Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: История всемирной литературы в девяти томах: том третий - Коллектив авторов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Только из Ромейской империи, из совокупности византийских земель в Греции, Малой Азии, в Италии, где культурное развитие отнюдь не было мирным и тоже неоднократно прерывалось еще до катастрофы 1453 г., ранние предренессансные процессы все же получили опосредствованный выход к Новому времени.

Византийское искусство XIII–XV вв. и определенные аспекты литературы этого периода, описанной ниже в соответствующих главах, — периода, которому Поль Лемерль и другие византологи особенно настойчиво присваивают наименование «византийского Ренессанса», действительно подготовляли итальянский Ренессанс и те предренессансные процессы в культуре южных, восточных славян и Закавказья, которые были либо трагически прерваны, либо совсем оборваны разрушительными монголо-татарским или турецким завоеванием. (См. у Маркса об экономических последствиях опустошения России монголами. — Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд., т. 12, с. 724.)

В самой Византии, помимо характеризуемых в томе произведений литературы, образцами гуманистически ориентированного искусства могут служить фрески и мозаики Мистры и константинопольского храма Спасителя в Хоре («Кахриэ Джами»). В этом храме, будто пророчески поставленном на крайнем северо-западе Царьграда, как знак движения культуры к южным славянам, на Русь, в Италию и дальше в Западную Европу, в динамике, в свободе ракурсов и в человечности и изящной непринужденности сцен из жизни Богоматери предварены и славянское «плетение словес», и русская живопись конца XIV–XVI в., и итальянские мастера, вплоть до Боттичелли.

В начале Возрождения в Италии византийское художественное влияние надо было не только осваивать, но и преодолевать, как и западную готику. В ином плане, но схожие задачи стояли и перед литературой и искусством народов «византийского ареала» на Балканах, в Восточной Европе, Армении, Грузии и Передней Азии. Для высоких умов эпохи Византия была школой, но не идеалом. У нее, обладательницы греко-римского наследия, были сконцентрированы филологические, философские, и эстетические материалы, создававшие предпосылки для ренессансного переворота. Мало того, у ее крестьян, ремесленников и у ее интеллигенции сохранялись возможности наиболее высокой по тем временам организации производства, а без этого страна, после продвижения ислама скудная и малонаселенная по сравнению с неисчислимостью напиравших на нее орд, не устояла бы тысячу лет. Византийские господствующие классы, выделявшиеся в средневековом мире своей образованностью, стремились, однако, к жесткой регламентации всех сторон культурной жизни, и это стремление, распространенное в средневековых странах, было чревато особенно серьезными последствиями в специфических условиях ромейского централизованного государства. Византийская верхушка, ослепленная близоруким своекорыстием, ослабляла производственный и культурный потенциал империи, стараясь ограничить церковными и государственными догмами продвижение искусств и науки. В тысячелетнем противостоянии интеллектуалистических и мистико-аскетических тенденций как раз после тяжелых потрясений или в ожидании надвигающейся гибели страны открывались возможности для культурных процессов, которые хотя не привели к собственно Возрождению в самой Византии, но сыграли большую роль в подготовке Ренессанса в широком масштабе. В роковой день 29 мая 1453 г. султан по окровавленным плитам въехал верхом в св. Софию, османы грабили и губили культурные сокровища Царьграда, вырезали его население, однако ренессансные процессы в сопредельных Византии культурных ареалах уже нельзя было остановить.

«Вместе с возвышением Константинополя и падением Рима заканчивается древность. С падением Константинополя, — пишет Энгельс, — неразрывно связан конец средневековья. Новое время начинается с возвращения к грекам. — Отрицание отрицания!» (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд., т. 20, с. 507).

Византия была передатчиком и продолжателем важнейших для последующего развития мировой культуры традиций классической древнегреческой античности. Византия передала эти традиции окружавшим ее православным народам и народам Запада.

В самой Византии собственно литературное развитие проходило по трем основным линиям. Во-первых, это была светская литература, ориентировавшаяся на античный риторический идеал и включавшая также сочинения по философии, исторические труды высокого жанра, исследования по филологии и естественным наукам и т. п. Во-вторых, существовала и оказывала влияние на соседние народы церковная литература (вместе с близкими ей в идейном и стилистическом отношении хрониками, начинавшимися от сотворения мира). В-третьих, была еще и низовая светская литература, близкая к фольклору, к которой можно отнести и византийский героический эпос. Каждой из этих линий соответствовала тенденция к своей языковой норме. В каждой из этих линий по-своему господствовал особый канон, чем могла повышаться действенность византийской литературы как школы более молодых литератур. Понятие канона меняется при переходе от одной линии к другой. Для первой линии — это канон антикизирующего традиционализма; для второй — канон церковного «благообразия»; для третьей — канон фольклорной условности. Поэтому в Италии, в славянских и отчасти в закавказских странах разные писатели и художники видели перед собой не одну и ту же Византию. На ренессансную культуру Италии влияла преимущественно первая линия. Православному ареалу была известна по преимуществу вторая линия, отчасти — третья («Дигенис Акрит»).

