Илл. 11. Сеть “завоевания”: межнациональные браки между конкистадорами и женщинами из знатных ацтекских и инкских семей.
Тем не менее прочным следствием такой практики в Южной Америке явилась отнюдь не культура, признающая сам факт генетического смешения[297], а, напротив, попытка рассортировать людей в соответствии с “чистотой крови”
Глава 16
Когда Гутенберг встретился с Лютером
Иберийская сеть первооткрывателей и завоевателей была одной из двух сетей, коренным образом изменивших мир на заре Нового времени. В ту же самую пору в Центральной Европе появление новой технологии помогло разжечь масштабную религиозную и политическую смуту, известную сегодня под названием Реформации, а заодно и вымостить путь революции в науке, Просвещению и многим другим событиям, которые являли собой полную противоположность первоначальным целям и сути Реформации. Печатное дело существовало в Китае задолго до XV века, но ни одному китайскому печатнику никогда не удалось бы добиться того, что совершил Иоганн Гутенберг, – а именно создать совершенно новую отрасль экономики. Первый печатный станок Гутенберга заработал в Майнце приблизительно между 1446 и 1450 годами. Новую технологию печати – тиснение при помощи подвижных литер – быстро подхватили другие немецкие мастера, она начала концентрическими кругами распространяться вокруг Майнца: экономически выгоднее было создать множество типографий в разных городах, чем налаживать централизованное производство, так как транспортировка печатной продукции обходилась бы слишком дорого. К 1467 году Ульрих Хан уже основал первую книгопечатню в Риме. Шестью годами позже Генрих Ботель и Георг фон Гольц открыли типографию в Барселоне. В 1475 году Ганс Вурстер наладил книгопечатание в Модене. Около 1496 года Ганс Пегницер и Мейнард Унгат основали типографию в Гранаде – всего через четыре года после того, как эмир Мухаммед XII, последний правитель из династии Насридов, сдал Альгамбру Фердинанду и Изабелле. К 1500 году примерно в каждом пятом из швейцарских, датских, голландских и германских городов уже имелись собственные типографии[300]. Англия поначалу отставала, но потом догнала остальные страны. В 1495 году в Англии были напечатаны книги лишь восемнадцати наименований. К 1545 году там имелось уже пятнадцать типографий, а количество наименований, выходивших из печати ежегодно, выросло до ста девятнадцати. В 1695 году около семидесяти типографий напечатали книги 2092 наименований.
Не будь Гутенберга, Лютера вполне могла бы постичь судьба очередного еретика, которого Церковь сожгла бы на костре, как Яна Гуса[301]. Его исходные “95 тезисов”, осуждавшие прежде всего порочные методы Церкви вроде торговли индульгенциями, вначале были отосланы архиепископу Майнцскому в письме от 31 октября 1517 года. Возможно, Лютер еще прибил текст “Тезисов” к двери церкви Всех Святых (это до конца не прояснено), но это даже неважно. Такой способ обнародования уже успел устареть. В считаные месяцы оригинальный латинский текст его “Тезисов” растиражировали типографии в Базеле, Лейпциге и Нюрнберге. К тому времени, когда Вормсским эдиктом 1521 года Лютер был официально признан еретиком, его сочинениями зачитывались уже во всех концах Европы, где понимали немецкую речь. Заручившись помощью художника Лукаса Кранаха и ювелира Кристиана Дёринга, Лютер совершил революцию не только в западном христианстве, но и собственно в области коммуникаций. В XVI веке немецкие печатники выпустили в свет почти пять тысяч изданий сочинений Лютера, к которым можно приплюсовать еще три тысячи, если учесть другие работы, к которым он тоже приложил руку, – например, немецкую Библию Лютера. Из 4790 публикаций почти 80 % вышли на немецком языке, а не на латыни – международном языке клерикальной элиты[302]. Печатное дело сыграло решающую роль в успехе Реформации. В городах, где к 1500 году имелись свои типографии, протестантизм встречал поддержку с гораздо большей долей вероятности, чем в городах без своего книгопечатания, но легче всего протестантизм пускал корни в тех городах, где имелось несколько конкурировавших между собой типографий[303].
Появление печатного станка справедливо называли бесспорной точкой невозврата в человеческой истории[304]. Реформация вызвала волну религиозных восстаний против власти Римско-католической церкви. Перекинувшись от реформаторски настроенного духовенства и ученых на высшие городские слои, а затем и на неграмотное крестьянство, этот бунт вверг в смуту вначале Германию, а затем и всю Северо-Западную Европу. В 1524 году разразилась настоящая крестьянская война. К 1531 году в протестантство обратилось уже столько европейских правителей, что они сплотились в Шмалькальденский союз против императора Священной Римской империи Карла V. Даже потерпев поражение, протестанты оказались достаточно могущественными, чтобы уберечь Реформацию в разрозненных мелких княжествах, а после заключения Аугсбургского мира (1555) утвердить главный конфессиональный принцип –
Лишь после долгой и кровопролитной войны европейским монархиям удалось снова обуздать новые протестантские секты, однако установленный ими контроль уже никогда не достигал такой полноты, какой обладала папская власть. Цензура сохранилась, но в ней появились лазейки, и даже самые отъявленные еретики могли найти печатника, который согласился бы издать их сочинения. А на северо-западе Европы – в Англии, Шотландии и в Республике Соединенных Провинций Нидерландов – оказалось совсем невозможно восстановить католицизм, хотя Рим в придачу к своему традиционному набору зверских пыток и наказаний, в которых Церковь усердствовала уже давно, бросил на борьбу с Реформацией ее же собственные технологии и сетевые стратегии самой Реформации.
Почему же протестантизм так стойко сносил репрессии? Одно из объяснений состоит в том, что протестантские секты, распространяясь по Северной Европе, создали на редкость прочные и гибкие сетевые структуры. В царствование Марии I Тюдор протестанты в Англии подверглись жестоким преследованиям. Об этой травле и судах над гонимыми реформаторами подробно написал Джон Фокс в труде “Деяния и памятники” (более известном как “Книга мучеников”). Однако хорошо видно, что те 377 убежденных протестантов, которые или сами переписывались с Фоксом, или упоминались в письмах Фокса и связанных с ними источниках, составляли крепкую сеть, имевшую несколько ключевых узлов связи: ими служили мученики Джон Брэдфорд, Джон Беспечный, Николас Ридли и Джон Филпот[306]. Казни, обрубившие целых четырнадцать узлов из двадцати (обладавших наибольшей центральностью по посредничеству[307]), конечно, понизили связанность между оставшимися в живых, но не уничтожили саму сеть, потому что место прежних связующих вершин заняли другие фигуры, наделенные высокой центральностью по посредничеству – в том числе курьеры, передававшие письма, и жертвователи вроде Огастина Бернера и Уильяма Панта[308]. Тщетные попытки старшей дочери Генриха VIII отменить религиозную революцию, которую опрометчиво затеял ее родной отец, чтобы развестись с ее матерью, как нельзя лучше символизировали кризис иерархического порядка в XVI веке.
Илл. 12. Сеть английских протестантов непосредственно до (слева) и после (справа) казни Джона Брэдфорда 1 июля 1555 года. Гибель Брэдфорда (он обозначен крупным черным узлом слева и серым справа) отрезала от остальных участников целую подсеть, сосредоточенную вокруг его матери (узлы с белой пустотой внутри на правой схеме).
Прошло уже полтысячелетия с тех пор, как португальские корабли подошли к побережью Гуандуна, а Лютер прибил свои тезисы к двери церкви Всех Святых в Виттенберге. Мир в 1517 году, когда в Европе только начинались большие сдвиги – географические открытия и Реформация, – все еще оставался миром иерархических порядков. Китайский император Чжэндэ и правитель инков Уайна Капак были всего лишь двумя представителями многочисленной элиты мировых деспотов. Как раз в 1517 году султан Османской Турции Селим I (Селим Грозный) покорил Мамлюкский султанат, охватывавший часть Аравийского полуострова, Сирии, Палестины и даже Египта. На востоке шах Исмаил из династии Сефевидов простирал свою власть над всеми землями сегодняшних Ирана и Азербайджана, Южного Дагестана, Армении, Хорасана, Восточной Анатолии и Месопотамии. На севере Карл I – наследник династий Габсбургов, Бургундских Валуа и Трастамара – правил испанскими королевствами Арагоном и Кастилией, а также Нидерландами; через два года, уже под именем Карла V, он сделался еще и императором Священной Римской империи, унаследовав трон своего деда Максимилиана I. В Риме на папском престоле сидел Лев Х – второй сын Лоренцо Медичи (Великолепного). Во Франции царствовал Франциск I, а в Англии столь же абсолютной властью обладал король Генрих VIII: по его личной прихоти все королевство перешло в лютеранство (пускай даже по частям и непоследовательно). Как мы уже видели, иерархия – это особая разновидность сети, в которой предельно повышена центральность правящего узла. Отличной иллюстрацией этому утверждению служит социальная сеть, о существовании которой можно заключить из государственных бумаг Тюдоров, куда вошли письма от более чем двадцати тысяч человек. В годы правления Генриха VIII человеком с наибольшим количеством связей являлся Томас Кромвель (первый советник короля, лорд-хранитель Печати и канцлер казначейства), переписывавшийся с 2149 корреспондентами, второе место принадлежало самому королю (1134), а третье занимал кардинал Уолси, лорд-канцлер (682). Однако с точки зрения центральности по посредничеству первое место оставалось за королем[309].
