Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Религия и социализм. Том I - Анатолий Васильевич Луначарский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Предисловие

I

Настоящая работа в самых существенных своих чертах задумана около 10 лет тому назад, в годы ранней молодости. Основные идеи: о сущности религии вообще, о смысле и направлении развития религиозности, о связи научного социализма с заветными чаяниями человечества выраженными в религиозных мифах и догмах и сменивших их метафизических системах, о центральном месте «труда», в новом миросозерцании — все эти идеи уже рано зародились в уме автора и, не изменяясь в существе своем, лишь прояснялись и упрочивались по мере более глубокого ознакомления с историей религии и философии и с научным социализмом.

В 1898 году автор прочел в Киеве реферат «Идеализм и марксизм», — в котором был дан первый очерк его идей. Бердяев, тогда еще совсем юноша, и по воззрениям своим не ушедший еще так далеко от социал–демократии, как теперь. Реферат показал даже, что мы, без нашего ведома, но конечно не случайно, работали в сущности над той же проблемой. Но как различны были результаты! Если первый реферат пишущего эти строки на философскую тему встретил очень дружественную критику со стороны Н. Бердяева, то одна из первых его серьезных статей, через три года после того, волей неволей должна была стать беспощадной критикой воззрений Бердяева, «обулгаченного» к тому времени совершенно.

Работа автора шла своим чередом, нельзя сказать, однако, чтобы достаточно систематично, так как тюрьмы, ссылки, практическая работа и ряд частных обстоятельств являлись сильными препятствиями для такой систематичности.

Первоначальный план работы быт задуман очень широко. Это должна была быть целая история религии с материалистической точки зрения, со включением в нее европейской метафизики, утопического социализма и, наконец, научного социализма. Материал накоплялся, но открывались все новые горизонты, а свободного времени становилось все меньше. Наконец, воспользовавшись месяцами не совсем добровольной свободы от «текущей жизни», автор решил радикально пересмотреть план и, не гоняясь за полнотой, дать идейный абрис своей теории, останавливаясь лишь на важнейших опорных пунктах. Теперь дело идет уже не об истории религии, а только о более или менее глубоком исследовании взаимоотношений религии и социализма, об определении места социализма среди других религиозных систем.

Не только соображения о колоссальных трудностях выполнения работы по первоначальному плану, не только сознание того, что обстоятельства не позволят отдать 2–3 года сплошного, методического труда, необходимого для его выполнения, руководило автором: для него было ясно, что научный труд в 2–3 тома с большим количеством фактического багажа — будет мало доступен для широкой публики и скорее заслонит, чем усилит то новое, жизненно важное, что автору хотелось бы высказать.

Но распределяя свой материал таким образом, чтобы изложить его в небольшой книге на 20 печатных листах, автор часто с болью сердечной отбрасывал то или другое интересное построение, исследование, догадку, обобщение. Поэтому он решил издать отдельно для тех читателей, которые заинтересуются его идеями, наиболее важные фрагменты задуманной прежде большой работы.

II

Исконный, с детских годов проявившийся интерес автора к религиозным и художественным выражениям сердечной жизни человека не мог не вырасти до размеров и значения настоящей проблемы жизни после восторженного «обращения в марксизм». Никогда не воспринимался он автором, как «сухая» экономическая теория, как объективное фактическое исследование и только. Конечно, наличность и важность этих элементов в научном социализме была ясна автору, но прежде всего научный социализм был для него синтетической философией, гармонически соединявшей идеал и практику, реалистически и революционно увенчавшей собою грандиозный, глубоко волнующий душу порыв мысли учителей Маркса — великих немецких идеалистов.

Чем был Гегель и позднее Фейербах для Герцена и его друзей, тем был для нашего поколения Маркс. Глубокая практичность, объективность его, железная логика, почти всегда нарочито трезвый, почти сухой язык — не заслонил от нас тепла и света, сердца его системы.

Другой великан мысли «мастер владимирской фабрики кожевенных изделий» Иосиф Дицген горячим письмом ответил на «откровение» Маркса: «Вы впервые в ясной неопровержимой научной форме высказали то, что отныне станет сознательной тенденцией исторического развития, а именно тенденцию подчинить человеческому сознанию бывшую до сих пор слепою естественную силу общественного процесса производства». Именно эта сторона поражала и привлекала и нас. А головокружительные горизонты, которые великие пророки производительных сил человечества, от Бэкона Веруламского до Сен–Симона, открывали перед воображением, делали понятным «эстетический и религиозный вес» человеческого труда. «Философы старых школ познавали мир, задача новой философии — переделать его». Но в то же время пишущему эти строки казалось, что никто в достаточной мере не подчеркнул этой эстетической и религиозной ценности нового миросозерцания и самого рабочего движения. Понятно было и то, почему это случилось. Задачей Маркса и Энгельса было осветить действительность под углом зрения необходимости, т. е. научного познавания. Задача оценки совершено справедливо почиталась ими второстепенной, может быть третьестепенной.

