– Ну, медики, положим, тоже не без вины, – рассудил мудрый Кларк. – Как ты правильно сказал, дядя Йау, если больной в Америке жалуется на боль, его первым делом сажают на морфий. Это, кстати, к нашему предыдущему разговору. – Кларк повернулся ко мне. – В Европе такого никогда бы не допустили…
– А я и не говорю, что виноваты только пациенты. Виноваты врачи, которые с ними миндальничают. А еще больше виновато судопроизводство, которым нас все время запугивают. Дело в системе. И в тех, кто ею управляет. Заговор он и есть заговор.
– Какой заговор? Еврейский? – Я уже слышал от кого-то из ординаторов, что Аманкона одержим теорией еврейского заговора, но для собственного удобства решил, что это шутка.
– Я ничего не говорил. Но ведь все всё понимают…
– Осторожно. Алекс-то, по-твоему, кто? – предостерег его старший товарищ.
– Ну и хорошо, – моментально нашелся Аманкона. – По крайней мере, если будет необходимо, ты всегда сможешь воспользоваться поддержкой тех, кто наверху.
– Пользуюсь, Йау, только и делаю, что пользуюсь их поддержкой. Катаюсь как сыр в масле.
– Да ладно, что ты. Евреи, не евреи – какая разница? Я ведь не об этом. Я о том, что они там наверху – кто бы они ни были – решают наши судьбы.
– Ампа! Когда дерутся слоны, больше всех страдает трава… – затянул свое дядюшка Джимми.
– Да, но евреи – все-таки слоны.
Назойливое повторение прозвучавшей пять минут назад пословицы окончательно вывело меня из равновесия:
– Евреи всегда наверху. И носы у них как хоботы.
Аманкона натужно улыбнулся:
– Друг мой, когда ты соберешься в Гану, обязательно дай мне знать. Я тебя свяжу со своими, приедешь как к себе домой. Тебе у нас понравится.
– Да я и не сомневаюсь, что мне понравится в Африке… Жаль только, евреи ее колонизировали и разрушили традиционный уклад жизни.
– Пойду-ка я проведаю своих пациентов, – вздохнул Кларк. – Нам не за то платят, чтобы мы весь вечер в ординаторской лясы точили.
Мы вышли в коридор.
– Зря ты с ним так. С Аманконой ссориться глупо. Он у нас большой человек,
– И что мне теперь, молчать? Мне с ним детей не крестить, через полгода меня в этом госпитале уже не будет.
– Все равно не стоило его обижать. Ты ведь, наверное, не знаешь, что он не только врач, он еще и священник. Перед тем как поступить в мединститут, он окончил семинарию.
– Да плевал я на вашу… – Поймав его предупреждающий взгляд, я осекся. Действительно ведь наплевать.
До конца дежурства – три часа, даже меньше. Скоро можно будет идти домой. Покурить и спать. «Докета сэ менкода сеисие ара»[25]. Из-под прохудившегося покрова предутренней темноты клочьями лезет грязноватая подкладка сугробов. Два окна на шестом этаже соседнего здания поочередно вспыхивают сиреневым отсветом телеэкранов, как глаза чащобного чудища из шизофренических сказок Амоса Тутуолы. Эти сказки подсунул мне Энтони для ознакомления с фольклором йоруба. Я сделал над собой усилие и прочел их за один вечер – примерно так же, как из уважения к хозяйке проглатывают несъедобную пищу. Одно место, впрочем, запомнилось: то, где главный герой, отправившийся в Город мертвых, чтобы повидать своего покойного брата, прибывает наконец в пункт назначения и встречается с тем, кого искал. Оказывается, что покойник, бывший при жизни священником, ведет службу и здесь, продолжая вселять в души прихожан надежду на жизнь после смерти.
В начале зимы мы узнали о предстоящей ревизии: какие-то важные лица из государственного ведомства, о неограниченных полномочиях которого можно было судить по количеству букв в аббревиатуре, собирались разглядывать сквозь лупу всю подотчетную деятельность госпиталя. От результатов экспертизы зависело будущее Сент-Винсента.
Весь декабрь нас по очереди вызывали на приватные разговоры с начальством. Начальство запирало дверь кабинета, предлагало чай или кофе, засим начинало выуживать подноготную, особенно интересуясь оценкой работы коллег. По пятницам вместо пэппимских семинаров в конференц-зале теперь устраивались административные собрания, из которых я понял, что финансовые дела у нас идут хуже некуда. Врачей призывали не заказывать лишних тестов, экономить на томографии, обходиться по возможности без профилактических процедур. Дошло до того, что нас попросили не выбрасывать прочитанные номера медицинских журналов, а сдавать их в больничную библиотеку, чтобы администрация могла сэкономить на подписке.