Иногда, особенно по отношению к народам, в культуре которых ренессансные процессы были прерваны внутренними или внешними причинами, трудно точно установить, как складывалась ситуация, дававшая толчок этим процессам в культуре. Из соседей Византии одна Италия да отчасти Далмация с конца XIII в. вступили на многосотлетний путь успешного ренессансного развития, результаты которого не могли быть изжиты позднейшей рефеодализацией.

Ренессансное культурное развитие, обусловленное определенными экономическими предпосылками, не предполагает некую идеальную общественную ситуацию. Идеал гармонического человека не был до конца осуществим вне того идеала гармонического общества, который складывался у гуманистов Возрождения, а этот последний нигде не был воплощен в жизнь. Развитие ренессансной культуры проходило в более или менее ожесточенной, но постоянной борьбе. В известных условиях ренессансная культура могла, опираясь на складывавшиеся национальные интересы и на поддержку народа, продержаться века в противостоянии реакционному или становившемуся все более реакционно-сковывающим государству. Это видно на примере живописи, поэзии, романа, а особенно драмы в Испании XVI и XVII вв. В Испании, где со второй четверти XVI в. буржуазное развитие все замедлялось и оттеснялось, а с середины того же века королевская власть и церковь создали неслыханный аппарат угнетения и подавляли любое свободное слово, сложился самый смелый и на известном уровне самый свободный театр в тогдашнем мире. Опорой испанского гуманистического искусства стала комедия, народная непосредственно — социологически-функционально, по типажу, языку, по острословию грасьосос, обращавшаяся с подмостков прямо к широкой массе зрителей, и народная опосредствованно — как выразитель национальной энергии и национальных интересов. Комедия была трудно уязвима и ввиду ее способности, характерной для искусства Возрождения, передавать гуманистическое содержание всей структурой, драматической и речевой, без обращения к формулам логического ряда, которые были необходимы Эразму или Гуттену, Мору, Доле или Вивесу, но за которые их могли заставить расплачиваться на плахе или на костре. Перед комедией с ее заданным карнавально-развлекательным характером, доходчивостью и общепризнанным правдоподобием, что не исключало задач воспитания новых людей, отступало и Габсбургское государство. Провал королевских запретов театра обнаружил практическую, так сказать, «прагматическую» народность испанской ренессансной культуры, сохранявшую свое значение и в XVII в. Когда Филипп II и его наследники предпринимали попытки уничтожить театр, в стране возникало своего рода идейное «двоевластие»: нация, как это констатируют правительственные документы, больше не повиновалась королю, и запрещение под угрозой всенародного возмущения приходилось снимать.

Опыт испанского Возрождения универсален в двух планах. Во-первых, он знаменателен для решения вопроса о ренессансных процессах в тех странах, где не было достаточно интенсивного буржуазного развития, а это имеет значение не только для народов византийского ареала, но и для ряда народов Востока, вокруг вопроса о характере культуры которых идут споры. Во-вторых, опыт испанского Возрождения говорит об острейшей идейной борьбе, в которой приходилось существовать ренессансной культуре даже в периоды ее высшего подъема во времена итальянского Кваттроченто и затем в XVI в. во Франции, Польше, Англии, не говоря уж о других странах.

При освещении вопроса о степени распространения предренессансных процессов важно помнить, что в подготовке Возрождения в Западной Европе большую роль играли центры, имевшие разнообразные связи с восточными культурными ареалами. Это касается не только Италии, ближайшей соседки Византии и арабов, но и разгромленного в первой половине XIII в. феодальной реакцией Прованса, продолжателя бугрского («болгарского») еретического движения богомилов, и Франции, ставшей в XIII в. прибежищем пришедшего через посредство арабов несхоластического аверроэсовского аристотелизма и рационализма, центром самой влиятельной в Европе художественной литературы.

Возрождение в Западной Европе возникло на базе экономического развития городов в связи с выработанным в городских коммунах и в ходе многовековой борьбы гордым и независимым гражданским сознанием. Понимание этой внутренней обусловленности и непреходящего значения Возрождения на Западе нужно сочетать с пониманием того, что в культурно-генетическом плане оба главных направления западной ренессансной мысли восходят в основном к Греции и пришли как через Рим — Италию, так через посредство культурных ареалов Восточного Средиземноморья (что показано применительно к Закавказью в работах Ш. И. Нуцубидзе и В. К. Чалояна).

Направление движения главных школ ренессансной философии на Западе — аристотелизма и неоплатонизма — в свете идей преемственности не только от Древнего Рима, но и от Византии или через арабов на Запад не вызывает сомнения. Учение Аристотеля, бывшее подозрительным для отцов церкви ввиду своей материалистичности и основательно забытое в Средние века, по-настоящему вошло в западный культурный обиход после того, как сочинения философа, ставшие с IX в. основой арабского аристотелизма, были переведены в XII в. с арабского языка на латынь. Наряду с христианизированным, а затем и превращенным Фомой Аквинским в основу католической религиозно-философской мысли упрощенным аристотелизмом пришел через византийскую Сирию и через арабов более подлинный аристотелизм, восстановленный кордовцем XII в. Ибн Рушдом (Аверроэсом) в духе светски-рационалистической и во многом материалистической тенденции. Столкновение в следующем веке Сигера и парижских аверроистов с томизмом было прологом к идейным битвам Возрождения. Оно освободило мысль Данте от традиционных догм в такой степени, что стало возможным создание «Божественной Комедии».