Но полнота человеческого отношения к миру получается лишь тогда, когда его процессы не только познаны, но и оценены. Человек есть существо познающее и оценивающее, лишь из познания и оценки вытекает действие. Пусть задача определить основы и характер новой пролетарской мирооценки и выяснить её место в ряду других мирооценок в прошлом и настоящем значительно менее важна, чем задача обосновать научное пролетарское миросозерцание, — отсюда нельзя еще сделать вывода о том, что она маловажна.

В уме автора стало обрисовываться нечто в роде системы эстетики, взятой в самом общем смысле, т. е. как наука о человеческих оценках вообще. Приходится остановиться на этой мысли в настоящем предисловии.

Прежде всего оценка есть психологический факт. Все и всевозможные оценки от самой грубой до всеобъемлющего идеала имеют в основе своей психологический факт удовольствия и отвращения. Организм не только ощущает, но ощущения кажутся ему окрашенными в эти два психологические колорита, в различнейших степенях и нюансах. Физиологическая основа этого психологического факта довольно ясна. Автору до сих пор кажется непоколебленным Авенариусовское физиологическое объяснение этой окраски (теория аффекционала). Примитивнейший факт — стремление продлить приятное ощущение, полезное для организма, и прервать вредоносное, как акт самосохранения организма — вот зерно, из которого развернулось все богатство чувств, аффектов, эмоций, стремлений; сперва развертывание это имеет характер по преимуществу биологический (зоологический), а потом все более характер социальный. Как познание человеческое, как труд его, так и его оценки развивались под непосредственным влиянием среды космической и еще более — среды социальной, и законы этого развития могут быть открыты лишь при помощи все того же историко–материалистического, или монистического метода.

Вся та часть эстетики, которая рассматривает «оценку» как биосоциологический факт, находит место её среди других проявлений видовой и индивидуальной жизни человека, — может быть названа «Биологической эстетикой», включая в понятие биологии и социологию, как её осложненное проявление. Но эстетика не может ограничиться этим. Припомним, что само познание может быть предметом биосоциологического изучения, т. е. наука может искать место и объяснять значение самого познания в ряду других проявлений индивидуальной и социальной жизни. В результате такого изучения познания, (новые основы которого положил в особенности Авенариус в своей «Критике чистого опыта»), неизбежно является убеждение в глубокой относительности плодов познания. Современное состояние науки, современное миросозерцание перестает казаться точным отражением в «разуме» или «субъекте» материи, мира, или объекта, а становится одной из ступеней в трудовом развитии человека, в медленном стремлении его обусловленном особенностями его организма, — обмозговать, очеловечить внешнее, среду: весь человеческий мир есть трудовой продукт, результат социально–трудового, в широком смысле этого слова, соприкосновения человека и стихий. Таким образом то, что мы называем «нашим миром», есть лишь относительное равновесие «социального мозга» и внешних сил. Это создает возможность, даже необходимость представления о других, высших (как и низших) мировосприятиях и миросозерцаниях. Однако, глубокое сознание относительности нашего миросозерцания не мешает нам исходить из данных нашей науки, как из чего–то незыблемого, строить теории о прошлом и будущем мира, строить историю самого нашего познания. И это единственно правильное поведение. Нельзя упускать из виду относительности всяких принципов, законов, даже аксиом. Но, покуда они практически не приводят к противоречиям и не могут быть заменены лучшими, — мы должны стремиться именно их светом осветить мир, при их именно помощи расширить пределы человечески познанного.

То же повторяется и с оценкой. Биологическая эстетика не может не привести нас к заключению об относительности всех и всяких оценок. И то, что выясняется пред нами рядом с новым пролетарским миросозерцанием, как новая пролетарская мирооценка — тоже конечно относительная, преходящая и, во всяком случае, чисто–человеческая субъективная форма чувствования. Но для нас, в пределах нашей эпохи, мы можем исходить из этой оценки, не только как из установившейся но, что много радостней, как из установляющейся для «завтрашнего дня». Это и дает возможность создания «Нормативной эстетики», конечно, не абсолютной.

Наша нормативная эстетика, устанавливая критерий, нормы оценки — не думает, будто откапывает объективные законы ценности, а стремится лишь внести порядок в существующие суждения (в понятия о добре и зле красоте и безобразии и им под.), какими они создаются в нашу эпоху смены и борьбы двух миров: буржуазно — индивидуалистического и пролетарско–социалистического. Здесь надо упомянуть лишь тот основной критерий, который, как кажется автору, лежит в основании эстетики: это понятие maximum'а жизни, возможно большей жизненной мощи. Принцип единства в разнообразии, или возможно более полного единства при возможно большем богатстве элементов — выражает в сущности то же, но как всякий «гармонический» принцип не достаточно подчеркивает динамическую сторону того, что почитается положительным. Кроме того, критерии maximum'а жизни, при проникновении в биологическую и социальную сущность этого идеала (ибо это и критерий и идеал) является принципом высоко–социальным и совпадает с принципом совершенства вида (принципом, который открыто провозгласил и Маркс). Нормативная эстетика располагает систематически все ценности мира (природы и жизни) вокруг этого идеала. Биологическая эстетика не только выясняет биологическую сущность этого идеала, но и служит ему мощной опорой, открывая именно его развитие, его эмбриональные формы в других идеалах, других критериях, и ясно показывая, что отклонения от него, противоречия ему, если не являются этапами его собственного развития — имеют биологически и социально–экономически характер болезни и регресса. Биологическая эстетика раскрывает, что идеал maximum'а, жизни, видового совершенства человека, мощи вида, победы разума над стихией (выражения одной и той же сущности) и есть психическое выражение фактически наиболее могучего прогресса жизни физиологической и социально–экономической; она открывает также и то, как и почему идеал в свою очередь является силой, повышающей энергию индивидуального и общественного развития.

