– Какой протокол? Энтони, ты когда-нибудь слышал что-нибудь подобное?
Но Энтони уже не слушал. Пробормотав что-то вроде «Я сейчас», он зашагал по направлению к медсестринской. В этот момент его лицо походило на догонскую маску разъяренного духа, и молоденькая медсестра шарахнулась в сторону.
– Это вы ведете уход за пациентом Макпадденом из сорок седьмой палаты?
– Да, доктор… Что-нибудь случилось?
– Будьте любезны, принесите ему еды. Прямо сейчас.
– Извините, доктор, но это не ваш пациент, – уверенно возразила медсестра, оправившись от моментального испуга. – Завотделением, доктор Рустам Али, дал нам четкие указания. Мы имеем право давать больному только обезболивающее, а больше ничего. Это ведь пациент хосписа.
– «Хоспис» не означает морить человека голодом.
– Доктор Али дал нам четкие указания.
– Дай ему поесть, дура.
Десять минут спустя медсестра вернулась в сопровождении щуплого человечка, передвигавшегося чарли-чаплинскими шажками, как будто его ступни поссорились и демонстративно отворачиваются друг от друга.
– В чем дело? – сурово спросил человечек.
– Хотелось бы узнать, почему больному, который просит есть, отказывают в пище.
– Наша медсестра вам уже все объяснила. Мы оказываем паллиативную помощь, то есть снимаем боль. Питание может продлить выживаемость, а это в данном случае не является нашей задачей.
– Вы это всерьез? – поинтересовался Энтони. Его воображение, кажется, уже шарило в мысленном бардачке в поисках смит-вессона.
Али поджал подбородок, придавая лицу скорбное выражение.
– Да ты пойми, Энтони, – заговорил он задушевным тоном, – я такой же идеалист, как и ты. Но это безнадежный больной, он должен был скончаться еще в реанимации. Как бы мы ни старались, мы для него ничего не сможем сделать, ты сам это прекрасно знаешь.
– Как скажете. Завтра мы представим этот случай перед административной комиссией.
– Послушай, Оникепе, тебе не надоело строить из себя мать Терезу? У нас благотворительный госпиталь с весьма ограниченным бюджетом. Мы и так тратим на этих людей больше, чем можем себе позволить… Ты всё сводишь какие-то личные счеты, а мне это неинтересно. Мой тебе совет: не раскачивай лодку. Вылетишь из ординатуры, вот и все.
Через три дня Макпаддена не стало. Благотворительный фонд Сент-Винсента помог семье усопшего с оплатой похоронных расходов.
С появлением Наны наша рутина изменилась: теперь мы каждый вечер гостили у нее в медсестринской. Энтони приходил в гости с овсяным печеньем, а я – с учебником ашанти-чви. В перерывах между вызовами я усердно осваивал диалоги и элементарную грамматику. Нана экзаменовала и поправляла произношение. Энтони сидел на полу, увлеченно печатая что-то на своем ноутбуке. Временами он прерывался, чтобы позлорадствовать: «Ну что, полиглот, не дается тебе их ганский язык? Надо было учить йоруба». С ганским языком у меня и впрямь было туго, особенно с произношением: мой речевой аппарат наотрез отказывался артикулировать все эти носовые и огубленные звуки. Кроме того, чви, как и многие африканские языки, – это язык тональный, и тут меня подводило ухо, по которому прошелся медвежий выводок. Будучи произнесенными с неправильной интонацией, мои слова приобретали самый неожиданный смысл. Например, я хотел сказать «хорошо», но, перепутав высокий тон с низким, говорил «вентилятор».
–
– Да нет, не «пáпá», а «пáпа» –
– Что?
– Квэйду вура, тэ со![8] – отвечал я единственной фразой из разговорника, которая получалась у меня без промашки.