Новая волна аристотелизма пришла в Италию из Византии с Варлаамом, Леонтием Пилатом, Мануилом Хрисолорой и была освоена гуманистами XIV–XV вв. Известную, хотя и не завершенную в смысле законченности ренессансной мысли параллель этому представляет на Руси деятельность Максима Грека, особенно в отношении суда над «бесчинием царей». Следующая волна в XVI в. положила начало рационалистической поэтике Франческо Робортелло, позднего Ренессанса и затем — собственно классицизма XVII столетия.

Платонизм — неоплатонизм, ставший столь же важным направлением ренессансной философии, попадал на Запад согласно сходной системе преемственности. Неоплатонизм, один из источников ересей и мистики, которые питали революционные движения Средневековья и Возрождения, подготовил тем самым многие особенности ренессансного мировоззрения. Некоторые мистические учения с вопросом об очеловечении бога сочетали вопрос об обожествлении человека. Последнее понятие заключает в себе отправной пункт ренессансного идеала человека; оно имело специальное определение — «теосис» или «тейосис» (по-латыни — «дэификацио»). Широко известен был связанный с неоплатонизмом Прокла эллино-сирийский мыслитель конца V в. Дионисий Ареопагит, или Псевдо-Дионисий (как считают некоторые ученые, грузин по происхождению — Петр Ивер?), который в книгах «О мистическом богословии» и «О церковной иерархии» развивал платоновскую идею о непрерывности ряда, соединяющего в познании и в тейосисе человека с божеством.

В XI–XII вв. на Переднем Востоке и в XIII–XIV вв. в Западной Европе, в первом случае — у византийцев Михаила Пселла и Иоанна Итала, у армянского поэта Григора Нарекаци́, у грузин Ефрема Мцире, Иоанна Петрици, у Руставели, во втором — у св. Бонавентуры, затем у Данте, немецких и нидерландских мистиков XIII–XIV вв. Мейстера Экхарта и Рейсбрука значение идей, переданных Дионисием потомкам, все возрастает. Боккаччо с ренессансной смелостью прямо применил идею тейосиса к конкретному земному человеку, своему учителю, возвестив, что если бы не несчастья жизни Данте, то он «силой своего гения» «на земле стал бы богом».

Волна платоновского влияния вновь приходит в ренессансную Европу из Византии в XV в. с Гемистом Плифоном (Плетоном), Виссарионом Никейским и другими греческими гуманистами, спасавшимися от турецкого порабощения. У Николая Кузанского, Марсилио Фичино, Пико делла Мирандолы идея божественности человека в рационализированном виде как идея бесконечных его возможностей делается подлинным кредо Возрождения, она воплощается в тысячах произведений разных видов искусств от Брунеллески и Мантеньи, Леонардо и Эразма до зодчего Коломенского Вознесения, если не до Ермолая-Еразма и Кучака, до Шекспира, Сервантеса и Лопе де Веги.

Ход преемственности побуждает рассмотреть византийскую культуру XIII–XV вв. и связанные с ней предренессансные явления в культуре народов Восточной Европы до Возрождения в Италии. Соответственно и построен настоящий том. Последовательность изложения образует в нем закономерную, но по виду сложную кривую.

Эта линия начинается с культуры Византии и со стран ее ареала, касаясь славяно-балканского мира до монголо-татарского и турецкого завоевания. После этого линия изложения, начиная с Италии, проходит Западную Европу и складывавшиеся литературы Латинской Америки. Дальнейший путь ведет к Далмации Венгрии и литературам западных славян, потом возвращается в Восточную Европу, но уже времени завоеваний и послемонгольского периода. Характеризуются литературы Балкан времени турецкого завоевания, а после них русская, украинская, белорусская, литовская литературы. В продвижении на Восток изложение приводит к литературам Закавказья, а затем Ближнего Востока и Средней Азии, охватывая эфиопскую, а затем арабскую, персидско-таджикскую литературу, литературы и эпос тюркских народов. За центральноазиатскими литературами и эпосом рассматривается эпос народов Сибири, после чего освещаются индийские и другие литературы Южной и Юго-Восточной Азии. В восточноазиатском ареале излагается китайская, корейская, японская литературы и литература вьетнамская, которая — при тесных культурных связях с этим ареалом — не может быть отделена от культуры Юго-Восточной Азии.

Полное развитие Возрождения в Европе, кроме романских и германских народов Западной Европы, охватило западнославянские страны — Чехию и Польшу, а также Венгрию и Трансильванию и ту часть южнославянских народов, которая не подпала под турецкое иго — Далмацию с Дубровником и Северную Хорватию.

В Московской Руси полтора века после победы на Куликовом поле прошли под знаком восстановления преемственности с Византией, с южными славянами и со своей домонгольской культурой. При этом развивается взаимодействие между восточнославянскими народами, и к ним приходят и прямо от фрязинов, т. е. итальянцев, и через Польшу и Литву типологически более поздние ренессансные веяния с Запада. Однако ни в Московской Руси, ни у литовцев, белорусов и украинцев, государственно-правовое положение которых ухудшилось после Люблинской унии, а у белорусов и украинцев особенно после насаждавшей католицизм и униатство Брестской унии, ренессансная культура не могла получить такого развития, как в соседней Польше.