Приходится ограничиться здесь этими самыми общими штрихами. До сих пор автору удалось лишь набросать общий очерк позитивной эстетики, напечатанный в сборнике «Очерки реалистического миросозерцания». Очерк этот весьма нуждается в дополнениях.

Читатель поймет, насколько вышеизложенные идеи должны были показаться автору своевременными, когда началось столь усиленное на первых порах выступление «идеализировавшихся» эксмарксистов. Они исходили как будто из той же потребности. Г. Бердяев отчетливо формулировал задачу: по Марксу социализм есть социологическая необходимость, но следует ли из этого, что он есть благо? По Марксу социализм есть классовое дело пролетариата. Но следует ли отсюда, что это также дело всего человечества, за исключением своекорыстных? Словом, нельзя ли доказать, что социализм есть наивысший мыслимый в настоящее время общественный идеал, безотносительно к интересам того или другого отдельного класса и независимо от вопроса о неизбежности его наступления.

Многие правоверные марксисты просто не видели вопроса и задачи там, где их видел Бердяев. Они даже утверждали иногда, что идеал может быть только классовым, и что задача доказывать его безотносительную высоту, его объективные преимущества — пустая задача. Достаточно этих двух положений: пролетариату выгоден социализм; социализм придет по законам развития и разложения капиталистического общества.

Это было узкое суждение. Правда носители его говорили: кого собираетесь уловлять вы вашими объективными доказательствами высоты социалистического идеала? Социализм не вера, жаждущая прозелитов вне пролетариата, а чисто классовая задача пролетариата. Прибавляли даже, что союзники из других классов не только не нужны, но вредны ему.

Повторяю — это узкое суждение. К диктатуре пролетариата естественной подготовкой служит идейная гегемония пролетариата. Можно пожалуй отрицать пользу вступления в партию с.–д. союзников из интеллигенции и мелкой буржуазии, но важность широких симпатий в среде всех передовых людей и всех обездоленных к пролетариату и его знамени может отрицать только слепой. Ибо уже безусловно ясно: против всех пролетариат не завоюет и не удержит диктатуру. Вот почему идейная пропаганда социализма вещь важная. А доказательство объективной высоты социалистического идеала (не только для наемного рабочего, но для каждого мыслящего и чувствующего не испорченного классовым эгоизмом или предрассудками человека) есть прямой путь к завоеванию симпатий, путь часто гораздо более правильный и приводящий к более прочным результатам, чем парламентские услуги социал–демократии разным непролетарским группам в различных частных случаях.

Кроме того боевая способность пролетариата поднимается, когда он видит свое дело верным при свете науки, высоким при свете идеала.

Но г. Бердяев взялся за решение вопроса самым несчастным образом.

Он сильно обрушился на русскую школу субъективистов, чтобы отгородиться от неё. Для субъективистов — субъективный человеческий идеал, или идеал, выработанный разумными, критическими личностями, сам являлся самостоятельной и мощной силой, могущей выдержать единоборство со всякими там объективными законами истории. Исторический фатум сводился почти на нет, сознательная воля активных групп возводилась в вершительницы судеб. Учение ложное, взгляд поверхностный. Г. Бердяев критиковал его, указывал на ничтожность субъективных идеалов в борьбе с действительностью. Нет, он не хочет строить свое понятие добра, обосновывать свои ценности на шатких опорах личных и групповых пристрастий и антипатий. Идеалы, создаваемые людьми, суть только желания различных групп, бой решается не красотой знамен, а числом и социальным весом борцов. Но над борьбою людей и их групповыми и классовыми идеалами — сияют вечные звезды объективных, обязательных ценностей. Нравственные истины эти не были изначала известны и ясны, как и априорные законы логики. Но как последние — они не измышляются. а открываются, как последние — они формально обязательны для нравственного мышления, чувствования и поведения. Совершенно естественно, что г. Бердяев, в первой своей книге схватившийся за кантианскую объективность, чтобы вылезть из «болота» человечески–относительного, потом покатился по наклонной плоскости, как камень с горы, подпрыгивая на колдобинах, и докатился до явного мистицизма с личным Богом, как великолепным, надежным стражем и источником объективной истины, прежде всего нравственной конечно.