Для непримиримого Энтони Оникепе предревизионная суматоха стала сигналом к действию. «Эти хмурые сверху, они не просто так. Я этого балагана еще в Нигерии насмотрелся: если санитарный инспектор заглядывает под кровать, он ищет там орешки кола, а не личинки москитов. Но допросы, которые учиняет наше руководство, очень кстати. Надо воспользоваться случаем». Идея, созревшая в голове моего приятеля, была до неприличия завиральной: речь шла ни много ни мало о гражданской войне с сопутствующими чистками и террором. Для подрывной работы нужна ячейка единомышленников, и Энтони воззвал к африканским собратьям по ординатуре, приплюсовав к ним для кворума и меня. «Наша медицина – это тонущий корабль, – говорил зачинщик, вдохновленный речами Обамы, на первой сходке в «Эдуому». – Чтобы спасти положение, надо не макулатуру в библиотеку таскать, а избавить медицину от тех, кто не должен ею заниматься». Первой жертвой предполагаемых чисток должен был стать человек с чарли-чаплинской походкой, доктор Рустам Али.
Вскоре по почтовым ящикам Сент-Винсента разошлось открытое письмо, адресованное генеральному директору госпиталя. Авторы письма (в конце стояло пятнадцать ординаторских подписей) выражали готовность содействовать разработке новых стратегий, направленных на повышение качества медицинского обслуживания. Далее следовал ряд предложений, связанных с заполнением реквизитов и прочей чепухой административно-хозяйственного порядка. Последним пунктом шла филиппика против Рустама. Заведующего паллиативным отделением обвиняли в халатности, в неоднократно проявлявшейся профессиональной некомпетентности и, наконец, в человеческой черствости, недостойной врача. Собственно, все это было чистой правдой.
Грозы не воспоследовало. Не было даже отдаленных раскатов. Только мелькавшие от случая к случаю фразы «наши листовщики» и «трибунал Оникепе» свидетельствовали о том, что письмо было прочитано. «Не хотят по-хорошему – не надо. Это только начало!» – упорствовал глава трибунала. Наконец отметившихся в письме повстанцев начали приглашать по одному на аудиенции за закрытой дверью.
«Алекс, аквааба, во хо тэ сэйн!»[26] – заулыбалась Виктория Апалоо. Слева от нее восседал председатель совета директоров Ричард Гольдфарб, а по правую руку – посрамленный Рустам Али собственной персоной. Весело переглянувшись с коллегами, Апалоо пошла в атаку: «Я думаю, Алекс, ты уже слышал от своих друзей, что мы устраиваем перекрестные допросы, да и вообще используем самые что ни на есть брутальные методы, чтобы добиться от вас чистосердечного признания и раскаяния в содеянном. Вас, ребята, послушать, так у нас тут прямо испанская Инквизиция! Вот что значит чрезмерное увлечение художественной литературой. Честно говоря, меня огорчило ваше послание. Речь идет о серьезных вещах, о том, что наша больница еле сводит концы с концами. А вы всё играете в детские игры, сводите какие-то личные счеты… Пора подрасти, ей-богу. Но вызвала я тебя не за этим, а просто чтобы сказать: все в больнице очень довольны твоей работой. Даже медсестры, а они у нас, как ты знаешь, самые придирчивые. Словом, я тебя поздравляю. Мо вайадье![27] Кроме того, я хотела представить тебе нашего нового заведующего ординаторской программой, доктора Рустама Али. Со следующего месяца я передаю ему бразды правления». При этих словах преемник отмерил чайную ложку улыбки.
Как и следовало ожидать, о «трибунале Оникепе» больше не было ни слова. Историю с письмом замяли, а обещанная ревизия так и не состоялась.
Через месяц приемная комиссия занялась рассмотрением заявлений на будущий год, и в больнице стало известно о негласном постановлении не принимать больше африканцев – по крайней мере в ближайшие год или два. После всего случившегося эта новость никого не удивила. Удивляло то, что идея новой «расовой квоты» исходила, как вскоре выяснилось, от самой Апалоо.
После дежурства я, как обычно, зашел в «Эдуому», держа наготове радостное «этэ сэйн», но уже в дверях понял, что сегодня никакого этэсэйна не будет: Энтони с носорожьим видом промчался мимо меня, оставив Нану обескураженно сидеть за столиком.
– Какая муха его укусила?
– Энтони сделал мне предложение, – с расстановкой сказала Нана.
– Ого… Судя по его виду и по отсутствию кольца, ты ему отказала.