…
Нана Эфуа Аба Анна Нкетсия родилась и выросла в богатой части Аккры, в доме, который, судя по фотографиям, правильнее было бы назвать дворцом. Ее дед по материнской линии, Буду-Артур Нана Кобина IV, был верховным вождем племени фантсе и одним из сподвижников африканского борца за независимость Кваме Нкрумы. Когда Нкрума был избран первым президентом свободной Ганы, дед занял пост ректора Лагонского университета, продолжая при этом исполнять обязанности оманхене[9]. Главным образом обязанности заключались в том, что во время торжественных церемоний его наряжали в королевское платье и проносили на паланкине через ликующую толпу. Эти церемонии – шествие масок, клич говорящих барабанов, жертвенные обряды – Нана описывала так же трепетно, как Энтони – свои гангстерские подвиги. С каждым разом ее воспоминания становились все более красочными; трудно сказать, что в них было придумано, а что нет. Как гласит присловье ашанти, «когда жрец пускается в пляс, всё, что он говорит, – чистая правда».
Отец Наны владел крупной компанией, импортирующей лекарства, а также сетью аптек, разбросанных по всему Центральному региону. Он был ганцем только наполовину: бабка, в честь которой назвали Нану, была уроженкой Канарских островов. В свое время брат отца, полковник Нкетсия, был влиятельным политиком и лидирующим кандидатом на пост президента. После военного переворота Джерри Ролингса в 1979 году Нкетсия бежал в Англию, где ему удалось получить политическое убежище. В Англии он занялся фотографией и несколько раз выставлялся в одной из лондонских галерей.
Я все время ловлю себя на том, что «притягиваю за уши» общность детских воспоминаний. Сталкиваясь в Америке с людьми из самых отдаленных точек мира, я старательно высматриваю в их рассказах некий исходный опыт, который роднил бы китайца или индуса с выходцем из России. Наверное, это и есть менталитет эмигранта, сколько бы я ни убеждал себя, что я – не эмигрант. В школьных рассказах Наны искомых узнаваний было сколько угодно. Тут не приходилось ничего додумывать. Все было знакомо и в то же время утрировано до пародийности. После того как Ролингс провел государственную реформу образования, из школьной программы в Гане полностью исключили все пережитки колониального периода – в первую очередь европейскую историю и литературу. Химию, физику и биологию сократили до одного предмета под названием «точные науки». Зато ввели историю африканского освобождения, а также основы сельского хозяйства и скотоводства. Школьники учились отличать по цвету и запаху десять видов почвы; узнавали о выведении новых пород домашнего скота, об усовершенствованных технологиях дойки. Проводились соревнования классов по выращиванию помидоров. Следующим шел предмет «жизненные науки», на котором учили класть кирпичи и работать с мачете. В шестом классе девочки шили фартуки, а в седьмом – готовили в этих фартуках традиционные похлебки, которые уписывал весь преподавательский состав. Летом учащихся посылали на практику – выкапывать ямс. И т. д. и т. п. Все знакомо, от линеек и доски почета до байки о том, как на рождественских каникулах учитель истории повел старшеклассников в поход, где напился пальмового вина, после чего его искали всю ночь и нашли к утру мирно спящим в чьем-то огороде. Чем больше я слушал, тем труднее мне было представить себе это африканское детство, где королевские церемонии и украшенный золотом паланкин сочетались с уборкой картошки и пионерскими песнями у костра. Правда, песен под гитару как таковых в рассказах Наны все-таки не было. Вместо них фигурировали пионерские пляски под барабан.
Когда дочери исполнилось четырнадцать лет, родители, слабо верившие в преимущества новой системы образования, решили последовать примеру самого Ролингса: перед тем как учредить реформу, глава правительства предусмотрительно отправил собственных детей учиться за рубеж. Ближайшим родственником Нкетсии за границей был осевший в Лондоне брат отца, но обращаться к нему представлялось опасным. Бывший полковник, хоть и переквалифицировался в фотографы, продолжал оставаться политической persona non grata. Словом, Нану отправили в штат Вирджиния, где жила тетушка Майя, она же – афроамериканская писательница Майя Анджелу, вторая жена покойного деда Кобина IV. В Вирджинии Нану отдали в дорогую частную школу, где она оказалась единственной чернокожей. «Можешь себе представить, как мне там было уютно». Впрочем, в среде афроамериканцев, с которой она столкнулась позже, African princess встретила не больше понимания, чем среди белых южан.