Субъективисты были неправы, противопоставляя героев толпе, идеи–силы — стихиям. Но ошибку их исправить было не так трудно. Как ни как, а человек сам мастер своей истории, говорили субъективисты. И это верно. Но свою историю человек творит в борьбе с природой, во первых, слепо, бессознательно — во вторых, разбитый на враждебные нации, классы и т. д. — в третьих. Конечно, социальный процесс становится все более сознательным, но еще очень далек от того, чтобы сознание приобрело в нем не то что решающую, а хотя бы очень влиятельную роль. И так это будет вплоть до уничтожения классов. Даже в пролетарской борьбе сознание играет скромную роль акушерки при родах, — облегчает то, что совершается помимо неё, чего в существенном изменить невозможно. Марксизм предвидит эпоху торжества разумности, но для капиталистического общества устанавливает несомненную зависимость человека от объективных законов экономического развития, к счастью ведущего к дверям новой жизни, царства свободы.

В борьбе, формы которой продиктованы жизнью, люди создают себе идеалы, являющиеся отражением их социального положения в обществе не ими определенном, по стихийно навязанном им всем прошлым. Эти идеалы выражают чаяния народов, групп и классов, их корень — социальное положение их носителей, — общественные недуги, которыми они страдают. Но классы могут занимать в обществе различное положение. Они могут быть прогрессивными и застойными, т. е. интересы их могут совпадать или не совпадать с прогрессом техники и переворотами, которые этот прогресс должен вызывать. Также точно и все общество может переживать упадок, застой или развитие, может быть даже бурное развитие техники. Тут то, в этом объективном факте, так сказать, общественной физиологии, прогрессе или регрессе техники, экономическом развитии или экономическом распаде, приближении к господству над природой или удалении от него — лежит для марксиста объективный критерий оценки идеалов. Наивысший идеал для экономического материалиста а priori должен быть идеалом наиболее передового класса в возможно быстро развивающемся обществе. Или: передовой класс экономически цветущего общества является носителем наиболее жизненного, сильного, светлого идеала. Объективное положение пролетариата а priori говорит экономическому материалисту, что он есть носитель самого живого, энергичного и яркого жизненного идеала, или должен стать им, ибо «бытие определяет мышление».

Такой класс, т. к. будущее за него, не заинтересован в самообманах и обмане других, он смеет глядеть прямо в лицо действительности, поэтому идеал его будет наиболее научен или близок к действительности: он будет предвосхищением действительного развития общества. И поскольку это так, постольку он естественно в силах привлечь к себе симпатию и содействие всего живого, всего бодрого, всего недовольного настоящим, всего могущего воспрянуть лишь при разрушении рамок, сдавивших развитие сил человечества. Итак, идеал может доказать свою красоту и жизненность, свою способность торжествовать лишь ссылкой на те объективные силы, отражением которых он служит, ссылкою на свою физиологическую т. е. социально–экономическую подкладку.

Читатель видит уже здесь несравненную гармонию научного социализма; как наука и как идеал он из одного куска. Социалистический идеал и социалистическая наука подпирают друг друга как две половины великолепной арки.

Г. Бердяев пренебрег этим путем. Он не захотел перевести «субъективный» язык идеалов на объективный язык фактов. Его метафизическая объективность много горше эклектической субъективности народников. Она была водой на мельницу тех, кто стремился разорвать марксизм, выделить из него идеал, отослав его на небеса, и для земли оставить ползучий реализм реформизма.

В целом ряде статей, вошедших потом в сборник «Этюды полемические и критические», пишущий эти строки боролся с подобной тенденцией. Но в них удавалось лишь мимоходом давать положительное. Между тем идеалистическая ересь, постепенно окончательно удалившая от марксизма его прежних защитников, её относительный успех, смущение, в которое она привела многих, — яснее прежнего доказали автору необходимость раскрыть в специальной работе великие идеальные сокровища, скрытые в марксизме, сокровища, перед которыми бледнеют все энтузиастические и высоконаучные измышления идеалистов. Измышления эти в сущности сплошь раскопки метафизических и религиозных могил. Между тем научный социализм включил в себя все живое и прекрасное, что одухотворяло тревожимых ими мертвецов.

Таким образом важность и своевременность задуманной «Эстетики, как науки об оценках» росла в глазах автора. Но её важнейшей частью одновременно и предварительной и венчающей, естественно является философская история религии, включая сюда великие религиозно–философские системы нового времени и самый научный социализм.

История мирооценок в главнейшем совпадает с историей религий и религиозно–философских систем. Вот почему такая работа является предварительной по отношению к эстетике. Это разработка едва ли не важнейшей части «Биосоциологической эстетики». Но вместе с тем поставить научный социализм в определенную связь с историей религиозности человеческой — значит придти к самому важному из результатов всей работы.

Автор не отказывается от мысли разработать всю «Эстетику, как науку об оценках», но пока та форма, которая придана настоящему сочинению, кажется ему наиболее подходящей.