– Какое кольцо? О чем ты говоришь? У нас это не принято. Но вывод правильный.
– А я и не знал, что у вас с ним… отношения.
– Отношения исключительно дружеские. Просто одиноко ему, вот и все. Энтони нужен человек, который будет его слушать и вытаскивать из депрессий.
– Его можно понять.
– Конечно, можно. Мне нужно то же самое. Следовательно, мы друг другу не пара. Примерно это я ему и сказала.
– И что он?
– Попросил, чтобы я старалась не попадаться ему на глаза.
– Может, отойдет?
– Не думаю. Нигерийским мужчинам отходчивость не свойственна. Оно и к лучшему. Мне здесь в любом случае пора закругляться. Особенно после истории с артеренолом.
– Что за история с артеренолом?
– А я разве тебе не рассказывала? Это еще на прошлой неделе случилось. Я отлучилась на пять минут в медсестерскую, а когда вернулась, увидела, что у моего пациента вместо ванкомицина висит капельница с артеренолом[29].
– То есть кто-то ошибся?
–
– Ты шутишь.
– Зачем мне шутить? Если бы я не заметила, был бы «код 99».
– Кто же мог такое сделать?
– Уж не знаю кто. Доказательств у меня нет.
– А подозрения?
– Недоброжелатели всегда найдутся, а уж среди медсестер особенно.
– Ты Энтони все это рассказывала?
– Боже упаси. Он бы, чего доброго, взялся, как он это любит, вывести злодеев на чистую воду. И сделал бы только хуже. Не надо мне никаких разбирательств. Надо просто собрать вещи и тихо уйти. Попрошу в агентстве, чтобы меня досрочно перевели. Кажется, это можно. Будешь навещать меня в Аризоне, или куда там меня теперь пошлют.
– Ты что, правда решила уехать?
– «…И пришло разрушение»[30]. Нам, африканцам, не привыкать. Я, кстати, так и не спросила: почему тебя так тянет в Африку?
– В Африку?..
– В Африку, в Африку. Туда, где негры живут. Что с тобой?
– Не знаю, по привычке, наверное.
– Что – по привычке?
– В Африку тянет по привычке. У меня это идея фикс еще с первого курса мединститута.
– А тогда почему тянуло?
– Жажда экзотики, юношеский максимализм.
– Ну-ну.
– Не знаю я, Нана, почему меня постоянно куда-то тянет. То есть знаю, наверное. Я ведь эмигрантское отродье, в Америке русский, в России американец. Человеку, который не здесь и не там, надо ехать в Африку. Преодолеть закон исключенного третьего.
– Понимаю: санкофа.
– Что?
– Сан-ко-фа. Как бы ты это перевел?
– Вернуться, чтобы взять… Вернуться, чтобы что-то взять.
– Правильно. Санкофа – это из адинкра, из наших символов. Я вот тоже всю жизнь живу, как будто это все – так, на время, а в один прекрасный день я все брошу и благополучно вернусь домой. Хотя где этот дом, я понятия не имею. Надо, мне кажется, сменить установку. Пожить без костылей. Тогда никакая Африка не понадобится… Но в Гану ты все равно поезжай, тебе там понравится. Вон ты уже как на чви болтать начал – зря, что ли, старался?
Через неделю она уехала. За день до ее отъезда я договорился с Маоли, и мы устроили отвальную. Супруги Онипа, как всегда, приготовили пир на весь мир, но праздник получился на тройку – много случайного народу, какое-то машинальное и бессмысленное оживление, всё не так. Дружба с Энтони угасла сама собой. В больнице мы пересекались редко. Периодически созванивались, вкратце сожалели, что давно не виделись, давно пора наверстать, но на этой неделе никак, может быть, на следующей, в общем, держим связь… Нана присылала из Аризоны письма, которые подписывала «Nochka», пытаясь воспроизвести запомненное со слуха русифицированное обращение. Не «Ночка», а «Наночка»! «Nochka» means «Little night». Little night? That’s even better[31].