Для большей части Азии и Северной Африки, кроме нескольких очень важных ареалов срединной зоны (Иран, Средняя Азия, Закавказье, Индия), период 1250–1625 гг. не знаменует столь насыщенной, как в Европе и в этих ареалах, историко-культурной эпохи.

В XIII–XVI вв. в Китае формируется повествовательная литература крупных форм (народные книги, а затем на их основе эпопеи вроде «Троецарствия» и «Речных заводей», XIV; фантастические с долей сатиры — «Путешествие на Запад» и «Возвышение в ранг духов», XVI; а вскоре и бытовой роман с элементами эротики — «Цветы сливы в золотой вазе» («Цзинь, Пин, Мэй»). В XIII–XVI вв. наступил также период расцвета драмы, родившейся незадолго до этого. Развитость городской жизни средневекового Китая и ориентированность драматургов на широкие слои зрителей приводят к тому, что уже в юаньской драме XIII–XIV вв. складывается художественное явление со сложным комплексом идейно-эстетических свойств, которое невозможно однозначно сопоставить с каким-либо из этапов развития европейской драматургии. Отдельными чертами оно примыкает к средневековому театру — мираклям, фарсам, моралите; другими — напоминает раннеренессансную и даже более позднюю («мещанскую») драму. Повествовательная проза и драма выдвигаются в Китае на первое место в литературе, хотя официально почитаемыми по-прежнему остаются поэзия и высокая проза. Важный перелом в эстетических взглядах в Китае намечается во второй половине XVI в., когда такие мыслители-антиконфуцианцы, как Ли Чжи, выступают за пересмотр традиционной системы литературы, считая роман и драму сопоставимыми со священными текстами древних канонических книг.

В культуре некоторых стран Азии в исследуемый в томе период иногда происходит нечто подобное возврату к средневековой типологии, а в других, допустим в Индии, на средневековом фоне протекает волна процессов, которые ряд исследователей склонны сближать с ренессансными. Хотя в основном индийские литературы по-прежнему состояли из произведений традиционных жанров, переложений и переводов санскритского эпоса и пуран, да и сама литература на санскрите была представлена широким кругом памятников, наибольшие художественные достижения были связаны с новыми явлениями — поэзией так называемого бхакти. Движение бхакти (букв. «поклонение», «почитание») объединяло многочисленных представителей реформаторских сект. Идеология его опиралась на концепцию нераздельности человеческой души и абсолюта (Кришны, Рамы, Шивы), включала проповедь личной преданности божеству и личного спасения, протест против сословных и конфессиональных перегородок. В поэзии бхакти, в которой совмещаются божественный и человеческий, абстрактный и личный, религиозный и чувственный планы, присутствовали элементы и социальной критики, и социальной утопии, а в лучших образцах она была исполнена гуманистического пафоса, близкого пафосу поэзии возрожденческой. Именно такова была поэзия Кабира, Сурдаса, Мирабаи и Тульсидаса в литературе хинди, бенгальцев Чондидаша и Чойтонно, митхильца Видьяпати Такура и других крупнейших индийских поэтов XV–XVI вв. Однако уже в начале XVII в. движение бхакти, а с ним и поэзия бхакти теряют популярность в Индии, и литература в целом возвращается к более традиционным формам.

Причину отходов назад, замедлений надо искать в застойных явлениях в феодально-крепостнической экономике, в косной мощи восточных деспотов и в длительных полосах варварских иноземных завоеваний.

При анализе извилистых путей развития литератур в XIV–XVI вв. надо учитывать и другие негативные обстоятельства. При ослаблении тенденций, аналогичных ренессансным, в ряде их проявлений наряду с подлинным, относящимся к прогрессивной культуре продолжением традиции могло возникать и эпигонство, утрачивавшее неразрывность формы с прогрессивным содержанием.

Дуализм в культуре Переднего Востока до литературоведов-профессионалов был запечатлен Гете в его «Западно-восточном диване», а у нас — Пушкиным, например, в стихотворении «В прохладе сладостной фонтанов» (1828). Пушкин, одним из первых оценивший Хафиза и Саади́ (Гафиза и Саа́ди — по языковым нормам времени), оттенил разницу между искусной внешней имитацией великого поэтического наследия у «сынов Саади» и безграничными возможностями подлинной поэзии. Пушкин, двигавшийся в 20-е годы к все более положительной оценке «поэта Шираза», отделил Саади от придворных эпигонов. Однако Пушкин допускает и во втором случае возможность высокого мастерства: «…тешил ханов // Стихов гремучим жемчуго́м», — и принимает искусность «сына Саади» за единицу, с которой сопоставляет искусство «прозорливого и крылатого» Мицкевича. Согласно Пушкину, «рассказы» наследников Саади сохраняли жизненность и могли «расстилаться», «как эриванские ковры», т. е. входить в народную художественную культуру.

Пушкин уловил тот факт, что воздействие литератур XIV–XVI вв. более единообразно в последствиях, чем сами эти литературы. Действительно, Петрарка менее типологически «схож» с Хафизом, чем «схож» характер воздействия каждого из них на литературу своего ареала.