Поразительная черта тогдашнего иерархического мира – это сходство, наблюдавшееся в осуществлении власти во всех этих империях и королевствах, невзирая на то что связи между европейским миром и остальными землями были весьма скудными, если существовали вообще. (За пределами Европы, где между монархами постоянно происходили войны и турниры династической дипломатии, не было сетей, которые объединяли бы остальных деспотов.) Селим Грозный прославился своей жестокостью к великим визирям: он казнил их в таких количествах, что выражение “чтоб тебе стать визирем у Селима” стало расхожим турецким проклятьем. Генрих VIII запомнился истории тем, что обходился со своими министрами и женами не менее бессердечно. Великий князь Московский Василий III тоже без лишних раздумий приговаривал к смертной казни строптивых бояр, а еще он, подобно Генриху, развелся с первой женой, которая так и не родила ему наследника. В Восточной Африке негус Эфиопии Давид II вел с мусульманским султанатом Адаль войну, которая чем-то походила на вражду между христианскими и мусульманскими правителями, долгое время бушевавшую в разных странах Средиземноморья. Сегодня историки признают, что в 1517 году в мире существовало более тридцати империй, королевств, княжеств и великих герцогств, имевших достаточную площадь и сплоченность, чтобы претендовать на самостоятельную государственность. Во всех них – и даже в единственной республике, Венеции, – власть сосредоточивалась в руках одного человека, как правило мужчины (в тот год в мире имелась лишь одна правительница – королева Хуана Кастильская). Некоторые властители наследовали трон по праву рождения. Других избирали (хотя нигде избрание не происходило демократическим способом). Некоторые – как, например, Чунджон, ван Чосона (Корея), – восходили на трон насильственным путем. Были и юные короли (Якову V Шотландскому в 1517 году было всего пять лет), и старые (Сигизмунд I, король Польши и великий князь Литовский, прожил 81 год). Некоторые номинальные правители в действительности были слабыми – как император Го-Касивабара в Японии, где реальная власть находилась в руках сёгуна Асикага Ёсиаки. Относительная власть более мелких землевладельцев различалась от места к месту. В некоторых государствах, как в королевстве Рюкю при Сё Сине, царил мир. Другие – особенно Шотландию – постоянно раздирали распри. Однако большинство монархов раннего Нового времени наслаждались неограниченной личной властью (в том числе и властью над жизнью и смертью своих подданных) такого рода, какая сегодня существует лишь в нескольких государствах Центральной и Восточной Азии. Несмотря на расстояния во много тысяч миль, разделявшие эти страны, преуспевающие самодержцы вроде Кришнадеварайи, императора Виджаянагара (самого могущественного правителя в Индии в начале XVI века), вели себя поразительно похоже на своих современников, живших в ренессансной Европе: они тоже гордились собственной воинской отвагой и умением править государством, тоже оказывали покровительство искусствам и литературе.
С начала 1500-х годов этот иерархический мир подвергся двойному нападению со стороны революционных сетей. “Первооткрыватели” и “завоеватели” из Западной Европы, искавшие новых возможностей для торговли и вооружившиеся новыми навигационными технологиями, отплывали к другим континентам, причем число таких смельчаков неуклонно росло. Во многом с помощью инфекционных болезней они свергли прежних правителей в обеих Америках и создали всемирную сеть укрепленных перевалочных пунктов, и те начали медленно подтачивать суверенитет азиатских и африканских государств. В ту же пору религиозный вирус, позднее получивший название протестантизма, распространяясь благодаря проповедям и печатному станку, подорвал церковную иерархию, истоки которой восходили к святому Петру. Последствия Реформации сказались вначале в Европе, и они были поистине ужасны[310].
Религиозные войны с 1524 по 1648 год сеяли сумятицу и вражду между отдельными государствами и одновременно разрушали их изнутри. Как только власть папского Рима была успешно подорвана, в Северной Европе началась эпидемия религиозных новшеств: лютеранам вскоре бросили вызов кальвинисты и цвинглиане, которые отвергали утверждение Лютера о том, что в обряде святого причастия освященные хлеб и вино являются истинным телом и кровью Христовыми. В отличие от прежних расколов внутри христианства (арианского спора в IV веке, Великой схизмы между западным и восточным христианством в 1054 году и “двоепапства” с 1378 по 1417 год), реформатские движения постоянно разрастались: можно сказать, что главной чертой новых сект была способность размножаться делением. Крайний случай являли собой анабаптисты, считавшие, что крещение должно быть сознательным и добровольным обрядом, а потому детей крестить бессмысленно. В феврале 1534 года группа анабаптистов во главе с Яном Матисом и Яном Бейкелсзоном (Иоанном Лейденским) захватила власть в вестфальском городе Мюнстере и основали там коммуну, которую сегодня мы могли бы назвать христианским государством. Это был жестко эгалитарный, иконоборческий теократический режим, опиравшийся на буквальное толкование Библии. Анабаптисты сожгли все книги, кроме Библии, провозгласили создание “Нового Иерусалима”, узаконили многоженство и принялись готовиться к войне против неверующих в преддверии Второго пришествия Христа. К середине XVII века, в период Английской республики, протестанты-диссентеры, отвергавшие англиканский “средний путь” между лютеранством и католичеством, образовали множество соперничавших между собой сект. Среди них особенно выделялись Люди Пятого царства (чье название восходит к пророчеству из Книги Даниила о том, что на смену четырем старым царствам придет пятое – царство Божие), магглтониане (названные в честь Лодовика Магглтона, одного из двух лондонских портных, которые объявили себя последними пророками, чье появление предсказано в Апокалипсисе), квакеры (“трепещущие при имени Господа”) и рантеры (“болтуны” – названные так за шумное и, по слухам, гедонистическое отправление обрядов).
Была ли Реформация катастрофой? К 1648 году, то есть ко времени заключения Вестфальского мира (см. вкл. № 9)[311], она, безусловно, была повинна в насильственной и зачастую чудовищно жестокой смерти поразительного множества людей. На Британских островах она в конце концов привела к политической революции. Началась она, согласно одному новаторскому толкованию, в результате махинаций графа Бедфорда и пуританина (то есть непоколебимого протестанта) графа Уорика, стремившихся, каждый на свой лад, ограничить власть короля Карла I – и по религиозным, и по политическим соображениям. Эта аристократическая “хунта” не столько помышляла о религиозной революции, сколько желала приблизить положение английского короля к положению венецианского дожа, подчинив его своему олигархическому правлению[312]. После 1642 года трения между “двором” и “страной” – и между Англией, Шотландией и Ирландией – вылились в Гражданскую войну, и король потерпел в ней сокрушительное поражение. 30 января 1649 года его обезглавили, и Англия была провозглашена республикой
Войны и гонения, вызванные волной Реформации, конечно же, совсем не входили в намерения Лютера. С позиции католиков, чье движение Контрреформации оградило от протестантизма хотя бы Южную Европу (и заморские империи Испании и Португалии), мораль была кристально ясна: вызов, брошенный папской и епископской иерархии сетью, которая называла себя “духовенством всех верующих”, в кратчайшие сроки привел к кровавой анархии. Британские же аристократы извлекли другой урок. После свержения Якова II, тщетно пытавшегося восстановить в стране католицизм, они сделали выводы, что полномочия монарха всегда должен ограничивать парламент, где их собственное влияние будет осуществляться посредством сетей попечительства[313], и что религиозное рвение должна всемерно сдерживать англиканская церковь, сама придерживавшаяся
Часть III
Письма и ложи
Глава 17
Экономические последствия Реформации
Поражение, которое в конце концов потерпела Контрреформация, тщетно пытавшаяся задушить “кальвинистский Интернационал”[314], повлекло за собой долгосрочные экономические и культурные последствия. До Реформации состояние экономики в Северо-Западной Европе относительно мало отличалось от экономического положения, скажем, в Китайской или Османской империях. Зато после революции Лютера в экономике протестантских стран начали проступать признаки большего динамизма. Почему же? Отчасти потому, что, несмотря на желание Лютера очистить Церковь, Реформация привела к масштабному перераспределению ресурсов и смещению интересов от религиозной деятельности к светской. На протестантских территориях Германии две трети имевшихся монастырей были закрыты, их земли и другую собственность по большей части присвоили светские правители, чтобы затем продать своим богатым подданным. То же самое случилось и в Англии. Все большее количество университетских студентов отбрасывали мысли о монашестве и выбирали мирские занятия. Церквей строили все меньше, а светских зданий – все больше. Как уже справедливо отмечалось, Реформация возымела совершенно непредвиденные последствия в том смысле, что оказалась на поверку “религиозным движением, способствовавшим обмирщению Европы”[315].
