле?
– Человек отвечает за свои слова, – сказал Евсеев. – В самом прямом смысле. Звук бесконечно летит в космосе. И рано или поздно может на что-то повлиять. Даже на что-то огромное.
– Вы что, в ноосферу верите?
– Я верю в силу слов, я верю в слов набат, – сказал Евсеев. – До свидания. Спасибо за компанию.
Он ушел, чувствуя, как она сверлит глазами его спину.
2.
После этого семинара Евсееву неожиданно написал на электронную почту Касьян. Предложил встретиться. Евсееву не хотелось вечером ещё куда-то идти, но Касьян настаивал, и в конце концов Евсеев всё-таки пришёл в кофейню возле станции метро.
– Скажи, Евсеич, зачем ты таскаешься на все эти литературные семинары? – без предисловий заговорил Касьян. – Только правду говори, не рассказывай мне там про «хобби» и «встречи с интересными людьми».
Евсеев молчал, утопив острый подбородок в вороте свитера.
Тогда Касьян надвинулся на него и спросил прямо:
– У тебя ведь тоже это есть? Эта… ну, способность?
Евсеев отстранился, глянул исподлобья:
– Ты о чём?
– Сам знаешь.
– Ничего я не знаю. Еще про «ноосферу» скажи. Бэтмен нашёлся.
– Какую ноосферу? – опешил Касьян. – При чем тут Бэтмен? Я о твоих персонажах.
Евсеев попытался уйти, но Касьян удержал его:
– Погоди, это важно… Они ведь у тебя оживают, так?
– Ты о чём вообще? Как они могут «оживать»? Они же написанные. Они – слова. Невещественные. Летят в космосе и ни на что не влияют. Или влияют, но нам предугадать это не дано.
– Ну, мне-то можешь не врать, я-то тебя всю жизнь знаю… Если ты кого-то описал, он потом становится настоящим. Ну, живым. Ходит, ест, ругается. Ты поэтому почти ничего и не пишешь. Боишься.
– Что значит – «настоящим»? – Евсеев снова уселся на стул и принялся пить кофе, держа чашку обеими руками. – Кого я боюсь? Ерунда какая-то. Я вообще-то бухгалтер.
Касьян сказал, глядя в потолок:
– Дело в том, что я тоже так могу. А про тебя я догадался. Ну и когда догадался, стал ездить по конвентам и высматривать: может, у кого-то ещё получается. Ты как, нашёл кого-нибудь такого же?
Евсеев молчал. А Касьян продолжал тихо, лихорадочно:
– Ты их придумываешь, и они выходят со страниц в реальную жизнь. Так у тебя? Так? У меня случай был тяжёлый, – разоткровенничался он. – Когда я впервые понял, что они по правде у меня оживают, написал для себя девушку, какую хотел. Чтобы ко мне не придиралась, любила таким, как есть, зарабатывала прилично, все по дому успевала, умела готовить и при этом чтобы не портился маникюр… Ну такую, идеальную.
Евсеев посмотрел Касьяну в глаза. Так, словно ничего хорошего не ожидал.
– Она просто исчезла, – сказал Касьян. – Понимаешь?
– Понимаю, – ответил Евсеев. – Нежизнеспособные персонажи долго в реальном мире не могут.
– Ты тоже пробовал?
Откровения Касьяна были Евсееву тяжелы и неприятны, но он ответил:
– Для себя – ничего, а так… случались неудачи.
– А удачи?
– И такое было. Один вообще аспирантуру закончил.
– У меня вот дядя Коля из рассказа «Дворник» недавно помер, – вздохнул Касьян. – Я даже на похороны ходил.
– А с постами в соцсетях у тебя как? – спросил Евсеев.
– С постами как у всех: написал – забыл, но там и персонажей как таковых нет, – сказал Касьян.
– Я и посты писать боюсь, – признался Евсеев. – Художку, понятное дело, тем более. Но таких, как мы с тобой, вроде, больше нет. Ни на одном конвенте не видел.
– А если бы увидел?
– Не знаю… Предупредил бы, наверное.
– И раскрыл бы себя. Ну ты даешь!
– Как думаешь, почему это есть только у нас с тобой?
– Честно говоря, подозреваю учительницу литературы, – ответил Касьян. – Что-то в ней было такое… Как в ведьме.
Учительница литературы, о которой они говорили, пришла в школу, когда они учились в девятом классе, и через год ушла. Никто не знает, куда; её следы потерялись мгновенно. Они даже не могли вспомнить, как её звали. Помнили только растянутую на локтях зеленую кофту и тонкий пронзительный голос, который то и дело принимался рыдать с подвывом, когда она читала стихи, даже что-нибудь совсем невинное, вроде «Люблю грозу в начале мая».
– Будем на связи, – торжественно объявил Касьян, прощаясь с одноклассником.
А через неделю страну накрыло пандемией.
3.
… Мир стал другим. Евсеев помнил, что один раз уже переживал это чувство. Это было во время солнечного затмения. Он вышел из дома с заранее подготовленным закопченным стеклом, чтобы не испортить зрение, и приготовился смотреть на Солнце. Тогда он предвкушал приготовленный для него очередной увлекательный аттракцион, что-то вроде шикарного цирка от Мистера Вселенная.
Внезапно воздух как будто запорошило пеплом, свет потемнел, Солнце посерело, и всё переменилось.