Понятия определенного культурного ареала или региона и их центров в XIV–XVI вв. могут меняться. Генетически центральное положение не всегда обусловливало культурное первенство. Для Передне- и Среднеазиатского ареала в изучаемый период характерны растворение и ассимиляция арабского влияния, а затем выдвижение наряду с персидско-таджикскими поэтами, писавшими на фарси, поэтов тюркских народов. Если в предыдущий период азербайджанец Низами писал на фарси, то Навои или Физули играли видную роль не только в литературе на фарси, но и в создании своих национальных литератур и литературных языков. Ареалы дробятся и пересекаются: азербайджанская культура не отделима от культуры соседних Армении и Грузии, но, входя в кавказский ареал, она выступает как одна из наследниц тюркских эпосов, а культурными и исповедальными нитями связана не с Византией, но с мусульманским Востоком, с арабской традицией, с литературой на фарси и с культурой тюркских народов Средней и Передней Азии.

Италия занимает ключевую позицию в западноевропейском Возрождении. Но ее искусство, особенно в тех городах и областях, которые дольше всего поддерживали связи с ромеями, долго оставалось проводником византийско-греческого влияния в Западной Европе. При ключевом положении Италии перспективнейшие для дальнейшего мирового литературного развития жанры романа и драмы Возрождения достигают своего акме не в Италии, а в Испании и Англии, первоначально отстававших от нее на столетия, — у Сервантеса, Лопе де Веги, Шекспира, а высший расцвет публицистики Возрождения происходит в Германии начала XVI в.

Если и общее направление развития культурных процессов в XIII–XVI вв. образует сложные кривые, то в отдельных случаях это развитие вычерчивает еще более запутанные зигзаги. Например, на тех греческих островах, которые до XVII в. не подпали под губительную власть Порты, ренессансное развитие протекает отчасти под отраженным венецианским воздействием, как бы возвращавшим Греции в трансформированном виде ею же порожденные культурные ценности. При этом в отдельных случаях с обращенным процессом совмещается и необращенный, прямой путь. Таков, к примеру, путь особо одухотворенного направления в живописи XVI — начала XVII в., во многом определенный жизненным маршрутом Доминикоса Феотокопулоса (Доменико Теотокопули), прозванного Эль Греко, — с Крита в Венецию, а затем в Толедо, где, став «национальнейшим» испанским художником, он распространял византийское влияние и, несмотря на весь сопряженный с этим в одной из твердынь Контрреформации риск, упорно подписывал картины греческими «православными» литерами.

В связи с тем что рассматриваемый в томе период был одним из периодов формирования национальных культур, не сразу обособлявшихся внутри своего ареала, а также временем, когда сохраняли распространение общеареальные литературные языки (греческий, латынь, славянский, арабский, фарси, санскрит, пали, вэньянь и др.), иногда трудно установить, с какой именно литературой прежде всего связан тот или иной литературный памятник либо творчество писателя, которое может рассматриваться как общее достояние нескольких народов. Такого рода положение существовало в Великом княжестве Литовском, где политическая гегемония принадлежала Литве, а затем Польше, но куда входили белорусские, украинские и частично великорусские земли (например, Смоленщина) и где сложно установить, к какой литературе надо отнести латинскую поэзию Гусовского, чье творчество связано с культурой Белоруссии, Литвы, Польши, а также Украины. Столь же сложные проблемы возникают и при решении вопроса о «национальной принадлежности» писателей Среднего Востока, при разграничении испанской и складывавшихся латиноамериканских литератур, а также в других случаях.

К дискуссионным проблемам относится и вопрос, была ли необходима для ренессансного развития своя (или своего ареала) древняя культура, т. е. «возрождаемый» культурный субстрат? Плодотворно ли распространение понятия «античность», очень специфически окрашенного, например, в русском словоупотреблении и подразумевающего исключительную роль в мировой культурной истории греко-римского круга земель, за пределы этого круга? Напомним, что у Ф. Энгельса в «Диалектике природы» говорится о достижениях культуры древних греков — «того маленького народа, универсальная одаренность и деятельность которого обеспечили ему в истории развития человечества место, на какое не может претендовать ни один другой народ» (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд., т. 20, с. 369). Н. И. Конрад считал возможным говорить как о явлениях, в чем-то подобных греко-римской античности для Западной зоны, об «античности» ирано-эллинистически-парфянской и индийской для разных ареалов зоны Срединной и об индийской и китайской — для ареалов Восточной зоны.

Существуют разные мнения и по вопросу о значении для изучаемого в томе периода универсалистской идеи, проявившейся уже у Данте в утопии единого светского мирового государства, не нуждающегося в санкции церкви, ибо первое в лице Рима древнее и универсальнее второй. При этом, однако, может быть далекой связь между историческими фактами и их отражением в поэзии: между претензиями императора Генриха VII и универсалистским пафосом Данте; между развитием восточных государств и упорно державшимся в поэзии Востока представлением об идеальной универсальности Древней Греции и Рима, объединяемых понятием «Рум», выраженной, например, в ряде «Искандар-наме» — в поэмах Низами, Джами, Навои и других восточных поэтов об Александре Македонском.