В то же время революция в печатном деле, которая и сделала возможной Реформацию, возымела собственные непредвиденные последствия. За период между 1450 и 1500 годами цены на книги снизились на две трети – и с тех пор продолжали падать дальше. В 1383 году книга стоила столько, сколько полагалось переписчику за 208 дней работы, необходимых для создания единственного требника (богослужебной книги) для епископа Вестминстерского. В 1640-х годах благодаря печатному станку в Англии ежегодно продавалось более трехсот тысяч популярных сборников, каждый из которых имел около 45–50 страниц и стоил всего два пенса; для сравнения: в ту пору дневной заработок неквалифицированного рабочего составлял 11,5 пенса. С конца XV до конца XVI века реальные цены на книги в Англии упали в среднем на 90 %[316]. И это был не просто книжный бум. Между 1500 и 1600 годами те крупные города, где в конце XV века появились собственные типографии, росли по меньшей мере на 20 % (а некоторые, возможно, и на все 80 %) быстрее, чем похожие города, которые не восприняли это новшество так же рано. Между 1500 и 1600 годами процесс урбанизации на 18–80 % объяснялся распространением книгопечатания[317]. Дж. Диттмар даже утверждает, что “воздействие печатной книги на уровень жизни людей можно приравнять к 4 % дохода в 1540-х годах и к 10 % дохода к середине XVIII века”, что значительно больше, чем аналогичное воздействие персонального компьютера в нашу эпоху, которое оценивается всего в 3 % дохода на 2004 год[318]. Снижение цен на ПК в период между 1977 и 2004 годами можно представить себе в виде траектории, весьма сходной с той, которая отображает падение цен на книги с 1490 по 1630 год. Однако более ранняя и более медленная революция в информационной технологии, по-видимому, оказала гораздо более важное воздействие на тогдашнюю экономику. Это различие лучше всего объясняется огромной ролью, какую сыграло книгопечатание в распространении прежде недоступных знаний, необходимых для возникновения экономики современного типа. Первым известным математическим текстом, воспроизведенным печатным способом, стала так называемая Тревизская арифметика(1478). В 1494 году в Венеции вышло сочинение Луки Пачоли
Но это еще не все. До Реформации культурная жизнь Европы в значительной мере сосредоточивалась вокруг Рима. После Лютеровой революции сеть европейской культуры преобразилась до неузнаваемости. Опираясь на данные о местах рождения и кончины европейских мыслителей, можно проследить за появлением двух частично перекрывающих друг друга сетей: одна была устроена по принципу “победителю достается все”, и в ней ярко выражена концентрация вокруг Парижа, а вторая существовала по принципу “достойные обогащаются”, и внутри нее множество центров поменьше состязались между собой, группируясь в небольшие кластеры по всей Центральной Европе и Северной Италии[320]. После 1500 года уже не все дороги вели в Рим (см. вкл. № 10).
Глава 18
Обмен идеями
Пока одни убивали себе подобных, другие учились. Несмотря на потрясения, вызванные Реформацией (отголоски которых еще в 1745 году привели к восстанию в защиту свергнутой католической династии Стюартов в Шотландии), для европейской интеллектуальной истории в XVII и XVIII веках была характерна последовательность различных волн инноваций, распространявшихся через сети. Важнейшими в череде этих волн оказались научная революция и Просвещение. В обоих случаях обмен новыми идеями внутри сетей ученых способствовал заметному прогрессу в области естественных наук и философии. Как и в случае печатного дела, в распространении наук можно проследить определенные географические закономерности, исходя из биографических данных отдельных ученых. В XVI веке главным узловым центром научной сети являлась Падуя, а вокруг нее группировались другие университетские города Италии. От этого кластера тянулись ниточки к девяти другим крупным городам Южной Европы, а также к далеким Оксфорду, Кембриджу и Лондону. Два германских узла, Виттенберг и Йена, были связаны только друг с другом. В течение XVII века к Падуе присоединились четыре других крупных центра научной деятельности: Лондон, Лейден, Париж и Йена. Одним из нескольких новых узлов на географической периферии стал Копенгаген[321].
Сети переписки позволяют нам лучше понять эволюцию научной революции. Французский астроном и математик Исмаэль Буйо интересовался еще и историей, богословием и античностью. Его корреспонденция была обширна: с 1632 по 1693 год он написал 4200 писем, не считая еще 800 писем к нему и от него, которые не вошли в
Хорошим примером того, как распространялась по таким сетям наука, является исследование Антони ван Левенгука о лечении подагры: была обнаружена действенность лекарственного средства, впервые замеченного в голландской колонии Батавии (сегодня это часть Индонезии). Отчет Левенгука, составленный для Королевского общества, послужил распространению нового знания не только среди членов Общества, но и далеко за его пределами. Здесь наблюдается классический случай слабых связей: переписка велась и с людьми, не входившими в Общество, а именно с группой интеллектуалов, сформировавшейся в самом Лондоне и вокруг него[325]. В хартии, дарованной Королевскому обществу, открыто говорилось, что президенту, совету и членам общества, а также их преемникам предоставляется свобода “взаимно обмениваться сведениями и знаниями
А вот парижская Академия наук поначалу, напротив, оставалась частной собственностью французской короны. Ее первое заседание, состоявшееся 22 декабря 1666 года, проводилось в библиотеке самого короля. Ее официальной политикой была секретность. Все дискуссии и решения проходили в закрытом режиме, посторонние лица на заседания не допускались[328]. Таким образом, члены французской Академии оказались фактически отрезаны от быстро разраставшейся общеевропейской сети ученых, которой предстояло совершить научную революцию. Похожая картина наблюдалась и во многих других странах католической Европы. Не случайно португальских интеллектуалов, которым все же удалось примкнуть к этому обширному научному сообществу, называли на родине
Но в XVIII веке людей интересовали не только математические теоремы. К тому времени сети, возникшие благодаря трансатлантической торговле и миграции, росли в геометрической прогрессии, потому что европейские купцы и переселенцы активно пользовались быстрым падением цен на перевозки, доступностью практически бесплатной земли в Северной Америке, а также дешевизной рабского труда в Западной Африке. Атлантическая экономика XVIII века была довольно метко определена как “масштабная торговая сеть, в которой не только все знали всех, но еще и у всех имелись друзья, имевшие друзей”[330]. Только правильнее было бы представлять себе множество взаимосвязанных сетей – с крупными портами в качестве главных узловых центров[331]. Характерен пример шотландских торговцев, которые в XVIII веке начали играть главную роль в виноторговле на Мадейре. К 1768 году треть из сорока трех иностранных торговцев, проживавших на острове, составляли шотландцы, и в их число входили пять из десяти крупнейших экспортеров вина. Хотя некоторые из этих виноторговцев состояли в родстве, большинство контактов внутри сети происходило между “корреспондентами” и “посредниками”. Правда, относительная рыхлость этих связей имела и свои недостатки: так, комитенты сталкивались с обычными трудностями, пытаясь добиться от агентов точного выполнения их распоряжений. Информация текла рекой, но иногда это половодье загрязняли струи пустых сплетен; транзакционные издержки оставались высокими, так как торговцы постоянно тянули одеяло каждый на себя[332]. С другой стороны, эта сеть была динамична и быстро отзывалась на сдвиги рыночного равновесия[333].
Один из выходов состоял в том, чтобы объединить преимущества сети с некоторыми элементами иерархического управления. Теоретически управляющие Ост-Индской компании (ОИК) в Лондоне контролировали значительную часть торговли между Индией и Западной Европой. На деле же, как показывают записи о более 4500 плаваниях торговых судов компании, капитаны кораблей часто и совершали незаконные поездки, отклоняясь от пути, и занимались куплей-продажей самостоятельно[334]. К концу XVIII века количество портов в образовавшейся таким образом торговой сети составляло более сотни: среди них были и открытые торговые города вроде Мадраса, и регулируемые рынки вроде Кантона (Гуанчжоу)[335]. По сути, эта частная торговля создавала слабые связи, которые сцепляли друг с другом в остальном разобщенные региональные кластеры[336]. Эта незаконная сеть жила собственной жизнью, которую лондонские управляющие Ост-Индской компании вообще не контролировали. Это и было одной из главных причин успеха ОИК: она в большей степени являлась сетью, нежели иерархией. Что интересно, ее голландская соперница запрещала своим служащим заключать какие-либо частные торговые сделки. Возможно, именно поэтому ее в итоге сменила другая организация[337]. Сетевые стратегии торговцев из ОИК не срабатывали только тогда, когда их корабли заходили в подчинявшиеся строгим иерархическим правилам порты вроде Баттикалоа (где торговлю полностью монополизировала сингальская королевская семья)[338]. А когда ОИК отказалась от участия во внутриазиатской торговле и сосредоточилась на торговле между Азией и Европой, плотность созданных ею морских сетей оказалась жизненно важной[339]. Лишь после того, как модель хозяйствования ОИК переключилась с торговли на обложение налогами индийцев, устройство компании сделалось более иерархичным. А ко временам Роберта Клайва[340] ОИК уже приобретала характер колониального правительства, обладавшего изрядным потенциалом ведения войны.
Илл. 13. Торговая сеть Британской Ост-Индской компании, 1620–1824. Торговцы обогащались благодаря инфраструктуре ОИК, а компания обогащалась благодаря способности торговцев создавать сети, соединявшие многочисленные порты.
Для честолюбивой, склонной к риску семьи, какими некогда изобиловал Лоуленд, низинная часть Шотландии, это был мир, полный заманчивых возможностей[341]. Джонстоны происходили из Вестерхолла в Дамфрисшире – графстве, которое Даниэль Дефо назвал “диким гористым краем, где царит мрачное безлюдье”[342]. Из одиннадцати детей Джеймса и Барбары Джонстон, что дожили до зрелого возраста, почти все провели значительную часть жизни за пределами Шотландии. Четверо братьев – Джеймс, Уильям, Джордж и Джон – были в разное время избраны в палату общин; с 1768 по 1805 год в парламент всегда входил хотя бы один Джонстон. Второй сын, Александр, купил на острове Гренада большую плантацию сахарного тростника, которую переименовал в Вестерхолл. Его младший брат, сэр Уильям Джонстон Палтни, возглавил объединение инвесторов, которые купили в 1792 году Дженеси-Тракт – полосу земли площадью более миллиона акров[343] на западе штата Нью-Йорк. Ко времени своей смерти он успел накопить собственность еще на Доминике, Гренаде, Тобаго и во Флориде. Все три младших Джонстона – Джон, Патрик и Гидеон – некоторое время прожили в Индостане, работая в Ост-Индской компании. У Джона все было прекрасно, он овладел персидским и бенгальским языками и скопил приличное состояние. Патрику не повезло: в 1756 году он погиб в возрасте девятнадцати лет в калькуттской “Черной яме”[344]. Служили Джонстоны и в британских колониях в Северной Америке: Джордж был губернатором Западной Флориды, Александр – армейским офицером в Канаде и на севере Нью-Йорка, а Гидеон – морским офицером у побережья Атлантического океана. Еще самый младший из Джонстонов бывал в Басре, на Маврикии и на мысе Доброй Надежды. На одном этапе своей карьеры он занимался коммерцией – а именно продавал паломникам воду из Ганга[345]. (Графическое изображение сети Джонстонов помещено во вклейке № 11.)