После окончания школы Нана поступила в Пенсильванский университет, где без энтузиазма училась то на психолога, то на экономиста. И вот в один прекрасный день на нее снизошло озарение, вызванное газетным объявлением. Агентство такое-то предлагает медсестринские курсы и нанимает на работу в должности «странствующей медсестры». Есть, оказывается, и такая профессия. От обычной медсестры это отличается условиями контракта и тем, что в роли первичного работодателя выступает не больница, а частное агентство по трудоустройству. Агентство занимается поиском временных вакансий. Подписывая долгосрочный контракт, ты соглашаешься ежегодно менять место работы и жительства. Конкретные условия зависят от места, но в основном это работа в реанимации в ночную смену. «Я не очень люблю общаться с людьми, – говорила Нана, – а ночью в реанимации никого нет, только пациенты, да и те, как правило, заинтубированы. И в то же время я делаю доброе дело, приношу пользу». «Вот-вот, я же говорил тебе, что она – мизантроп», – невпопад вставлял Энтони.
Узнав о столь нетрадиционном выборе профессии, отец Наны приехал в Америку наставить дочь на путь истинный («В мире белых людей наши дети должны становиться врачами либо адвокатами»). Но не тут-то было. Две недели семейной драмы не сломили дух новоиспеченной traveling nurse. Вернувшись в Гану, отец объявил, что лишает Нану наследства. С тех пор они не общались.
Когда Осейи и Амма Овусу, у которых недавно родился сын, объявили о том, что собираются устроить
– Насколько я понимаю, это Праздник имени, – догадался Энтони, – у йоруба тоже есть что-то подобное. Когда человек рождается, он приводит в мир своего личного бога, иначе говоря, свое предназначение. На седьмой, что ли, день после рождения ребенка приносят к старейшине. Тот наблюдает за младенцем, пытаясь угадать его бога, и выбирает подходящее имя.
– Интересно, Энтони Пол, кто был тот мудрый старейшина, который назвал тебя в честь русского писателя?
– Опять ты со своим русским писателем. Мои родители к прорицателю не бегали, у меня вообще-то отец – профессор лингвистики, а мама была биохимиком. Просто им понравилось имя Энтони, вот и всё. А Пол – это европеизированное Абаола, так звали моего деда.
В назначенный день мы явились минута в минуту, хотя Нана и выражала определенные сомнения относительно того, что традиционная ганская церемония может начаться вовремя. Хозяин дома, встретивший нас на пороге в нижнем белье, подтвердил ее опасения и, немало удивившись («Вы что, на дежурство пришли? Когда зовут на три, имеется в виду: приходить не раньше половины шестого!»), отправил в близлежащую кофейню «Старбакс». Таким образом, в течение следующих двух часов у меня была возможность узнать во всех подробностях о значении Эдин тоа в культуре ашанти, заодно наблюдая, как Энтони сверлит взглядом белокурых красоток за окном кофейни и все больше раздражается дотошностью Наниного экскурса.
Согласно аканской традиции, первые семь дней жизни ребенок проводит с матерью в специально отведенном помещении, откуда им не полагается выходить. Это – испытательный срок: если дитя умрет, не прожив и недели, значит, его душа посетила мир живых, чтобы только взглянуть и, удовлетворив любопытство, возвратиться в мир духов. Поэтому ребенка, умершего в течение первой недели, не оплакивают. Если же на восьмой день младенец жив, значит, он полюбил лицо и голос женщины, которая его родила, и решил остаться, чтобы сделать ее счастливой.
Утром восьмого дня ребенка приносят к старейшинам и дают ему имя, точнее – имена. Первое имя знаменует день недели, в который он родился. Мальчика, чей Эдин тоа пришелся на пятницу (
Второе и третье имя – в честь кого-нибудь из предков; дальше – имя, выражающее пожелания родителей своему чаду; и наконец – имя рода. В колониальный период ашанти часто давали детям ничего не значащие имена, чтобы отвадить богов-покровителей: дескать, это не настоящее, не на всю жизнь. Имя, данное в рабстве, не может быть настоящим, так как рабство не может быть истинным предназначением человека.