Научному социализму предстоит идеологическая борьба в России, как социалдемократической партии — борьба политическая и экономическая. И дело идет не только о расширении его влияния, но также о самозащите. Если кадетский идеализм совершенно не прививается пролетарию, то нельзя этого сказать о разных формах христианского социализма. Пока опасность от его стрел кажется ничтожной, но я думаю, что пора наготовлять оружие против него, так как по многим признакам с дальнейшими победами революций за него прямо ухватятся ловкачи реформизма и постепенства (со стороны буржуазии конечно) и найдут союзников в туманных энтузиастах, не сбросивших с себя пеленок «веры», а главное в предрассудках более темных слоев самого пролетариата, особенно сельского. В моей книге поэтому особенно обращено внимание на христианство. Его происхождение, сущность и критика его духа во всех его превращениях занимают, может быть, больше места, чем позволила бы экономия книги при других обстоятельствах.

Вот те предварительные замечания, которые я считал нужным сделать.

Флоренция. 1 Мая 1907 года.

Глава I. Что такое религия?

Трудность определения

Когда дело идет о таком сложнейшем явлении, как религия — определение становится вещью довольно условной. Определение, которое охватывало бы все стороны столь разнообразного и изменчивого потока чувств, мыслей и деяний, само было бы сложно. Мы можем требовать от него лишь выделения наиболее существенного, характерного в религии. А тут в сущности царит почти произвол. Вмешивается та цель, ради которой ищут определения, и подчеркивает соответственно то или иное. Просветитель, борющийся с вредными формами религии, ставшей реакционной силой, охотно делает существенным признаком религий именно то в ней, вред или дряхлость чего может быть легко доказана. Он часто хватается за внешние признаки религии, за её мифологию, догмы, их объявляет душою всякой религии, доказывает их противоречие науке и прогрессу и приговаривает «религию вообще» к неминуемой смерти.

Человек с большим чутьем исторической преемственности, мыслящий и чувствующий менее рационалистически, более склоняется к мысли, что сущность религии может и должна пережить её формы. Ему кажется странным и невероятным, чтобы целая область духа отмерла, чтобы тот строй чувств и мыслей, который служил осью психической жизни наций, разрушился бесследно. Он ищет за формами религии те потребности, которые порождали ее, и спрашивает себя — удовлетворены ли эти потребности, или люди отказались от них, осудили их, и они атрофировались? А если нет, то как удовлетворяются они теперь? И то, что удовлетворяет их, — не имеет ли глубоких аналогий со старыми формами религии, несмотря на коренную разницу, именно со стороны формы? Такому исследователю захочется уловить в своем определении религии те черты её, которые составляют самую глубину её духа, именно отношения её к основным потребностям, основным запросам человека. Конечно при этом возникает вопрос: пусть новая система, удовлетворяющая тем же запросам, постольку и связана с религией, но можно ли сохранить за ней старое название, когда признается коренное формальное отличие? Пантеизм, конечно, еще религия, но можно ли назвать религией ну хоть религию человечества, о которой мечтал позитивист Конт?

Я скажу, что и тут все сводится к тому, на чем стоит для нас ударение — на форме, на том, как отвечала религия, или на том, чему она отвечала.

Но мало того. И среди сторонников я, бы сказал, биопсихологического определения религии (в отличие от рационалистического), возможно коренное разногласие. Ибо на вопрос: «каким коренным запросам духа человеческого отвечала религия?» — могут быть даны различные ответы. Для одних, более близких к рационализму, эти запросы сводятся к стремлению проникнуть в «тайны мира». Они поэтому будут считать за продолжение, за новую фазу религии всякую метафизику, а метафизику провозгласят неумирающей. Другие, более близкие к экономизму, волюнтаризму, биологизму — увидят сущность этих запросов в проблемах счастья, справедливости, совершенства, мощи, бессмертия, и за новую фазу религии они будут считать, новый, глубоко реалистический и энтузиастический идеализм.

Все эти разногласия станут нам яснее, если мы сделаем хотя бы беглую экскурсию в область социалдемократической литературы по этому вопросу, отнюдь не претендующую на полноту обзора.

Социалдемократы о сущности религии

Плеханов, Энгельс, Паннекук

Еще недавно, в ответ на анкету о будущности религии, произведенную журналом «Mercure de France» тов. Г. В. Плеханов дал весьма ясное и точное определение религии в рационалистическом смысле, т. е. рассматривая религию со стороны формы (в чем она выражалась), и главным образом, как форму миропознания; вот целиком ответ уважаемого товарища на анкету, формулированную следующим образом: «переживает ли религия эволюцию или умирает?»

«Вы позволите мне, отвечая на ваш вопрос, стать на точку зрения социально–эволюционную и формулировать его следующим образом: не является ли исчезновение религии естественным концом её эволюции? Для того, чтобы ответить на этот вопрос отдадим себе отчет в том, чем была до сего времени эта эволюция».