Для эпохи Возрождения в Европе и для формирования мировой литературы большое значение имела идея универсальности не только в указанном смысле и не только в том виде, в каком эллинистические идеи преломились в Евангелиях и Посланиях апостолов, но и в том особом, эллинского происхождения, связанном с афинской демократией понимании, которое выразилось еще в трагедии Эсхила «Персы», а через республиканский Рим распространилось в античном мире как идея всеобщего развития гражданственности, гражданского сознания, гражданского долга и гражданских прав человека. Через посредство Цицерона, Тита Ливия, Плутарха эта идея стала одной из капитальных идей Ренессанса и способствовала развитию республиканизма еще до того, как она легла в основу революционных лозунгов XVIII в.

Однако до Французской революции XVIII в. было еще далеко. Со второй трети XVI в. почти повсеместно усиливается наступление реакции. Обычно это была рефеодализация или стремление связать культуру с потребностями придворной жизни, а иногда — воплощение в жизнь реальной буржуазности. Наблюдается тенденция к новому усилению связи государства и части культурных движений с коснеющими, все более становящимися на службу реакции церквами — с контрреформационной католической, а затем и с православной, с мусульманством, буддизмом, синтоизмом, конфуцианством и т. д.; в других случаях — с недавно бывшими знаменем духовного обновления — с суфизмом в мусульманском и с протестантскими церквами в христианском мире. В последнем случае, если реформированная церковь действовала в странах с установившимися буржуазными порядками, и они, и она, как правило, объединяются против ренессансного свободомыслия. Около ста лет, до первой трети XVII в., гуманистическая культура боролась с реакцией, старой и новой. Но постепенно непосредственная неосуществимость гуманистических общественных идеалов стала очевидной. Свидетельство этому — костры католической инквизиции, фарисейство протестантов в Женеве, в Нидерландах, в Англии и даже в новоосвоенных землях Новой Англии, крутые меры Ивана IV против «неполезных» книг, разгул сил откровенно феодального варварства во многих странах Востока.

Сложившиеся в XVII в. в Европе новые направления — барокко и классицизм — во многом продолжили ренессансные традиции, которые удерживались в народном сознании, несмотря на то что подвергались преследованиям и эпигонскому переосмыслению.

Герои произведений барокко, утратив надежду на земное, тем более в пределах своего поколения, воплощение идеалов гармонического общества, сохранили веру в титаническую стойкость человека, в «несломимость» его духа и в его готовность бороться без надежды на скорое воздаяние. Герои произведений классицизма, создававшихся прежде всего там, где была не столь катастрофическая ситуация, соединили эту стойкость с рационалистическим мировоззрением. В результате церковные проповеди, казни и преследования, в конце концов будто расправившиеся с жизнерадостностью искусства Возрождения, оказались бессильными перед его подспудными течениями, описанными выше, когда шла речь о разных путях, открывавшихся «сынам Саади», оказались еще более бессильными перед упорством людей XVII в., воспитанных в духе Кальдерона и Сурбарана, Корнеля и Декарта, Мильтона и Спинозы, Яна Коменского и Аввакума.

Оттесненная на второй план с 1630-х по 1790-е годы ренессансная литература вновь с начала XIX в., особенно в ее титаническом выражении, в творчестве «отца нашего — Шекспира» (слова Пушкина), делается важнейшим фактором дальнейшего развития литературы и содействует консолидации мировой литературы Нового времени.

Раздел I

Литературы византийского региона

Введение

С. С. Аверинцев

Государство ромеев (т. е. римлян), как продолжала именовать себя Византия, и после своего восстановления в 1261 г. было совсем непохоже на великую империю былых времен. Западные завоеватели, изгнанные из Константинополя, удерживали значительную часть Греции: разного рода авантюристы, пираты, рыцари удачи сменяли друг друга, хозяйничая на развалинах старой цивилизации. Византийскую торговлю прибирают к рукам Венеция и Генуя, непрерывно соперничавшие друг с другом. Галата, генуэзская фактория под Константинополем, достигает к середине XIV в. неслыханной влиятельности и может позволить себе в отношениях с древней столицей любую заносчивость. На Балканах крепнет власть сербского «краля» (короля) Стефана Душана (король с 1331, царь в 1346–1355 гг.), провозгласившего себя в 1346 г. «самодержцем эллинов, сербов, албанцев и болгар», т. е. заявившего притязания на ромейское наследство. Но самая грозная опасность надвигается с Востока. В XIV в. разрозненные дотоле силы турецких эмиратов оказываются объединены под властью султанов османской династии, создающих исключительно боеспособную армию. От малоазийских владений Византии не остается ничего, кроме клочка земли на восточном берегу Золотого Рога; затем турки появляются на Балканах, быстро подчиняют Фракию; после разгрома на реке Марице (1371) и на Косовом поле (1389) сопротивление славян сломлено, и османской рати открыт путь на Константинополь, на центральную Грецию и Морею (Пелопоннес). На исходе XIV в. судьба византийской столицы, осажденной турками, не оставляет надежд; только поражение, нанесенное султану Баязету Тимуром в битве при Анкире (1402), заставляет завоевателей снять осаду. Существование униженной константинопольской государственности было продлено еще на полстолетия, но это полстолетия непрерывных тревог. «Латинофилы» и «туркофилы», сходясь в оценке ситуации, ожесточенно спорили лишь о том, какое зло счесть меньшим — окатоличение или власть ислама, хищничество кондотьеров и купцов Запада или бремя султанского деспотизма. Территорий у тысячелетней цивилизации остается совсем мало: под конец это только земли, непосредственно прилегающие к самому Константинополю и к черноморскому порту Месемврии (ныне Несебыр в Болгарии), несколько островков на севере Эгеиды, да еще Морея, состоящая в очень слабой зависимости от столицы, фактически предоставленная самой себе. Именно в Морее возникает культурный центр, соперничающий в последние десятилетия Византии с Константинополем: это Мистра — город на склоне Тайгета, вблизи от древней Спарты. Конец был неминуем: 29 мая 1453 г. турки взяли Константинополь, в 1460 г. они без боя вошли в Мистру.