И это не какое-то обстоятельство в жизни отдельно взятого Евсеева переменилось. Нет, здесь не с кем-то одним случилось «это» – «это» случилось сразу со всеми. Со всей Землей. Евсеев вдруг остро осознал, насколько огромен космос и насколько малы не только люди, но и вся их большая Земля.
Длилось затмение недолго, тень сползла с Солнца, и мир вернули на прежнее место. И снова можно было жить, не задумываясь и принимая сравнительную безопасность бытия как данность.
Пандемия оказалась чем-то вроде затмения – для всей Земли, не для одного человека и даже не для одного изолированного селения. Не осталось безопасных мест на Земле, кроме разве что Антарктиды. От пандемии нельзя сбежать, как бежали белогвардейцы от большевиков.
Шли дни, а острое ощущение новизны происходящего не притуплялось. Евсеев смотрел в окно, и на ум поневоле приходило: «Я вижу новое небо, потому что старое миновало». Он не помнил точной цитаты, хотя интеллигенту в принципе полагается плюс-минус уверенно обращаться по меньшей мере к четырём текстам из Священного Писания: Нагорной проповеди, книге Экклезиаст, Песни Песней и Апокалипсису, который прочно смешивался в сознании с картинами Босха и представал сплавом абсурда, ужаса и популярных мемов. Но Евсеев запоминал такие вещи плохо. Только сейчас это «новое небо» внезапно засияло перед ним – как тогда, после окончания затмения. Новым в этом небе было то, что оно – для всего человечества. Простенькое открытие, неотразимое, как удар молнии в степи.
Евсеев включил компьютер и начал писать.
Впервые с того дня, как он понял, что созданные им персонажи оживают и начинают самостоятельные бытие, он писал без оглядки, отпуская на волю свои фантазии.
Апрельские слезы сменились майским снегопадом лепестков, ветер заглядывал в запертую квартиру через окно, выходящее на восток. Когда вставало солнце, Евсеев раскрывал раму и впускал из горстей, как бумажные самолетики, накопившиеся за ночь буквы, и они превращались в воздушные корабли с выгнутыми парусами, девушек с длинными, как солнечные лучи, волосами, собак и кошек, бегущих по воздуху, в детский смех, в юных доставщиков пиццы и даже в соседа-с-дрелью, который при встречах во дворе неизменно оказывался славным малым.
Евсеев никогда специально не интересовался тем, как складывается жизнь его персонажей, долговечная она или мимолетная. Если что-то и узнавал, то случайно – стороной.
Его воздушные корабли расправляли паруса, сливаясь с облаками в новом небе, голоса улетали вместе с ветром, сосед-с-дрелью бодро шагал куда-то по пустой улице. А Евсеев ложился спать.
4.
Басовитая дама с литературного семинара проснулась, как это часто с ней происходило, в шесть утра. Она была убеждена в том, что это – время её смерти. Что когда она навеки закроет глаза, одна стрелка будильника укажет в небеса, другая – в землю.
Она задыхалась. Серые сумерки разливались вокруг, было тихо. И в этой тишине росла, наваливаясь на грудь, уверенность в том, что эпидемию она не переживет. Книги тускло смотрели слепыми глазами-корешками с полок, между ними неряшливо торчали квитанции и старые открытки. «Прощайте, друзья!» – вспомнились слова Пушкина, обращённые к любимым книгам. Прошептав их, толстая дама почему-то в первую очередь вспомнила «Анжелику».
– Нет, это невыносимо! – сказала она, садясь в постели и зажигая лампу.
В отличие от детских страхов, взрослая, застарелая паника не убегала от жёлтого круга лампы. Никуда она не девалась – сидела в углу и загустевала, как желе.
Дама ненадолго провалилась в сон, и в этом сне кружевная шаль, артистически брошенная на кресло, превратилась в учёную девушку. Девушка была умилительно-юной, в очках в суровой темной оправе – не поймешь, старомодных или наоборот, ультрамодных. С ходу, не вдаваясь в разные житейские мелочи, она завела дискуссию о стихотворении «Шёпот, робкое дыханье…» – есть ли в нём хоть какой-то смысл, или же вся эта «чарующая магия слова» гроша ломаного не стоит. И басовитая дама, так же не опускаясь до «здравствуйте, как вы сюда попали?», метнулась в волны спора. Они забрасывали друг друга язвительными замечаниями, пока солнце не забралось почти на середину нового неба над пустым, затаившимся городом.
… Дама открыла глаза. Шаль была шалью, лампа еле тлела, побеждённая утренним светом, льющимся в окно. Никакой девушки, конечно, здесь и в помине не было – она просто приснилась. Но не стало и паники: давящее чувство исчезло. Дышалось легко – давно такого уже не случалось с пожилой окололитературной дамой, вечно чем-то озабоченной, встревоженной и всё чаще испуганной.
Она подошла к книжной полке. «Здравствуйте, друзья!» – прошептала она, вслушиваясь в звучание этих слов, а затем, роняя на пол квитанции и открытки, вытащила книжку «Стихи русских поэтов о природе», к которой не прикасалась уже очень много лет. Книжка вышла в серии «Школьная библиотека». Некоторые строчки в оглавлении были подчёркнуты химическим карандашом: их следовало выучить наизусть. Тем же карандашом были отчёркнуты четверостишия, подлежащие заучиванию.