«Но прежде всего, что такое религия? Если мы воспользуемся тем определением, которое Эдуард Б. Тейлор называет «минимальным» — то мы скажем, что религия есть вера в духовные существа, живущие рядом с телами и процессами природы. Эта вера является необходимым элементом всякой религии и служит в то же время для объяснения всех явлений природы. На более высокой стадии социальной эволюции к этому примитивному элементу присоединяется еще новый: моральный элемент. Связь обоих элементов с течением времени становится все более тесной. Наконец, доходим до того, что я мог бы назвать «*максимальным*» определением религии: вера в духовные существа, связанная с моралью и служащая ей санкцией. Вот почему многие полагают, что сущность религии заключается в морали. Но мы далеки еще от конца этой эволюции. Связь между моралью и религией, казавшаяся неразрывной, должна исчезнуть благодаря прогрессу человеческого разума».

«Научное объяснение феноменов может быть только материалистическим. Вмешательство духовных существ, которое в глазах дикаря объясняет все, ничего не объясняет в глазах какого–нибудь Бертело; значение такого объяснения падает для каждого цивилизованного человека по мере того, как он усваивает результаты работы науки».

«Если многие верят еще в существование духов и сверхъестественных существ, то это потому, что по разным причинам они не смогли победить препятствий по пути к научной точке зрения».

«Когда препятствия эти будут устранены, а все заставляет думать, что это будет делом социальной эволюции — исчезнет всякий след супранатуралистической концепции, а мораль вынуждена будет занять свое независимое место».

«Религия в максимальном смысле отживает. Что касается религиозного чувства, то очевидно, что оно исчезнет вслед за религиозной идеей. Но в чувствах конечно больше консерватизма, чем в идеях. Будут иметь место различные пережитки, народятся ублюдочные концепции мира, полуматериалистические, полуспиритуалистические, но и пережитки эти осуждены на исчезновение в свой черед, в особенности, по исчезновении некоторых учреждений, якобы санкционированных религией. Прогресс человечества несет с собой смертельный приговор и религиозной идее и религиозному чувству. Только робкие или заинтересованные выражают опасение за судьбу морали. Мораль способна вести самостоятельное существование. Вера в духовные существа даже и теперь далека от того, чтобы быть опорой морали, напротив религиозные верования цивилизованных наций нашего времени отстали от их морального развития».

«Клиффорд справедливо замечает: «Если бы люди не были лучше своих религий — мир был бы адом».

Итак, по Плеханову, религия, прежде всего, есть определенное, именно анимистическое объяснение феноменов. Позднее «духи» были призваны блюсти законы морали, в их воле видели источник законов. Теперь феномены получили другое объяснение, духов в наличности не оказалось, и «в этой гипотезе больше не нуждаются для целей познания», как сказал Лаплас о боге, а потому и мораль должна отказаться от сверхъестественной санкции и искать естественной. Сверхъестественное изгоняется научным реализмом, и для религии нет больше места.

Энгельс стоял на той же точке зрения, что и Плеханов, что ясно видно из следующего, напр., его заявления:

«Относительно огромного большинства немецких социал–демократов можно сказать, что для них атеизм — уже пройденная ступень, это слово, имеющее чисто отрицательное значение, не применимо к ним, так как они выступают уже не теоретическими, а только практическими противниками религии: они покончили с идеей бога, они живут и мыслят в мире действительности и являются поэтому материалистами.»[1]

Здесь религия отождествляется с последней формой анимизма — монотеизмом, а соц.–демократия объявляется «практическим противником религии».

В недавней брошюре Антон Паннекук со свойственной ему определенностью разъяснил, что надо разуметь под этой практической борьбой с религией.

Вместе с тем он энергически настаивает на том же узком определении религии: религия есть вера в сверхъестественное:

«Мы подразумеваем под религией то, что всегда было её существенным признаком, веру в сверхъестественное существо, которое якобы управляет миром и направляет судьбы людей».

И далее:

«Обнаруживается глубокая противоположность между нашими взглядами и религиозным воззрением, так как мы считаем естественными и объясняем естественными причинами те явления, которые религиозный человек рассматривает, как сверхъестественные».

Наконец:

«Если бы мы захотели применять название «религия» ко всему тому, что иначе называется добродетелью, нравственностью и идеализмом, то мы внесли бы путаницу в понятия, вместо ясности.»

«В нашем исследовании речь идет не о будущности нравственности или различных добродетелей — ведь на счет этого нет различия во взглядах среди социалистов, — но о будущности веры в Бога».[2]

Действительно не рассуждая заявить, что «добродетель, нравственность и идеализм» то же, что «религия», значит внести путаницу, но ясность и простота не всегда служат победоносным аргументом в пользу того или иного определения. Чего проще напр., чем строгое различение денег и товара. И вдруг Маркс вносит «путаницу» заявляя, что деньги тоже товар, каковое определение заставляет его пуститься в рассуждения, которые он сам признавал «чрезвычайно трудными». Конечно, так как в общеречии под религией подразумевается вера в Бога, то практически удобнее всего пользоваться термином именно так. Но ведь общепринятые определения почти всегда бывают поверхностными.