Складные стулья были расставлены по периметру комнаты, и, по очереди здороваясь с сидящими, каждый новоприбывший совершал круг почета – обязательно против часовой стрелки. К шести вечера все были в сборе. Вопреки моим ожиданиям, ни румына, ни китаянки в комнате не оказалось; помимо нас с Энтони, на церемонии присутствовали только ганцы. Доктор Пэппим, выступавший в роли старейшины, вышел на середину комнаты и, достав из кармана шпаргалку, развел руками: это вам не лекция по реаниматологии.
Каждое имя есть уникальное сочетание звуков. Если имя выбрано правильно, это сочетание звуков резонирует с душой человека и придает ему силы. Наше предназначение заложено в нас Творцом, и мы исполняем Его замысел, откликаясь на зов, пробуждаясь для жизни всякий раз, когда нас называют по имени. Какой сегодня день? Сегодня воскресенье –
С этими словами Пэппим взял спящего сына из рук Аммы и, трижды подняв на вытянутых руках, поднес к столику, на котором стояли бокалы с водой и вином и лежали несколько ракушек. Положив ракушки на лоб младенца, Пэппим окропил его губы водой: «Если скажешь
Завершив церемонию, Пэппим ретировался в облюбованное кожаное кресло и продремал в нем оставшуюся часть вечера. Между тем гости переместились к столу. Старший ординатор Йау Аманкона предварил трапезу еще одной торжественной речью, но на этот раз ораторство не сопровождалось возгласами «Ампа!»[14] – каждое слово витии камнем падало в колодец всеобщего голода.
Одно за другим потянулись праздничные блюда: арахисовая похлебка с индюшкой и копченой рыбой, пальмовый суп с козлятиной и листьями ямса, блюдо из перемолотых семечек африканской дыни, красный рис джолоф, кускус из сброженного маниока в банановых листьях, жареные плантаны с имбирем и фасолью в пальмовом масле. И – какой же праздник без фуфу! Фуфу – это патриотическая гордость, «щи да каша» западноафриканской кухни. Густое пюре из кокоямса, плантанов или маниока, похожее на белый пластилин – как по виду, так и по вкусу. Пластилин скатывают в шарики. Шарики полагается макать в мясную похлебку и разом проглатывать. «Ел без фуфу – вообще не ел», – утверждают знатоки этого дела.
Расходиться начали за полночь; в третьем часу утра в комнате еще вовсю продолжались оголтелые пляски под бой
На следующий день остатки угощения, расфасованные в пластиковые емкости, очутились на прилавке магазинчика «Африкана эдуому»[15], находившегося через дорогу от больницы.
Продовольственный магазин и чоп-бар «Африкана эдуому», которым владели радушные Бенад и Маоли Онипа, выполнял функцию социального клуба: по вечерам сюда стекалась вся западноафриканская община Бриджпорта. Старики занимали позиции за приземистым столиком для овари[16] и, засеяв лунки игральными ракушками, начинали неспешный обмен новостями. Молодежь толпилась возле установленного в дальнем углу караоке, пританцовывая и горланя неизменное «Эйе ву дэ анаа, эйе ме дэ паа».
– Ий! Эхефа на уасвиа чви каса?[17] – удивился Бенад Онипа, когда, впервые заглянув в «Эдуому», я обратился к нему на ломаном аканском наречии.
– Меуо ннамфоо асантени на уономчьерэ мэ какраа-какра[18].
– Юу-у, матэ. Эсвиани, энье аквааба![19]
Довольно скоро «Эдуому», находившийся в двух шагах от Сент-Винсента и кирпичной трехэтажки, где я снимал квартиру, стал для меня вторым домом или третьей вершиной равностороннего треугольника, внутри которого я проводил все свое время, поскольку больше в Бриджпорте податься было некуда. «Католическая миссия, хижина, чоп-бар – всё как надо. Еще добавить революцию да малярию, и будет полный африканский набор», – отметил язвительный Оникепе.