Главными центрами мировой купеческой сети выступали портовые города – Эдинбург, Лондон, Кингстон, Нью-Йорк, Кейптаун, Басра, Бомбей и Калькутта. Но по морским путям, соединявшим эти метрополии, везли не только товары и золото. Воды Атлантического океана пересекали и рабы – миллионы рабов. Сотни невольников трудились на гренадской плантации Джонстона; судебное дело, которое официально положило конец рабству в Шотландии, проиграл один из Джонстонов; и владельцем Белинды – последнего человека, которого суды Шотландии признали законно порабощенным, – тоже был один из Джонстонов (Джон). А еще по коммерческой сети XVIII века расходились идеи – в том числе и идеи об освобождении. Маргарет Джонстон была пламенной якобиткой[346], она вырвалась из заточения в Эдинбургском замке и умерла на чужбине, во Франции. Уильям Джонстон состоял членом эдинбургского клуба под названием “Избранное общество” – наряду с Адамом Смитом, Дэвидом Юмом и Адамом Фергюсоном, которые высоко ценили его ум. Сын Уильяма Джон вступил в “Эдинбургское общество за отмену африканской работорговли”. Его дядья Джеймс и Джон тоже были противниками рабства, а вот Уильям придерживался противоположных взглядов. Джордж одно время оказывал поддержку сторонникам Американской революции, а в 1778 году его отправили в колонии в составе злополучной Карлайлской мирной комиссии[347]. Джонстоны лично знали и Александра Гамильтона[348], и его заклятого врага Аарона Бэрра[349], который однажды нанес визит в дом Бетти в Эдинбурге[350]. Пожалуй, пример глобализированного семейства Джонстонов – это все же крайний случай. Но в XVIII веке даже в Ангулеме – французском провинциальном городке к северу от Бордо – поразительно большое количество жителей или бывало, или некоторое время жило за пределами Франции (см. вкл. № 14).
Глава 19
Сети Просвещения
Печатное слово сделало возможным Реформацию и подготовило почву для научной революции. Но, как ни странно, Просвещение было в не меньшей – если не в большей – степени обязано своим появлением более старомодному слову – рукописному. Конечно, философы публиковали свои сочинения, и многие – в большом количестве. И все же самыми важными своими идеями они обменивались друг с другом в частных письмах. И именно благодаря тому, что значительная часть этой корреспонденции сохранилась – а речь идет о десятках тысяч писем от более чем шести тысяч авторов, – современные ученые имеют возможность частично воссоздать эту сеть Просвещения.
Возникает соблазн изображать Просвещение как некий космополитический феномен, объединявший философов и образованных людей во всей Европе – от Глазго до Санкт-Петербурга. Однако при ближайшем рассмотрении выясняется, что переписка ведущих мыслителей XVIII века охватывала в основном людей, живших в одной стране[351]. Например, если говорить о сети Вольтера, из более чем 1400 его корреспондентов 70 % были французами[352]. Нам известны место отправления и место назначения приблизительно 12 % писем Вольтера. Из них более половины (57 %) отправлялись из Парижа или в Париж. Конечно, Вольтер переписывался с Джонатаном Свифтом и Александром Попом, но это лишь горстка писем. Большинство его английских корреспондентов были малоизвестными лицами: например, это шелкоторговец сэр Эверард Фокенер и Джордж Кит, второразрядный поэт, с которым Вольтер познакомился в Ферне.
Вольтер являлся одним из нескольких главных “светочей” и крупных связующих центров (двумя другими были Жан-Жак Руссо и редактор “Энциклопедии” Жан-Батист Лерон д’Аламбер), чьи личные сети служили важными составными частями более обширной сети, которую их современники воспринимали как
Илл. 14. Сеть корреспондентов Вольтера. Она была гораздо более франкоцентричной, чем можно было бы предположить, исходя из привычных представлений о Просвещении как международном движении.
Разумеется, сети корреспонденции могут рассказать лишь часть истории Просвещения. Те, кто знал Вольтера, Руссо или д’Аламбера, стремились не только переписываться, но и встречаться с ними. Так возникла еще и “республика гостиных”, и важную посредническую роль в ней играли
В разных странах Просвещение понимали по-своему. Как в Париже, так и в Эдинбурге новые сети вольнодумства возникали и развивались в зазорах между официальными институтами королевской власти и Церкви. В столице Шотландии имелись гражданский Сессионный суд, Высший уголовный суд, Казначейство, суды низшей инстанции – Комиссарский и Адмиралтейский, Коллегия адвокатов, Конвент королевских городов с самоуправлением, Генеральная ассамблея шотландской церкви и Эдинбургский университет. С 1751 года Адам Смит был университетским профессором (хотя и не в столице, а в Глазго). С 1752 года Дэвид Юм занимал должность хранителя Адвокатской библиотеки. Как во Франции, так и в Шотландии одним из важнейших источников материальной подпитки интеллектуальной жизни было покровительство аристократов. С 1764 по 1766 год Смит был гувернером и наставником юного герцога Баклю. Великих эдинбургских мыслителей, как и их французских коллег, никак нельзя было назвать революционерами. С другой стороны, не были они и реакционерами. Большинство порицали якобитство и приветствовали правление Ганноверской династии. (Среди проектов Нового города – центрального района Эдинбурга – был и такой вариант, где сеть улиц на плане напоминала форму союзного флага Великобритании[361].) Тем не менее основная интеллектуальная деятельность протекала в ту пору не в официальных учреждениях, а в новых и неформальных клубах Старого города – в Философском обществе (основанном в 1737 году с более громоздким названием: Эдинбургское общество усовершенствования искусств и наук и особенно естественнонаучных знаний) и в Избранном обществе (1754–1762). И точно так же как во Франции
Как и французские просветители, шотландские эрудиты мыслили в мировых масштабах, а действовали в рамках собственной страны, насколько можно судить по корреспонденции десяти выдающихся шотландцев, включая Юма и Смита (см. илл. 15)[363]. В десять раз больше писем шло в Глазго и Эдинбург и приходило к ним из этих городов, чем в Париж или из Парижа. Впрочем, Лондон занимал еще более важное место, чем Глазго: ведь это была британская сеть, а не шотландская. В любом случае Просвещение не было каким-нибудь курсом заочного обучения, да и его главные деятели не были просто друзьями по переписке. Адам Смит в качестве наставника герцога Баклю посещал Париж, где встречался (наряду с другими тогдашними светилами) с д’Аламбером, с физиократом Франсуа Кенэ и с Бенджамином Франклином. Республика ученых была передвижной. Крупные мыслители XVIII столетия стали еще и первопроходцами туризма.
Илл. 15. Пародия на “Афинскую школу” Рафаэля, гравюра Джеймса Скотта по картине сэра Джошуа Рейнольдса (1751). Сеть Просвещения в равной степени опиралась на туризм и на переписку.
У жадных до знаний интеллектуалов, родившихся и выросших за океаном, выхода вообще не было: им необходимо было хотя бы некоторое время пожить в Великобритании и Франции. Фигура Бенджамина Франклина олицетворяла колониальное Просвещение. Пятнадцатый ребенок в семье переселенца-пуританина родом из Нортгемптоншира, Франклин был самоучкой и разносторонним эрудитом, он чувствовал себя одинаково уютно и в лаборатории, и в библиотеке. В 1727 году он основал “Джунто”, или “Клуб кожаных фартуков”, где могли бы собираться и обмениваться мнениями люди вроде него самого. Через два года он начал выпускать “Пенсильванскую газету”. А еще через двенадцать лет учредил новую организацию – Американское философское общество. В 1749 году Франклин сделался первым президентом Академии, Благотворительной школы и Колледжа Филадельфии. Однако Филадельфия – с ее 25 тысячами жителей – не походила на Эдинбург и уж тем более на Париж, который превосходил ее размерами в двадцать раз. До 1763 года Франклин не вел переписки ни с кем за пределами американских колоний. Лишь после поездки в Лондон, состоявшейся в том году, доля неамериканцев среди его корреспондентов подскочила с нуля до почти четверти. Хотя Франклин никогда не переписывался с Вольтером (практически своим современником), благодаря поездкам в Европу он сделался полноправным участником тогдашней сети Просвещения. В 1756 году его избрали членом Лондонского королевского общества, а также Королевского общества искусств. Помимо многочисленных поездок в Лондон, Франклин бывал в Эдинбурге и Париже, а еще ездил по Ирландии и Германии[364]. Все это происходило еще до того, как Франклин превратился в одного из мятежных колонистов, которые задумали объявить независимость от метрополии и оборвать иерархические связи, подчинявшие американские колонии “королю в парламенте” в далеком Лондоне. Как ни парадоксально, для колониальных интеллектуалов из поколения Франклина столицей Америки оставался Лондон, пускай со временем они и начали тяготиться ограничением политических свобод, которое налагала на них лондонская власть[365].