Мы еще вернемся к критике рационалистического определения религии, наиболее полно выраженного тов. Плехановым. Теперь перейдем к другим типам определения.

Штампфер, Вандервельд

Оригинальную позицию занимает в этом вопросе ревизионист Штампфер. Для него существенным признаком религии является догматизм:

«Сущность философии — свобода, сущность религии — отсутствие свободы. Религия покоится на догмах, а философия на выводах. Тот, кто хочет философским исследованием доказать истинность религии, в сущности поступает против духа религии, которая мнит себя выше всякого человеческого исследования».[3]

«В борьбе за мировоззрение двумя полюсами, двумя крайними точками являются не «религиозность», с одной стороны, и «атеизм» или даже «материализм» с другой, а позитивная религия и критическая деятельность человеческого разума».

Развивая дальше эту мысль, наш автор приходит к таким положениям:

«никто, и менее всего социалдемократ,(?) не станет отрицать такие понятия, как: разум, совокупность, законы, причина, цель, совершенство, справедливость и т. п., и назовем ли мы эти понятия Богом, или как нибудь иначе, это — вопрос терминологии».[4]

По Штампферу богословские системы древности, очевидно Пифагора, Платона и др., не имеют ничего общего с религией, как отнюдь не религиозными являются у него Спиноза, Кант, Фихте и Шиллер. Ибо никто из них не учил догматически. Зато материализм, атеизм, — оказываются… почти религией. В самом деле, вот что читаем мы о материализме у Штампфера:

«Социалдемократия ни в каком отношении не связана с материалистическим мировоззрением. Это мировоззрение отрицает не только религию откровения, но и философию, все усилия которой оно считает бесплодными, при чем совершенно забывает, что его собственные основные понятия: «сила» и «материя» — также философские абстракции. Факт, что мы мыслим, не освобождает нас от труда исследовать законы этого мышления. Поскольку материализм отвергает это исследование и пытается по своему заколотить досками мир, он тесно соприкасается с религиями откровения».

Таким образом Штампфер ставит все понятия на голову. Он, увлекаясь своим внешним признаком — догматизмом, готов считать родственными научно–социалистическому мировоззрению всевозможные философские системы, вводящие в объяснения явлений понятия бога–цели, бога–справедливости, но зато отлучает материалистов. Между тем, Энгельс говорит о тех же материалистах:

«Надо бы позаботиться, чтобы среди рабочих была распространена в громадном количестве блестящая французская материалистическая литература 18 века, — та литература, которая со стороны формы и содержания представляет собою до сих пор величайшее создание французского гения, которая, по своему содержанию, принимая во внимание тогдашнее состояние науки, и теперь еще стоит на недостигнутой высоте и по форме и теперь еще не имеет ничего себе равного».

Также и Вандервельд стоит на особой точке зрения, притом дружественной метафизическому идеализму.. Правда, он не совершает грубейших ошибок Штампфера, напротив, для него сущность религии заключается как раз в том, в чем Штампфер склонен видеть отрицание религии, именно: в свободном исследовании «тайны».

«Лишь тот, говорит Вандервельд, кто не понимает относительного характера науки и её бессилия выяснить нам сущность вещей, может питать иллюзию, что успехи научных знаний положат конец философскому неведению».[5]

Вторжение в эту область неведомого Вандервельд и называет религией или религиозной философией, которые оказываются таким образом вечными.

«Несомненно, многие люди совершенно чуждые мистицизму и убежденные в бесплодности размышлений о сверхчувственном мире, удовлетворятся самим счастьем бытия и будут ждать смерти без страха, но и без надежды, иные наоборот не смогут преодолеть потребность в построении гипотез и, сообразно склонности своего ума, примкнут к тому или иному из учений, разделивших между собой человечество с тех пор, как существуют религиозные и философские системы».

«Но все единодушно будут признавать невозможность дать своим верованиям научное или историческое обоснование, все будут сознавать субъективный по существу характер этих гипотез и вследствие этого откажутся от притязания навязывать их другим в качестве достоверных, абсолютных истин».[6]

Таково в существенном мнение Вандервельда. «Одни будут верить в существование Бога и загробной жизни, другие нет», говорит он.

Его определение глубже Плехановского, менее узко, менее рационалистично, но истина в нем смешана с заблуждением. Вандервельд чувствует, что религия в существе своем вовсе не «способ объяснения явлений», а решение вопроса о положении человека в мире, и решение не теоретическое, а практическое. Но вместо того, чтобы показать, что даже при самых блестящих победах науки и совершенно ясном миропонимании остается место для религии, он ссылается на неспособность науки показать сущность вещей, т. е. просто исходит а priori из метафизического представления о сущностях, скрытых за явлениями, и из религии делает гипотезу о таких сущностях. Это чистейшее кантианство, Кант учит: сущность вещей непознаваема, чистому разуму недоступна, но для практического разума крайне желательно и даже необходимо, чтобы эта сущность была утешительной и морально объясняла бы собой дикий аморализм явлений, и мы вправе постулировать разную благодать в том месте за явлениями, которое пусто для познания, где нет фактов, которые сопротивлялись бы нашим «постулатам».