Каждую пятницу Маоли стряпала африканскую пищу и угощала постоянных клиентов. Несколько раз, во время тридцатичасовых дежурств, я получал СМС: «Доктор Алекс! Брат Бенад и сестра Маоли знают, что ты сегодня дежуришь и наверняка голодаешь. Спустись, пожалуйста, в вестибюль». В вестибюле меня ждал Бенад с улыбкой до ушей и кастрюлей дымящегося риса джолоф. Денег он не брал и, раздраженно отмахиваясь от купюр, которые я пытался ему всучить, повторял девиз племенного сожительства: «Если птицы рядом гнездятся, значит, птицы друг другу еще пригодятся». Стало быть, белая ворона – тоже ворона, часть стаи. Я растроганно примерял к себе эту птичью истину, тем более что и в моем «оперении» уже имелось кое-что ганское: под Рождество Нана и Маоли подарили мне по вышивной рубахе кенте.
– Доктор Алекс, когда заканчивается твое дежурство? – спросил Бенад, в очередной раз вручая мне кастрюлю с вкуснятиной.
– Завтра утром.
– Тогда завтра вечером приходи к нам в «Эдуому». Познакомишься со знаменитостью!
– Какая такая знаменитость?
– Ганский поэт. Тридцать лет, а уже целую книгу стихов написал. В газете его сравнивали с Воле Шойинкой[20].
Поэта звали Принц Нсонваа. Он и выглядел классическим поэтом или киноактером, играющим большого поэта на большом экране. Водолазка, задумчиво-выразительное лицо, обрамленное наждачной небритостью. Если бы Принц Нсонваа был белым, у него обязательно была бы челка. Прослышав от хозяев, что я – Russian poet, изучающий чви, Принц торжественно объявил, что обязуется – если я, конечно, не против – регулярно присылать русскому коллеге свои творения, а также преподавать ему (то есть мне) основы языка чви по переписке.
В тот же день я получил первый образец его творчества. Стихотворение называлось «Senea w’awofo ahwe wo ama wo se afifiri no, ese se wohwe won ma woonom dee tutu»[21]. Сам текст был не намного длиннее названия и, по существу, лишь перефразировал нравственное предписание в форме императива. Помимо стихотворения, к имейлу прилагались: аудиофайл с авторским чтением и причудливо-иероглифический рисунок, значение которого, видимо, обыгрывалось в данном сочинении.
– Тебя трогают эти стихи? – спросил я у Наны, показав ей шедевр моего нового знакомца.
– А тебя? Если тебя интересует ганская литература, почитай лучше Айи Квеи Арма и не морочь мне голову.
На протяжении следующих полутора недель поэт исправно присылал мне ежеутренние стихи с аудиофайлами и рисунками, а по вечерам – короткие письма на чви с заботливым переводом в скобках после каждого предложения. Наконец, очевидно устав от этой обременительной переписки, Нсонваа деловито спросил, не согласится ли «менвиа Алекс»[22] помочь ему с переводами стихов на английский для публикации в антологии. Получив утвердительный ответ, поблагодарил и пообещал прислать весь корпус через денек-другой, после чего исчез.
Позже я узнал, что подобные назидательные тексты, сопровождаемые иероглифическими узорами, – вполне традиционный «смешанный жанр». Узоры называются
Что касается пословиц, то для западноафриканских племен они больше чем просто народная мудрость. Это и свод законов, и магические заклинания, и своеобразная форма ораторского искусства. «Слова – пища для души, а пословицы – пальмовое масло, с которым едят эту пищу». «С мудрецом говорят поговорками». «Иногда пословица – это твой меч, иногда – твой щит». Африканский талмуд пословиц и поговорок. Так, два престарелых ашанти, завсегдатаи «Эдуому», могут часами вести беседу, целиком состоящую из иносказательных афоризмов.
– Что скажешь, Коджо, какие новости?