Глава 20
Сети революции
В великих политических переворотах конца XVIII века, как и в более ранних религиозных и культурных переворотах, сети играли жизненно важную роль. Опять-таки чрезвычайно важная роль принадлежала письменному и печатному слову. В книгах, брошюрах, газетах, а еще и в бесчисленных рукописных письмах обосновывалась необходимость коренных политических перемен, подвергалась критике монархия. В глазах “ученых людей” перо часто представлялось могущественнее меча, а писатель – поэт, драматург, романист, полемист – рисовался одним из героев своей эпохи, наряду с его соратником – бесстрашным издателем. Неудивительно, что обложение прессы налогами стало объектом взрывоопасного гнева[366]. Объединившись в настоящую плотную сеть из разных общественных организаций, борзописцы и печатники западного мира, похоже, вознамерились ударами своих перьев и литер покончить с наследственным правлением. От Бостона до Бордо революция во многом стала достижением целой сети акул пера, лучшие из которых были к тому же еще и прекрасными ораторами: это их пламенные речи зажигали толпу на площади и гнали ее штурмовать башни старого режима.
И все же, чтобы победить, революция нуждалась не только в писателях, но и в бойцах. Кроме того, революционным сетям необходима упругость: нельзя, чтобы они легко распадались от нажима иерархической власти. И в этом смысле долгое время сохраняла большое значение история с Полом Ревиром. Школьники давно уже не заучивают наизусть стихотворение Генри Уодсворта Лонгфелло, и уж тем более никто не помнит о “Полуночной скачке Пола Ревира” – одном из первых американских фильмов, но все же сама эта история не забыта[367]. “Одну, если сушей, а морем – две”[368] (речь об условном знаке, который должны подать Ревиру с колокольни Северной церкви) – лишь одна из многих строк Лонгфелло, которые до сих пор вызывают у читателя волнение.
Мы интуитивно угадываем (или думаем, что угадываем), что эта высеченная искра – конечно же, иносказание и что имеется в виду процесс передачи новостей:
Однако, как указал Малкольм Гладуэлл, далеко не очевидно, почему все-таки Ревиру удалось столь успешно разнести известие о том, что англичане вот-вот развернут регулярные войска в городах к северо-западу от Бостона – в Лексингтоне и Конкорде, – чтобы арестовать колониальных лидеров Джона Хэнкока и Самюэля Адамса в первом и захватить оружие колониального ополчения во втором. Ревир проскакал всего 13 миль (21 км), стуча в двери домов и предупреждая людей о скором появлении солдат в каждом городе. Но его новость разлетелась с гораздо большей скоростью и преодолела большее расстояние, чем он сам мог бы проскакать на лошади: к часу ночи она достигла Линкольна, к трем – Садбери, а к пяти часам утра – Андовера, уже в сорока милях (64 километра) от Бостона. И произошло это благодаря самой простой “технологии” – устной молве. Дэвид Хэкетт в своей книге о поездке Ревира пишет, что Ревир “обладал сверхъестественной способностью оказываться в гуще событий… [и] подталкивать к действию многих других людей”[370]. Гладуэлл же отмечает, что, в отличие от Уильяма Доза (предпринявшего такую же поездку), Ревиру удалось сделать так, что “молва обрела характер эпидемии” благодаря “закону малых чисел”[371]. Ревир принадлежал к редкому типу объединителей – коммуникабельных, “от природы неугомонно общительных” людей[372]. В то же время он был “знатоком” – накопителем знаний, который не только имел в своем распоряжении “самую обширную картотеку связей в колониальном Бостоне”, но еще и “активно участвовал в сборе сведений о британцах”[373].
Такое изложение поездки Ревира выглядит привлекательно, но страдает неполнотой. В нем никак не отражен тот факт, что к апрелю 1775 года за Ревиром уже прочно закрепилась репутация надежного гонца бунтовщиков. Ревир – искусный гравер и серебряных дел мастер, – строго говоря, не входил в круг интеллектуалов, но прославился на всю Новую Англию своим преувеличенным изображением Бостонской бойни[374][375]. 5 октября 1774 года именно Пол Ревир прискакал из Бостона в Филадельфию, чтобы доставить в Континентальный конгресс “Суффолкские решения” – подстрекательский документ, призывавший не платить налоги и бойкотировать британские товары в отместку за “Принудительные акты”[376] и Акт о Квебеке[377][378]. 13 декабря Ревир доскакал до Портсмута в Нью-Гемпшире, чтобы предупредить корреспондентский комитет этого города о том, что регулярные войска в скором времени могут захватить оружие и амуницию, хранившиеся на острове Ньюкасл напротив Портсмутской гавани[379]. В Конкорде Ревир побывал еще 8 апреля, предупредив кого нужно – с опережением больше чем на неделю – о том, что “назавтра в Конкорд собираются регулярные войска, а если они придут… то прольется кровь”[380]. 16 апреля (как вспоминал позднее сам Ревир) он поскакал в Лексингтон, чтобы сообщить Хэнкоку и Адамсу, что надвигается беда и что, “похоже, они являются целью” предстоящей военной операции[381]. Кроме Уильяма Доза, имелись и другие источники информации о передвижениях британцев – не в последнюю очередь потому, что, несмотря на все предосторожности генерала Томаса Гейджа, о приближении армии прослышали жители Сомервиля, Кембриджа и Менотоми[382]. Ревир и Доз не были соперниками – они действовали заодно. Они даже вместе ездили – с третьим спутником, доктором Самюэлем Прескоттом, – из Лексингтона в Конкорд и по очереди стучались в крестьянские дома.
Ревира схватили в окрестностях Линкольна[383]. Он был уже четвертым по счету пойманным тайным гонцом бунтовщиков. Но потом Ревиру повезло спастись. В какой-то момент вспыльчивый офицер “приставил пистолет к голове [Ревира]” и пригрозил “вышибить [ему] мозги”, если Ревир не будет отвечать на его вопросы. Но вскоре раздались выстрелы, начался хаос, и Ревира просто отпустили – хотя и без лошади[384]. Осторожно вернувшись пешком в Лексингтон, Ревир пришел в замешательство, когда узнал, что Хэнкок с Адамсом все еще не решили, что делать, хотя Ревир еще три часа назад сообщил им о приближении регулярных войск[385]. Если бы Ревиру не удалось тогда добраться до Кембриджа и если бы потом он не уцелел в Войне за независимость, чтобы иметь возможность рассказать о своих поступках (а дожил он до 83 лет), то кажется сомнительным, чтобы его “скачка” на долгие годы прославилась в истории.
А еще полезно внимательно рассмотреть сеть связей Пола Ревира[386]. Оказывается, он являлся одним из двух главных посредников – или слабых связей – между группами, которые без них оставались бы слишком разобщенными, чтобы сплотиться в революционное движение. Накануне революции в колониальном Массачусетсе возрастало социальное расслоение. В Бостоне общество становилось год от года все более иерархичным, и намечался существенный разрыв между патрицианской элитой “брахманов”, средним сословием ремесленников и земледельцев и работниками-бедняками, а также слугами, связанными договором об ученичестве. Потому-то тесная связь между простым ремесленником Ревиром и доктором Джозефом Уорреном имела огромное значение. В Бостоне существовало пять организаций, которые в той или иной мере сочувствовали делу вигов[387]: Андреевская ложа – масонская ложа, собиравшаяся в таверне “Зеленый дракон”; “Девять лояльных” – ядро “Сынов Свободы”; Норт-Эндская фракция, члены которой встречались в таверне “Приветствие”; клуб “Длинная комната” на Дассетт-элли и Бостонский корреспондентский комитет. Всего 137 человек входило в одну или несколько из этих групп, но подавляющее большинство (86 %) фигурировало лишь в одном из списков, и не было ни одного человека, который состоял бы во всех пяти обществах. В четыре объединения входил только Джозеф Уоррен; Пол Ревир состоял в трех, как и Самюэль Адамс и Бенджамин Чёрч. Однако с точки зрения “центральности по посредничеству” ключевыми фигурами служили Уоррен и Ревир (см. илл. 16).
Таким образом, анализ сети обнаруживает, что Пол Ревир являлся половинкой того дуэта, который, действуя поверх сословных границ, объединял ремесленников и профессионалов в революционном Массачусетсе. Однако этот анализ, при всей своей содержательности, не показывает нам, какое или какие из обществ, куда входили Ревир и Уоррен, были наиболее важными. Можно выдвинуть одну правдоподобную догадку, а именно что важнейшей для Американской революции сетью было масонство.
В книге “Масонство в Американской революции”
Илл. 16. Революционная сеть в Бостоне. Ок. 1775 г. Обратите внимание на центральность по посредничеству Пола Ревира и Джозефа Уоррена. Если бы устранили одного из них или обоих, плотность сети значительно снизилась бы. Отдельные люди группируются в единые узлы в соответствии с принадлежностью к клубам. Лишь Ревир и Уоррен состояли одновременно более чем в двух клубах.