Заключительный этап существования Византии — время печальное, но менее всего бесплодное. Чем ближе подходило византийское государство к своему концу, тем полнее раскрывался универсальный, международный смысл византийского культурного наследия. Феодор Метохит, блестящий писатель и ученый XIII–XIV вв., в очень метких словах выразил представление самих византийцев о Константинополе, назвав город на Босфоре «неоспоримо срединнейшим местом всей ойкумены». Метохиту, знатоку античной науки, было отлично известно, что земля кругла, и его слова не могут иметь буквального, наивного значения: он говорил о местоположении, которое центрально по своему историческому смыслу.

Именно у Босфора Европа и Азия сходятся и подступают друг к другу. Из константинопольской «средины» открывалась перспектива на балканский и русский Север, на ближние православные земли Закавказья и Леванта, на романо-германский Запад, на арабский и иранский Восток. В последние века своего существования, лишившись почти всех своих земель, Византия не переставала быть такой «срединой». Скорее, наоборот. Исторические потрясения делают византийцев более открытыми для международного обмена идеями. Арабская ученость проникает в Константинополь через посредство Трапезунда; Максим Плануд (1260–1310), греческий филолог и византийский придворный, побывавший с посольством в Венеции, переводит для греков античную и средневековую латинскую литературу, в том числе Овидия, переживающего как раз в это время на Западе своеобразное возрождение. Братья Димитрий и Прохор Кидонисы (1324–1398 и 1330–1368) вводят в византийский обиход чуждые традициям константинопольского православия тексты Фомы Аквинского, давая повод к бурным спорам. Турецкая угроза принуждает ромейских императоров к многократным, но безуспешным попыткам церковной унии с католическим Римом: непредусмотренный, но реальный результат этих попыток — личные контакты ученых и мыслителей Византии и Запада. Гемиста Плифона, византийского философа и богослова, дошедшего в своем тайном вольнодумстве до отречения от христианства, посылали на Ферраро-Флорентийский собор (1438–1445) ради прений и переговоров с западными схоластами, но он пришел к искреннему взаимопониманию с итальянскими гуманистами, своими собеседниками на неофициальных встречах и слушателями на чтениях по античной философии. Почитателям языческой древности по обе стороны Адриатики представляется случай для встречи как бы помимо разногласий православия и католичества. А после гибели византийской государственности константинопольские ученые, спасаясь из громимой турками тысячелетней столицы на Босфоре, понесли в Италию и к славянам сокровища греческой учености.

Им было что нести с собой. Непрерывность культурного преемства, восходящего к античности, всегда была специфической чертой византийского Средневековья, особенно если его сравнивать со Средневековьем северным, несредиземноморским; но даже в Италии мера этой непрерывности, несравнимо бо́льшая, чем в других странах, была существенно меньше, чем в Византии. На Западе античный порядок был в свое время разрушен сменявшими друг друга волнами варварских нашествий, когда, например, лангобарды сметали с лица земли то, что оставляли остготы; между цивилизацией Западной Римской империи и сознательными попытками воскресить ее от «каролингского ренессанса» до Возрождения легли, как историческая цезура, темные века. Византия тоже знала периоды относительного упадка городской культуры в VII — первой половине IX в., но государственность оставалась традиционной, и нить светского литературно-риторического образования никогда не обрывалась. Конечно, сейчас никто не повторит слов немецкого византиниста Э. Штейна, охарактеризовавшего Византию как «античность внутри Средневековья»; принципиально средневековый характер византийской культуры достаточно выявлен типологическим анализом. Однако формула Штейна не совсем беспочвенна; она может рассматриваться как упрощенное отражение определенного аспекта — византинизма — аспекта отнюдь не единственного, однако присущего облику цивилизации ромеев. Гемист Плифон называет античную культурную традицию «отеческим воспитанием», и этим фиксируется отсутствие момента опосредованности и чувства дистанции в византийском восприятии преемства: античная риторика и античная философия — это не отдаленная, завершившая свой круг «древность», которая «умерла», так что ее надо «возрождать», не забытый клад, который еще предстоит отыскивать, но живое предание, переходящее от отца к сыну по праву наследства. В составе византийской культуры жил, по выражению искусствоведа Э. Китцингера, «вековечный эллинизм». Из константинопольской «средины» открывались перспективы не только в географическом пространстве, но и в историческом времени — путь в незамыкающееся прошлое. Поэтому византийцы были незаменимыми менторами и, так сказать, консультантами западноевропейского Возрождения.