– Что сказать, Кофи… Когда крыса находит фуфу, она ест фуфу, но пестик и ступку в крысиной норе не упрячешь. Если пальма гнется, значит, земля шепнула ей дурную весть. На каждой ветке по птице – дерева не видать. Слишком много нарядов, точно на похоронах.
– Не всякое облако приносит дождь, – парирует Кофи. – И потом, даже самый острый нож не разрежет собственной рукояти.
– Так-то оно так, но, если бревно кладут в реку, оно не превращается от этого в рыбу. Тот, у кого нет одежды, всегда участвует в танце Асафо. На базаре бороду не продашь. Как сказал пес, если я упаду, а ты встанешь, будем считать, что это игра.
– Эй, Коджо, что Господь пожелал, человек не отменит. Закрой мертвецу глаза – и увидишь духа. Обращаясь к Богу, начни с обращения к воздуху.
Неискушенному слушателю вроде меня может показаться, что они просто состязаются в словоблудии. Однако информационный повод всегда присутствует. В данном случае речь идет о неудачной поездке: Коджо только что вернулся из Нью-Йорка, где гостил у детей. Дети, говорит он, живут теперь своими заботами и принимали старика не так, как требует обычай. Кроме того, в Нью-Йорке им, похоже, живется плохо, хотя они всячески стараются это скрыть. Коджо злится, Кофи пытается его вразумить. Впрочем, главное здесь все-таки форма, а не содержание. Ритуал диалога, пища для души, завезенная в Бриджпорт из африканской деревни. Непроглатываемый, словно шарик фуфу, комок ностальгии.
Гамбиец Джеймс Кларк выучил русский только за то, что на нем говорила первая любовь, в свое время учившаяся во ВГИКе. Кроме того, он свободно владел как минимум пятью африканскими языками: малинке, фульбе, волоф, чви и неправильным английским. Знание русского ограничивалось у него отдельными фразами, но фразы эти – из уст африканца – были поистине замечательны. Когда нас представили, Кларк протянул мне руку со словами: «Zhiteli vol’nyh pastbisch privetstvujut vas!» В другой раз, возмущаясь только что прочитанной болтовней какого-то политического обозревателя, подытожил: «V „Izvestijah“ net pravdy, v „Pravde“ net izvestij». Между тем на одной шестой он никогда не бывал, да и русскоговорящая кинематографистка осталась в далеком тропическом прошлом.
Когда-то, давным-давно, он учился в Гане – на одном курсе с Пэппимом и Апалоо. Был свидетелем на их свадьбе. После мединститута эмигрировал в Америку, поступил в ординатуру в Нью-Йорке. Поступил, да не закончил – повздорил с одним из старших коллег. После этого он перебрался в Англию, где мотался из больницы в больницу, подвизаясь в качестве locum tenens[24]; затем ненадолго вернулся в Гамбию и вот к пятидесяти годам, женившись на американке, снова приехал в Штаты и – по протекции друзей юности – получил место в ординатуре Сент-Винсента.
К бывшему однокашнику и нынешнему начальнику, неизменно величавшему его «дядя Джимми», Кларк обращался с почтительным «доктор Пэппим», с помощью мимики стараясь обозначить в этом обращении уместную долю шутки. По утрам, рапортуя Пэппиму о проделанной за ночь работе, Кларк покрывался бисером пота, и его речь становилась похожей на бормотание гоголевского персонажа. При виде этой сцены – отчаянно потеющий Кларк, упитанная невозмутимость Пэппима – я вспоминал рассказ Наны о том, как в начальной школе она могла запросто приказать однокласснице из малоимущей семьи, чтобы та донесла до дому Нанин портфель или сбегала посреди урока в кафетерий за плюшкой… Словом, голова у меня была занята не тем, чем надо, так что, когда приходила моя очередь рапортовать, я начинал мямлить и путаться еще больше, чем мой напарник.
Он был дотошен во всем, что касалось заполнения бланков, выписок, рецептов и проч. В первый же вечер он показал мне, как и что следует заполнять:
– Я люблю, чтобы все записи велись определенным образом. Документация всегда должна быть в порядке. Иначе хлопот не оберешься.
– Хорошо, Джеймс.