Масонство дало “веку разума” мощную мифологию, международную организационную структуру и изощренный церемониал, призванный связывать посвященных в общество узами метафорического братства. Как и многие другие явления, изменившие мир в XVIII веке, масонство зародилось в Шотландии. Конечно, европейские каменщики[396] объединялись в ложи, или гильдии, еще в Средние века и проводили различия (как и другие средневековые ремесленники) между начинающими учениками, подмастерьями и мастерами, но вплоть до конца XIV века эти объединения не имели четкой организации. В 1598 году шотландские ложи получили новый набор правил, известный как “Статуты Шоу” – в честь Уильяма Шоу, главного подрядчика по строительным работам при шотландском королевском дворе. Но лишь в середине XVII века масонство развилось в нечто большее, чем просто рыхлая сеть разрозненных цехов искусных каменотесов, а в Килуиннинге и Эдинбурге появились ложи, принимавшие в свои ряды “созерцательных” или “допущенных” (то есть не практикующих профессию каменщика) масонов. А абердинец Джеймс Андерсон написал книгу “Конституции вольных каменщиков” (Книга уставов, 1723), которая подарила новой эпохе подобающе величественную предысторию масонства. По версии Андерсона[397], Великий Архитектор Вселенной вложил в Адама навыки, необходимые каменщику, – знание геометрии и механических искусств, – Адам со временем обучил им своих отпрысков, а те, в свой черед, передали их ветхозаветным пророкам. Люди Божьего избранного народа были “хорошими каменщиками еще до того, как обрели Землю обетованную”, а Моисей был их “великим мастером”. Высшим свершением древнейших каменщиков стал храм Соломона – Первый Иерусалимский храм, выстроенный Хирамом Авием (Абиффом) – “искуснейшим каменщиком на земле”[398].
Масонство, как и многие другие успешные сети, обладало некоторыми иерархическими чертами. Все масоны состояли в местных ложах, большинство которых объединялись, входя в состав той или иной из великих лож, возникших в XVIII веке в Лондоне, Эдинбурге, Йорке, Дублине, а позднее на европейском континенте и в американских колониях. В каждой ложе были свои Мастер (Магистр) и Страж, имелись и другие должности. Кандидатуры людей, желавших стать масонами, должны были выдвигаться и одобряться единогласно, и прежде чем новичков принимали в ученики и посвящали в масонские ритуалы и тайны, они соглашались исполнять наказы, изложенные в Андерсоновых “Конституциях”. Сами по себе обряды посвящения были замысловаты (и отличались еще большей сложностью при переходе в более высокие степени масонства – Подмастерья и Мастера): облачившись в церемониальный наряд, посвящаемый должен был совершить определенные жесты и принести клятвы. Однако самым удивительным свойством этих наказов была их нетребовательность. Все масоны должны быть “хорошими и верными людьми, свободнорожденными, достигшими зрелого и разумного возраста, не невольниками, не женщинами, не безнравственными и не склочными, с доброй репутацией”. Ни один масон не должен быть “глупым безбожником или неверующим распутником”. Все масоны равны как братья внутри своей ложи, хотя масонство “не отнимает ни у кого чести, которой он был удостоен ранее”, и те, кто имеет более высокий общественный статус, часто и в ложе занимают наиболее почетное положение[399]. Это было очень важно: отчасти привлекательность лож как раз и заключалась в том, что они позволяли аристократии и бюргерам общаться на равных. С другой стороны, масонам не возбранялось участие в политических бунтах. Правда, в “Конституциях” Андерсона делалась оговорка, что “масон – мирный подданный, подчиняющийся гражданской власти везде, где он живет или работает, и никогда не должен замышлять козни и заговоры против мира и благополучия своей страны”. Однако участие в мятежах не являлось явным поводом для исключения из ложи[400].
Хотя сам Андерсон был священником-пресвитерианцем, из его весьма нестрогих религиозных предписаний можно заключить, что масонство было вполне совместимо с деизмом. В некоторые колониальные ложи допускались даже евреи[401]. Не все готовы были заходить так далеко в сторону религиозного скептицизма, характерного для Просвещения, – и потому в 1751 году произошел раскол между “древними” и “новыми”. “Древние” отдали предпочтение Андерсоновым “Конституциям” в редакции 1738 года, где говорилось, что масоны, где бы они ни жили, обязаны чтить христианские заповеди. А вот “новые”, напротив, предпочли издание 1723 года: в более ранней редакции устава масонам предписывалось следовать религии их родной страны. До Массачусетса это разделение дошло в 1761 году – через двадцать восемь лет после того, как Великая Иоанновская ложа стала первой масонской ложей в Бостоне. Но если первая ложа создавалась по распоряжению из Лондона, то новая Великая Андреевская ложа, относившаяся к “древним”, была учреждена из Эдинбурга. Хотя поначалу раскол сопровождался обменом взаимными колкостями, вражда продлилась недолго: в 1792 году две ложи слились в одну. Однако в революционную пору идейное разногласие в рядах масонов, по-видимому, отражало реальное общественно-политическое разделение: в частности, Андреевская ложа, основанная людьми, исключенными из Иоанновской ложи за низкое социальное происхождение, превратилась в рассадник крамолы, особенно после того, как ее Мастером (а затем и Великим мастером новой Великой ложи бостонских “древних”) стал Джозеф Уоррен[402]. Таверна “Зеленый дракон”, которую Андреевская ложа приобрела в 1764 году, сделалась штабом революционного движения в Бостоне[403]. Более того, записи за ноябрь и декабрь 1773 года в журнале протоколов ложи, где сообщается о том, что заседания приходилось откладывать из-за низкой посещаемости, прозрачно намекают на участие многих членов ложи в “Бостонском чаепитии”[404]. Во время перезахоронения тела Уоррена, убитого в сражении в 1775 году, его друг и собрат по масонству Перес Мортон, произнося похвальную речь, назвал его добродетельным, “несравненным патриотом” в общественной жизни и “образцом для человечества” в частных делах. Уоррен погиб “за добродетель и за человечество”, но помнить его следует в первую очередь как масона. “Какой яркий пример он подавал [как Великий мастер], – говорил Мортон, – живя внутри циркуля и действуя по наугольнику”. По словам Мортона, из всех объединений, к каким принадлежал Уоррен, “наибольшую ценность” он придавал масонству. Более того, Мортон прямо сравнил гибель Уоррена “от рук головорезов” с гибелью Хирама Авия, строителя Соломонова Храма (которого, по масонским преданиям, убили за отказ разгласить тайные пароли мастеров)[405]. Ревир тоже не был рядовым масоном: в 1788 году он сделался заместителем Великого мастера массачусетской Великой ложи[406].
Конспирологов и авторов бульварных романов с давних пор привлекала идея о том, что масонство являлось тайной сетью, скрывавшейся за Американской революцией. Потому-то, наверное, уважаемых историков эта тема отпугивала. Конечно, не стоит преувеличивать однородность колониального масонства. Были в бостонских ложах и лоялисты – например, Бенджамин Хэллоуэлл, комиссар таможни, и его брат Роберт, принадлежавшие к Иоанновской ложе; в Андреевской ложе сторонников монархии насчитывалось не менее шести. И все же нельзя не обратить внимание на концентрацию революционных вожаков в рядах Андреевской ложи. Туда входили не только Уоррен и Ревир, но и Исайя Томас, издатель “Массачусетского соглядатая” и “Альманаха Новой Англии”, Уильям Пэлфри, секретарь “Сынов свободы”, и Томас Крафтс из “Девяти лояльных”[407]. Во время революционной войны Великая ложа “древних” образовала девятнадцать новых лож; одна только Андреевская ложа приняла тридцать новых членов в 1777 году, двадцать пять – в 1778-м и сорока одного – в течение следующих двух лет. В июне 1782 года на одном из обедов ложа принимала в Фанел-Холле гостей – членов Бостонского городского управления и французского консула[408]. Тринадцать лет спустя, 4 июля 1795 года, Пол Ревир в масонском облачении закладывал угловой камень здания Капитолия штата Массачусетс. Ревир призвал слушателей “жить внутри циркуля добрых граждан”, дабы показывать “миру человечества… что мы желаем стоять с ними наравне, что, когда мы уйдем, нас, возможно, допустят в храм, где царят тишина и мир”. А за несколько дней до этого один священник сказал Ревиру и его офицерам, что масоны – это “сыны разума, ученики премудрости и братство человечества”[409]. Это ясно показывает, какая гармония царила в ту пору между масонством и по крайней мере частью духовенства юной республики. Хорошим примером священника-масона был преподобный Уильям Бентли, приходской священник, живший в Салеме. В 1800 году Бентли приехал в Бостон, чтобы принять участие в торжественной церемонии в память Джорджа Вашингтона, и там отужинал в обществе своих собратьев масонов Пола Ревира и Исайи Томаса[410].
Всего через тридцать лет атмосфера будет уже совсем другой. Одним из последствий “великого пробуждения” религии в Новой Англии стала вспышка яростного антимасонства, из-за чего резко снизился приток новичков в Андреевскую и другие ложи[411]. И здесь можно найти второе объяснение позднейшему принижению роли масонов в Американской революции: в XIX веке американцам просто не хотелось вспоминать эту подробность, связанную с основанием республики. Однако косвенные улики весьма убедительны. Мало того что Бенджамин Франклин сделался Великим мастером своей ложи в Филадельфии, он еще и выпустил (в 1734 году) первое американское издание “Конституций” Андерсона. А Джордж Вашингтон не только вступил в возрасте двадцати лет в ложу № 4 во Фредериксберге (Виргиния), но и стал в 1783 году Мастером вновь образованной Александрийской ложи № 22.