Часть II. Эльмина
Клиника, где я оказался в качестве врача без границ, находилась по адресу Трансафриканская магистраль, дом три. Дом четыре принадлежал семье Обенг, у которых я, как и другие волонтеры, приезжавшие до меня, снимал комнатушку – с доплатой за вентилятор и кровать. Остальные дома, расположенные вдоль этой тихой улицы с громким названием, не были пронумерованы, так что любой из них мог бы запросто стать первым домом на Трансафриканской магистрали, если бы хозяевам взбрело в голову обзавестись соответствующей табличкой. Но вопрос о первенстве не интересовал домовладельцев; на тесно сгрудившихся жилищах красовались вывески иного толка. Парикмахерская «Иисус». Магазин электротоваров «Сила Господня». Травяная аптека «Бог в помощь». Каждая лачуга размером с дачный сарай служила одновременно жилым домом и помещением для бизнеса, торговой точкой. Вся улица (да что там улица – весь город, а то и вся страна) выглядела как одна бесконечная барахолка или коммунальный коридор, где самые разные вещи выставлены на всеобщее обозрение. Чего только не увидишь среди сугробов хлама по краям грунтовой дороги – от нижнего белья до холодильников; от картонных колонн и прочей бутафории, выкрашенной под мрамор, до завернутых в банановые листья батончиков кенке[42]; от облицовочной плитки до автомобильных капотов, похожих на отрубленные головы океанских чудищ, в комплекте с фарами, радиаторами и бамперами.
Разрыв между вывеской и действительностью может быть сколь угодно велик. Так, над входом в хижину, крытую плетенкой из пальмовых листьев, крупно выведено «Автопарк» или «Библиотека». Название ни к чему не обязывает, обязательно лишь воззвание. Бензоколонка «Аминь», продмаг «Аллилуйя». «Дже Ньяме»[43]. «Энье маходэйн»[44]. В рыбацком городке Эльмина, насчитывавшем около двадцати тысяч жителей, действовало более сотни церквей – и всего одна поликлиника.
Каждое утро, начиная с семи часов, женщины, навьюченные больными детьми и предметами розничной торговли (дитя – на спине, товар – на голове), занимали очередь у окошка регистратуры. К половине девятого очередь превращалась в толпу и те, кто еще час назад стоял в двух шагах от цели, теперь оказывались в задних рядах. Оттесненные наплывом, они вставали на цыпочки, чтобы издали заглянуть в недосягаемое окошко. Убедившись, что в окошке по-прежнему пусто, издавали причмокивающий звук, выражавший крайнее недовольство. «Куафье! Эдьен на уооном джуэне хо? Уово аниву? Уово
Фельдшер Бен – тот, что толковал мне про «марлялию», – испарился в первый же подходящий момент, бросив с порога заведомое «меба сеэсеи»[46]. Только его и видели. Теперь я делил кабинет с тетушкой Бретой, молодящейся толстухой с безостановочной мимикой и волосами, заплетенными в мелкие косички. Медсестра с тридцатилетним стажем, Брета вышла на пенсию три года назад, а еще через год вернулась в клинику на добровольных началах.
– Врачей-то у нас нет, – объясняла она, виновато разводя руками.
– То есть как нет?
– А вот так. Нету, и всё. Одни фельдшера да медсестры. Нам еще три года назад обещали прислать доктора из Кейп-Коста, до сих пор ждем. Ну вот, теперь зато ты приехал.
– Это что же, я единственный врач на всю Эльмину?
– Ампа, папá. Уо нкоаа[47].
Мы сидели за одним рабочим столом, друг напротив друга, и тянули медкарты из общей стопки. Основная часть доставалась Брете: за то время, которое требовалось мне для осмотра одного пациента, Брета успевала осмотреть пятерых. Иногда она обращалась ко мне за консультацией.
– Папá!
– Тетя Брета!
– Имеется пациент со свинкой… Амоксициллин?
– Почему амоксициллин? Зачем?
– Ама ти но…[48]
– Но ведь свинка – вирусное заболевание.
– А-а… Ну и что тогда, артеметер?[49]
Время от времени до окружной администрации доходили слухи о печальных последствиях Бретиной «терапии». Однако администрации было недосуг разбираться, а сама Брета сокрушалась, но не теряла веру в свое призвание. Все, чего ей недоставало по части медицинских познаний, она добирала воспитательской работой. Гроза чумазых школьников, вечно врывавшихся в кабинет без почтительного «мепаачеу»[50], и нерадивых мамаш, вечно обращавшихся за помощью на три дня позже, чем следовало, Брета нравоучительствовала urbi et orbi, то и дело срываясь на крик, стуча кулаком по столу или хватаясь за стоявшую рядом швабру. Разумеется, в этих эскападах было немало игры на публику, но рано или поздно поборница чистоты нравов и вправду выходила из себя, распалялась не на шутку – зачастую без всякого повода. «Буэ уэнум нэ каса!»[51] – орала Брета, отчего страдавшая заиканием школьница заикалась еще больше, а ее подбородок, отчаянно дергавшийся в речевых потугах, дрожал всё мельче – вот-вот заплачет.
– Тетя Брета, хватит!
– Извини, папá, не хотела тебя пугать.