– Называй меня лучше дядя Джимми или просто Джимми. Никаких формальностей. И вообще, ты – босс, а я – твой помощник, – сказал он в точности, как Оникепе. – Мне бы, главное, закончить чертову ординатуру, а там – трава не расти.
– Ну так ведь ты и заканчиваешь через полгода. Недолго осталось.
– Для меня шесть месяцев здесь – это слишком долго. За три года я успел возненавидеть этот госпиталь и все, что с ним связано. Я мечтаю только об одном: о непыльной работе в Мэриленде, где живет моя жена… Если б я мог прокрутить жизнь на несколько лет назад, ни за что не уехал бы из Гамбии. А если бы мог вообще начать сначала, не стал бы заниматься медициной.
– А чем бы ты тогда занимался?
– Чем-нибудь полезным. Стал бы ремесленником.
Среди заправлявших в стационаре немолодых «сестричек» дядюшка Джимми имел надежную репутацию старого добряка. Каждый вечер, совершая дежурный моцион по этажу, он приветствовал их непритворно-приторными «дорогая моя!» и «добрый вечер, прекрасная леди!».
Когда выдавались свободные полчаса, Кларк уединялся в каком-нибудь закутке и моментально задремывал, сидя на стуле и прислонившись к стенке. На вопрос, почему бы ему не улечься в дежурке, где стояли две относительно удобные койки, отвечал, что предпочитает «быть начеку».
Разносторонне начитанный, всегда и обо всем имевший подробное мнение, он мог быть интересным собеседником, но, как все уставшие и живущие через силу люди, часто повторялся. Его любимыми присказками были: «В Европе этого никогда бы не позволили» (когда речь шла о восьмидесятичасовой рабочей неделе и прочих мытарствах американского ординатора) и «Африка – прóклятый континент» (речь могла идти о чем угодно).
– Почему же прóклятый? Ты ведь сам говорил, что жалеешь о том, что уехал из Гамбии.
– Durnoe, da rodnoe, – произнес Кларк, в очередной раз демонстрируя недюжинные познания в области русской словесности. – Наши политики любят напоминать, что Африка – наша общая мать. У вас, наверное, это тоже в ходу? Я имею в виду всю эту «материнскую» риторику.
– «У нас» – это где?
– Да где угодно. В Америке, в России… Когда я слышу про это «материнство», у меня срабатывает профессиональный рефлекс: я сразу начинаю думать о болезнях, передающихся по наследству. А болезней в Африке больше, чем где бы то ни было. Приедешь, увидишь… Прóклятый континент. Я бы мог там жить, если бы не уехал, потому что знаю правила игры. Первое правило: когда дерутся слоны, больше всех страдает трава у них под ногами.
– Этэ сэйн! – Вихрем ворвавшийся в комнату Йау Аманкона от души рыгнул и шлепнул на стол медкарту. – Можете меня поздравить. Мне опять подсунули Флору Кабезас.
– Кто это ее к нам пустил? Мы же сто раз уже объясняли в пункте первой помощи, что ее надо гнать взашей.
– А она новый способ изобрела. Надышалась пыли в каком-то подвале, чтобы спровоцировать астматический приступ. Никуда не денешься, надо класть. Пока лежала в приемнике, все уши медсестрам прожужжала: и это у нее болит, и то болит. Те не выдержали и дали ей морфий. Теперь ее не выгонишь.
– Да, хорош у нас список пациентов, – отозвался Кларк, – наркоман на наркомане. Вот на что уходят деньги налогоплательщиков.
– Пока я не попал в Америку, даже представить себе не мог, что такое бывает, – неистовствовал Аманкона. – В Гане люди толпами подыхают от инфекций, так ни разу и не побывав у врача. А тут – болей не хочу. Всё есть – и лекарства, и оборудование. Приходишь в травмпункт, говоришь, мол, живот болит, и тебя сразу кладут в стационар. Кормят, поят… И что? Вместо того чтобы жить как следует, они торчат на морфии, выклянчивают его, валяются всю жизнь в больнице, лишь бы кайф поймать. Мерзость.