На своей первой президентской инаугурации 30 апреля 1789 года Вашингтон принес должностную присягу, возложив руку на Библию из нью-йоркской Иоанновской масонской ложи № 1. Текст клятвы составляли Роберт Ливингстон, канцлер Нью-Йорка (это была высшая судейская должность в штате), и еще один масон, а именно первый Великий мастер Великой ложи Нью-Йорка. В 1794 году Вашингтон позировал художнику Джозефу Уильямсу, который изобразил его в полном масонском убранстве, в какое президент облачился, когда закладывал угловой камень здания Капитолия США годом ранее[412]. Фартук Джорджа Вашингтона по праву стал столь же неотъемлемой частью народных преданий об Американской революции, что и скачка Пола Ревира, потому что представляется маловероятным, чтобы оба эти человека обладали столь большим влиянием, если бы не принадлежали к масонскому братству. Более поздние историки высказывали сомнения в масонском происхождении знаков, украшающих Большую государственную печать США. Эти символы хорошо знают во всем мире с 1935 года, когда их изобразили на купюре достоинством в один доллар[413]. Однако всевидящее око Провидения, венчающее недостроенную пирамиду на аверсе печати, очень напоминает то око, которое взирает на нас с фартука Вашингтона на литографиях XIX века, изображающих первого американского президента в масонском наряде (см. вкл. № 12).
Научная, философская и политическая революции XVIII века оказались переплетены, потому что были переплетены сети, передававшие их идеи. Творцы Американской революции были разносторонне одаренными людьми. Пусть отцы-основатели и находились на периферии европейских сетей, которые породили научную и философскую революции той эпохи, – и робко брали за образец для своих масонских лож общественную жизнь Великобритании, богатую разного рода объединениями, – зато в политическом отношении они оказались самими передовыми людьми своего времени. Во многом задача той конституции, что родилась из их размышлений в 1780-х годах, сводилась к утверждению антииерархического политического строя. Прекрасно зная, какая печальная участь постигала республиканские эксперименты в античном мире, а затем и в Европе начала Нового времени, основатели американской государственности разработали систему, которая и разделяла бы власть, и передавала бы полномочия, таким образом существенно ограничивая исполнительную власть избранного президента. В первой статье из сборника “Записки Федералиста” Александр Гамильтон четко определил главные опасности, которые грозят новорожденным Соединенным Штатам:
…Опасные амбиции чаще скрываются за благовидной маской радетеля о правах народа, чем за пугающими стремлениями к введению твердого и эффективного правления. История учит нас, что первое куда более верная дорога к деспотизму, чем второе, и среди тех, кто уничтожал свободу в республиках, подавляющее большинство начинали свою карьеру, заигрывая с народом, будучи Демагогами, а затем превращались в Тиранов…[414][415]
К этой теме он вернулся в 1795 году. “Достаточно обратиться к истории разных народов, – писал Гамильтон, – чтобы заметить, что на все страны во все времена обрушивалось одно проклятье – существование людей, которые, подстегиваемые непомерным честолюбием, не гнушались никаким средством, если только воображали, что оно поспособствует их выдвижению и возвеличиванию… В республиках раболепные или буйные демагоги молились повсюду на один и тот же идол – власть, где бы она ни помещалась… и использовали в собственных целях слабости, пороки, недостатки или предрассудки народа”[416].
Отлаженная работа американской системы приводила в изумление европейцев, приезжавших в США, особенно путешественников из Франции, где созданная в 1792 году республика продержалась ровно двенадцать лет. Французский политический деятель и социальный теоретик Алексис де Токвиль видел главные причины успеха новой демократии в живучести американских общественных объединений, а также в децентрализованном характере федеральной системы. Особенно примечательно, что такая система сложилась в колониях, где жили религиозные сектанты, бежавшие от гонений в стране, которая поставила крест на своем республиканском эксперименте еще в 1660 году. Как отмечал Токвиль, “в то время, когда сословная иерархия в метрополии все еще деспотически размежевывала людей, колония все больше и больше являла собой однородное во всех отношениях общество”[417][418]. Именно этот специфически эгалитарный характер колониального общества позволил создать чрезвычайно плотную сеть гражданских объединений, которые, по мнению Токвиля, и являлись главной причиной успеха американского эксперимента. Страна, которую он описал в 5-й и 6-й главах второй части своей книги “Демократия в Америке”, являла собой пример, можно сказать, первого сетевого государства. Токвиль писал:
Америка сумела извлечь из права создавать объединения максимальную пользу. Там это право и сами объединения были использованы как мощное и действенное средство при достижении самых разных целей. Независимо от постоянных объединений, возникших в соответствии с законом и называемых коммунами, городами, округами, имеется множество других, которые своим рождением и развитием обязаны только воле индивидуумов. С первого дня своего рождения житель Соединенных Штатов Америки уясняет, что в борьбе со злом и в преодолении жизненных трудностей нужно полагаться на себя; к властям он относится недоверчиво и с беспокойством, прибегая к их помощи только в том случае, когда совсем нельзя без них обойтись… В Соединенных Штатах объединяются в целях сохранения общественной безопасности, для ведения торговли и развития промышленности, там есть объединения, стоящие на страже морали, а также религиозные. Всего может достичь воля человека, в свободном выражении себя приводящая в действие коллективную силу людей[419].
Токвиль видел в американских политических объединениях необходимый противовес той опасности тирании, которая всегда таилась в современной демократии, – пускай даже речь шла лишь о тирании большинства. Однако величайшая сила американской системы, по его мнению, заключалась в ее неполитических объединениях:
Американцы самых различных возрастов, положений и склонностей беспрестанно объединяются в разные союзы. Это не только объединения коммерческого или производственного характера, в которых они все без исключения участвуют, но и тысяча других разновидностей: религиозно-нравственные общества, объединения серьезные и пустяковые, общедоступные и замкнутые, многолюдные и насчитывающие всего несколько человек. Американцы объединяются в комитеты для того, чтобы организовывать празднества, основывать школы, строить гостиницы, столовые, церковные здания, распространять книги, посылать миссионеров на другой край света. Таким образом они возводят больницы, тюрьмы, школы. Идет ли, наконец, речь о том, чтобы проливать свет на истину, или о том, чтобы воспитывать чувства, опираясь на великие примеры, они объединяются в ассоциации[420].
Токвиля завораживал этот контраст с политическим и общественным устройством его родной Франции. Почему же революция, которая произошла там, в одном из важнейших и крупнейших центров Просвещения, привела к столь удручающе непохожим результатам?
Часть IV
Реставрация иерархии
Глава 21
“Красное и черное”
В романе Стендаля “Красное и черное” (1830) Жюльен Сорель выбирает богословское поприще, понимая, что во Франции, где реставрирована монархия Бурбонов, это наилучший способ пробиться наверх. Сорель, сын плотника, предпочел бы, чтобы в стране сохранилась меритократическая система (“когда таланту открыты все пути”), которая утвердилась при Наполеоне Бонапарте. Сорель кончает плохо: его губит не столько собственное распутство, сколько чересчур жесткая общественная иерархия эпохи Реставрации. Однако Стендаль гораздо снисходительнее к необузданной натуре Сореля, чем к бурбонскому снобизму. “Единственный благородный титул – это титул герцога; маркиз – в этом есть что-то смешное; но стоит только произнести
Поползновение Бурбонов восстановить иерархические порядки старого режима оказалось непосильной задачей. В 1830 году Карла Х сбросила с трона новая французская революция. А еще через восемнадцать лет третья по счету революция обошлась точно так же с Луи-Филиппом, королем из Орлеанской ветви Бурбонов. Наконец, в 1870 году германское вторжение и очередная революция привели к свержению императора Наполеона III, вымостив путь для третьей и самой долговечной (на сегодняшний день) из пяти республиканских конституций Франции. Во многом очарование этого периода европейской истории состоит как раз в шаткости каждой новой попытки восстановить монархический строй. Однако тот же XIX век был эпохой, когда революционные силы, вырвавшиеся на волю благодаря печатному станку, медленно, но верно стремились вылиться в новые формы власти. А если не возвращать Бурбонов, то куда еще деваться?
Опиравшиеся на сети революции – Реформация, научная революция и Просвещение – коренным образом изменили западную цивилизацию. Политические революции – не только в США и Франции, но и во всех странах Америки и Европы – возвестили наступление новой демократической эпохи, основанной на идеале всеобщего братства – того самого, прообраз которого воплощало масонство и пришествие которого экзальтированно призывал Шиллер в “Оде к радости”. Но эти надежды не оправдались. Чтобы понять, почему иерархии вновь одержали верх над сетями, нам нужно опять-таки отказаться от ложного противопоставления этих двух понятий. Даже в удушливых 1820-х годах, когда во Франции заново происходило расслоение общества, там сохранялась четкая архитектура сети. Как мы уже видели, большинство сетей в чем-то иерархичны – хотя бы потому, что одни узлы обладают большей центральностью, чем другие. А иерархия – это просто особая разновидность сети, в которой потоки информации или ресурсов направляются лишь по некоторым ребрам, чтобы предельно увеличить центральность правящего узла. Именно это и раздражало Жюльена Сореля в бурбонской Франции: там существовало так мало способов подняться по общественной лестнице, что он поневоле во всем зависел от горстки покровителей. Кроме того, центральный лейтмотив романа Стендаля – это, если воспользоваться терминологией теории сетей, “невозможная триада”. Чтобы покорить сердце Матильды де Ла-Моль, дочери аристократа, у которого служит Сорель, он притворяется, будто влюблен во вдову, мадам де Фервак. Хотя Сорель ухаживает за обеими женщинами, они не способны сообща действовать против него. А после того, как в разговоре с отцом Матильды Сореля обличает его прежняя любовница, мадам де Реналь, Сорель пытается ее убить. В тюрьме его навещают – по отдельности – и Матильда, и мадам де Реналь. Литературный критик Рене Жирар в 1961 году придумал понятие “миметическое желание”: Матильда возжелала Сореля только после того, как поняла, что его желает другая женщина.