Да, запросы «практического разума», т. е. тоски человека по счастью, не могут быть ни объявлены не существующими или маловажными, ни разрешены наукой, как таковой, но делать отсюда вывод, что они всегда будут удовлетворяться баснями, неопровержимыми лишь потому, что они гнездятся за пределами чувственной природы, значит выдавать человечеству свидетельство о бедности духа. Мы оказываемся в данном случае ближе к тов. Плеханову. С ним нас разделяет вопрос терминологический. Приняв его определение, мы должны будем принять все выводы, и принимаем их «обеими руками». Но если бы мы и приняли терминологию Вандервельда, которая на наш взгляд запутана и неточна, мы все же решительно не согласились бы с его выводами. Он вовсе не сумел усмотреть то великое освобождение от сверхчувственного, которое совершается вопреки стараниям буржуазных реакционеров как утонченных, так и грубых, и которое так ясно видит тов. Плеханов. Великий соотечественник Вандервельда, поэт Верхарн, говорит:

«боги были очеловечением природы, и это было нужно: если боги уходят теперь, умирают — знак, что они перестали быть нужными».

Тов. Плеханов говорит нам: «да, боги не нужны больше, ибо Бертело не нуждается в них в своей лаборатории». «Прекрасно», мог бы ответить Вандервельд: «но столь же или лишними являются они для человека, потерявшего любимое существо? для скорбного, умирающего, для слышащего мертвый холод мировых пространств, в которых медленно стынет наша планетная система?» Тот, кто может подняться над этими вопросами, победить их — имеет религию. Тот, кто игнорирует их и потому не нуждается в религии, — узкий эгоист, нигилист в худшем смысле этого слова. Но тот кто может подняться над этими вопросами без помощи идеи бога? — Я думаю, что он имеет религию без бога. Доказать, что это возможно для нынешнего человека — значит доканать бога. И самое слово религия тут уж менее важно. Хотя мне кажется, что несмотря на то, что оно, как говорит Дицген, «опошлено попами» — его не следует фетишистски бояться, а заменить его другим, как мы увидим, не так легко.

 Людвиг Фейербах

Людвиг Фейербах не принадлежит, конечно, к числу соц.–дем. Он явился предшественником Маркса и Энгельса или даже только переходным звеном к ним от философского идеализма, их помощником в очищении философии от её коренного заблуждения. Огромное большинство соц.–дем. ограничиваются данью уважения к отрицательным заслугам этого человека. Критика Энгельса сильно способствовала этому. Желая указать на те гигантские шаги, которые сделала философская мысль Маркса дальше и прочь от незрелой еще позиции Фейербаха, он с большой остротой вскрывает все недостатки автора «Сущности христианства», и оставляет за ним одну историческую заслугу — дал–де толчок к окончательному сформированию диалектического материализма.

И вот философ, злобно замалчиваемый взбешенной его смелостью немецкой буржуазной наукой, встретил и в соц.–демократическом мире лишь чисто формальное признание заслуги переходного звена. Между тем в специальной области, в критической философии религии, человек этот был несравненно более великим, чем предполагают лица, знакомые с ним лишь по блестящей монографии Фр. Энгельса. Если многие частности его критики давно превзойдены наукой, — не столько, однако, в смысле опровержения, как в смысле усиления их — то общий дух его критики поражает своею глубиною. Экономический материализм может многое добавить к его критике, но только добавить, самое существенное сделано уже им, и обычное отношение соц.–демократических писателей к религиозным вопросам представляет собою шаг назад: от критицизма Фейербаха к часто очень поверхностному просветительству материалистов ХѴIII века. Что бы ни говорил Энгельс о глубине и блеске мыслей материалистов, как бы ни огромны были их исторические заслуги, даже и в самой области религиозного развития человечества — позиция их по отношению к религии все–таки была поверхностной, поверхностность эта поражает и у Вольтера и у Дидро с его друзьями.

Я считаю поэтому более чем оправданной ссылку на Фейербаха. Я думаю, что ни один материалист не нанес религии, положительной религии и всякой вере в бога, потусторонний мир и сверхчувственное, такого в дребезги бьющего удара, как Людвиг Фейербах. После Фейербаха философски религия бога — убита. И это потому, что он бил ее не тараном, не холодной насмешкой, не критикой её устарелых частей и смешных нелепостей, — он взорвал ее изнутри, проникнув в самую суть её. Этот человек поистине понял сущность религии. Я не могу достаточно горячо рекомендовать всем интересующимся нашим вопросом углубленное чтение «Сущности Христианства», вышедшей теперь и в русском переводе.[7]

На первых еще страницах книги мы встречаемся с категорическим утверждением:



Поделиться книгой:

На главную
Назад