В иерархических порядках сеть устроена проще: иногда потому, что находящиеся на вершине сознательно применяют принцип “разделяй и властвуй”, а иногда потому, что в иерархическом порядке по-настоящему важны лишь несколько главных узлов. Стремясь восстановить политический порядок в Европе после потрясений Французской революции и наполеоновских войн, политические деятели, собравшиеся на Венский конгресс, создали очередную разновидность простой сети – власть пяти великих держав, или пентархию, которая в силу самой своей природы имела в своем распоряжении конечное количество способов сохранять равновесие. Ее успех отчасти объяснялся как раз этой самой простотой устройства. Равновесие власти, как мы еще увидим, основывалось на предпосылке, что на большинство европейских стран можно просто не обращать внимания: равновесие зависит от отношений между Австрией, Британией, Францией, Пруссией и Россией – и только от этой пятерки (см. вкл. № 13).
Когда в XIX веке начали заново насаждать иерархический порядок, это не привело к уничтожению тех интеллектуальных, торговых и политических сетей, что возникли за предыдущие три столетия. Они продолжали существовать. Более того, в протестантских странах религиозная жизнь становилась все более оживленной и беспокойной благодаря постоянным “пробуждениям” и “возрождениям”. Промышленную революцию – во многом самую преобразовательную из всех революций – можно было бы легко уподобить прочим революциям XVIII века, так как и она стала порождением сети новаторов, из которых одни получили профессиональную научную подготовку, а другие оставались самоучками-любителями. И пусть после 1800 года масонство пошло на убыль, его цель – распространить и регламентировать понятие братства (понимаемого шире, чем кровные узы) – подхватило целое множество новых движений, и не только движение профессиональных союзов, но и многие националистические организации, например, студенческие братства Германии. Только теперь монархические, аристократические и церковные иерархии все успешнее поглощали все эти сети, обуздывали их созидательную энергию и подчиняли их собственной воле.
Глава 22
От толпы к тирании
Эдмунд Берк раньше других понял, что Французская революция окажется гораздо кровавее Американской. К началу Террора различие между ними было уже неоспоримым. Попытки заменить Людовика XVI “волей народа” развязали такое междоусобное насилие, какого Франция не видела со времен Варфоломеевской ночи в 1572 году (см. вкл. № 8). Революционное кровопролитие началось 21 апреля 1789 года – с бунта в Сент-Антуанском предместье, где королевские войска расстреляли около трехсот человек, устроивших демонстрацию в поддержку самопровозглашенной Национальной ассамблеи. А три месяца спустя, уже в более знаменитой схватке, погибло около сотни человек, когда солдаты, оборонявшие Бастилию, открыли огонь по толпе. Но на сей раз фортуна изменила монархистам: один из защитников перешел на сторону революционного народа. Затем бунтари обезглавили бургомистра Жака де Флесселя, а позже, 22 июля, на Гревской площади публично повесили и четвертовали чиновников Фулона де Дуэ и его зятя, Бертье де Савиньи (голову первого и сердце второго насадили на колья и носили их по улицам Парижа). Эти казни ознаменовали важную веху в эскалации насилия.
Как только парижская толпа взялась за оружие, волна бунтов прокатилась и по французским селам. В то лето, опасаясь заговора аристократов, которые наверняка замышляли вернуть себе власть силами таинственных “разбойников”, крестьяне по всей Франции учиняли мятежи и погромы, которые позже были названы
Достаточно будет привести здесь лишь перечень самых главных массовых побоищ, которые предшествовали Террору 1793–1794 годов: поход женщин “за хлебом” и нападение на Версаль в октябре 1789 года, расстрел Национальной гвардией толпы на Марсовом поле в июле 1791 года, сентябрьские расправы 1792 года (когда санкюлоты врывались в парижские тюрьмы и убивали там сотни заключенных), война против контрреволюционеров в Вандее (1793–1796). Не стоит забывать и о весьма кровавом восстании рабов в колонии Сан-Доминго (Гаитянской революции). Дело в том, что, в отличие от американских колоний Британии (но точно так же, как бывало с тех пор в ходе большинства революций), государственный переворот во Франции неизбежно привел к анархии, а затем к тирании, как и должно было случиться, в соответствии с классической политической теорией. Если у американских поселенцев успели развиться собственные сети гражданских объединений, из которых естественным образом проросли и Американская революция, и сами Соединенные Штаты, то во Франции общество было устроено совершенно иначе. Комитет общественного спасения сам по себе явился попыткой установить порядок и покончить с кровавыми бесчинствами черни –
Человек, который восстановил порядок во Франции (хотя потом поступил ровно противоположным образом с остальной Европой), обладал сверхъестественной энергией. Восхождение Наполеона, безвестного корсиканца, на должность командира артиллерийского отряда революционной армии Италии (а получил он это повышение в разгар Террора), разумеется, стало возможным благодаря крушению аристократической системы, при которой до 1789 года пути наверх ему были заказаны. Как и стендалевский Жюльен Сорель, Бонапарт был и карьеристом, и ловеласом; в отличие от Сореля, беспринципность сочеталась в нем с умением удачно выбирать момент. Но больше всего в этом человеке восхищает способность распоряжаться временем, не теряя буквально ни минуты. Смутное время – звездный час для микроменеджера, то есть дотошного человека, который инстинктивно берет на себя решение всех задач. “Я очень недоволен тем, как зарядили шестнадцать орудий [пушек]”, – отметил новоиспеченный бригадный генерал в одном из восьмисот писем и депеш, которые он успел написать в 1796 году всего за восемь месяцев. “Я удивлен, что вы так медлите с выполнением приказов, – жаловался он своему командиру батальона. – Вам всегда нужно повторять по три раза одно и то же”. Он вникал во все – от большой стратегии (именно в ту пору он составил план вторжения в Италию) до мелочей (например, что нужно взять под стражу капрала за самовольную отлучку в Антибе, или где должны стоять барабанщики на плацу во время парада)[426].
Выражаясь сегодняшним языком, Наполеон был трудоголиком. Он работал по шестнадцать часов в сутки – каждый день. За апрель 1807 года – а это был месяц нетипичного для его правления спокойствия – он все равно умудрился сочинить 443 письма. К тому времени он уже диктовал все письма, за исключением любовных. “Идеи так и роятся, – сказал он однажды, – и тогда – прощайте, письма и слова!” Как-то раз, не сверяясь с черновыми записями, он надиктовал министру внутренних дел не меньше 517 параграфов устава для новой военной академии в Фонтенбло[427]. Как правило, он проводил за обеденным столом не больше десяти минут – кроме воскресного вечера, когда он ужинал вместе с семьей: тогда он мог просидеть целых полчаса. Вставая из-за стола, он подскакивал, “как от удара электрическим разрядом”[428]. По воспоминаниям одного из секретарей, которым приходилось несладко, Наполеон спал “урывками и много раз просыпался когда угодно – и днем, и ночью”[429]. Путешествовал он с той же неутомимостью. В июле 1807 года он проехал в экипаже все расстояние от Тильзита в Пруссии до Сен-Клу: поездка заняла сто часов, но от нетерпения Наполеон не пожелал делать передышек. Прибыв на место чуть свет, он немедленно созвал министров на совет[430]. А спустя два года он скакал верхом из Вальядолида (в Испании) в Париж, “одновременно хлеща адъютантского коня и пришпоривая своего”. Расстояние в шестьсот с лишним миль (около тысячи километров) ему удалось преодолеть всего за шесть дней[431]. Пешком он тоже всегда ходил очень быстро, так что остальные, пыхтя, еле за ним поспевали. Даже принимая ванну или бреясь, Наполеон не тратил времени даром: кто-нибудь зачитывал ему вслух новости из свежих газет и переводил материалы из британской прессы (неизменно его ругавшей)[432]. Именно сочетание неистощимой энергии Наполеона с его вниманием к деталям положило конец анархии, развязанной Французской революцией. Были кодифицированы новые законы, проведена денежная реформа, восстановлено общественное доверие. Но наряду с этими долгосрочными целями его ум занимало бесчисленное множество мелких вопросов: сколько слуг могут взять с собой офицеры в случае вторжения Англии; какую форму следует носить ирландским мятежникам, если они перейдут на сторону французов; что капралу Бернода из 13-го полка нужно пить поменьше; кто из рабочих сцены сломал руку певице мадемуазель Обри в Парижской опере[433].
С безграничной самонадеянностью Наполеон взялся управлять не только Францией, но и всей Европой так, словно это была одна огромная армия, которой можно просто командовать – и муштровать ее исключительно силой своей воли. Во многом он был последним из просвещенных абсолютистов – французским Фридрихом Великим. Вместе с тем он стал первым диктатором современного типа. В техническом отношении между армиями Фридриха и Наполеона имелось мало реальных различий. Но все, что делал Наполеон, отличалось бóльшим размахом[434] и большей скоростью. Два крупных военных теоретика той эпохи, Карл фон Клаузевиц и Антуан-Анри де Жомини, сделали несколько разные выводы из успехов Наполеона. По мнению Клаузевица, гений Наполеона заключался в способности быстро сосредоточить свои войска в центре тяжести
Глава 23
Восстановленный порядок