Несмотря на деятельность Феодора Метохита и других гуманистов палеологовской поры, своего Возрождения Византия не создала. В силу ряда общественных и духовных причин, о которых еще долго будут спорить исследователи, ее исторический выбор был иным. Эпоха Палеологов создала свой гуманизм, в определенных отношениях аналогичный гуманизму Ренессанса (можно отметить культ классической древности — в одном, правда исключительном, случае Плифона дошедший до неоязычества, — широкие ученые интересы, культурный быт дружеских кружков). Но различие состоит в том, что, если итальянский гуманизм открывает новый ряд эпох, современный ему поздневизантийский гуманизм, по замечанию В. Н. Лазарева, «замыкает собой большой культурный цикл, представляя последний заключительный этап в его развитии».

Даже в том, как «накоротке» ощущал себя образованный византиец с античностью, было две стороны — не только сила, но и слабость: много истины, но и немалая доля самообмана, успокаивавшего самодовольства. Для православного книжника, привыкшего смотреть на западных «варваров» свысока, подлинным потрясением бывало открытие, что эти «варвары», отделенные от подлинных греческих текстов языковым барьером и принужденные изучать Аристотеля в латинских переводах, подчас в переводах с арабского, вникают в мысль древнего философа порой с большей умственной энергией, чем он сам; Димитрия Кидониса, и не его одного, такое открытие сделало католиком. Чего недоставало византийскому сознанию, так это реального ощущения дистанции между своим временем и античностью. Отсюда иллюзия, владевшая тем же Плифоном: если умы Запада, расшатывавшие устои средневековой ортодоксии, работали над перетолкованием христианства, создавали его еретические интерпретации, а в среде гуманистов готовили синтез евангельских и языческих доктрин, но, во всяком случае, считались с историческим фактом христианской традиции, то Плифон в «Законах» словно воображает себя древним язычником, проснувшимся после многовекового сна и убедившимся, что христианство было сонным мороком. Через тысячу с лишним лет после неудачи Юлиана Отступника он декретирует в своей утопии восстановление рационализированного культа олимпийских богов. Путь его мысли — исключение, но это исключение обнажает структуру общевизантийского отношения к прошлому. У византийцев не было того ощущения трудной, почти невозможной задачи, той тоски по культурному идеалу, требующему воплощения, но пока не воплощенному, того напряженного духовного порыва, которые вдохновляли европейских гуманистов. Античная образованность казалась для византийца чем-то данным и отчасти поэтому не смогла стать заданием. Зато когда западные гуманисты были еще бедны, византийские ученые были богаты тысячелетним богатством. Евстафий Солунский еще в XII в. дошел в своей филологической работе до введения конъектур, т. е. до научной текстологии; а дальнейшее расширение текстологической и комментаторской деятельности было осуществлено Димитрием Триклинием (1-я пол. XIV в.) и другими учеными палеологовской эпохи. На исходе исторического существования Византия в лице горстки образованных людей оставалась держательницей античного наследия не меньше, чем в любую из предшествовавших эпох.

С середины XIV в. развитие светских тенденций византийской культуры задержал исихазм, представлявший церковную ортодоксию в ее монашеском варианте. Почитатели классической древности получают суровое предупреждение, возглашавшееся в церквах раз в год, в первое воскресенье Великого поста: «Изучающим языческие науки, и не ради одной лишь образованности в них упражняющимся, но и мнения их суетные приемлющим — анафема!» Граница проведена очень отчетливо: эллинская «образованность» как таковая допускается, но она ни в коем случае не должна определять мировоззрение — вот критерий, по которому средневековый подход к античности отделяет себя от ренессансного. Исихазм побуждал сторонников мирской, ориентированной на античность культуры, как и сторонников богословского рационализма в католическом роде, еще за столетие до гибели Константинополя с надеждой смотреть на Италию. Там они могли рассчитывать найти место и для своих устремлений, и для своих личных судеб.

В заключительный период существования Византии влияние патриархии в государстве и монашества в церкви резко повышается. Начиная с 1347 г. на патриарший престол в Константинополе один за другим восходят монахи с Афона, исихасты, последователи Григория Паламы. Их международная активность и импонирующий международный авторитет контрастируют с безвластием и неуверенностью последних императоров. Правда, спасти обреченную Ромейскую державу им так же не под силу, как и императорам, ведшим политическую игру с католицизмом, но их усилия не пропадают втуне: они успевают заложить на основе исихастской идеологии фундамент новой религиозно-культурной общности восточноевропейских народов — общности, которая смогла доказать свою жизнеспособность в условиях турецкого гнета и центром которой служили монастыри Афона. На Севере они дальновидно усматривают в великом княжестве Московском центр будущего объединения Руси, готовя в нем оплот православия и энергично поддерживая его против Литвы Ольгерда и других соперников. Неуступчивое и нетерпимое к светским культурным тенденциям, исихастское движение давало своим приверженцам твердый этический идеал, явившийся для греков и других попадавших в османское рабство народов точкой опоры среди всеобщего крушения, а для Руси — важным импульсом для культурного творчества и государственного строительства. С этим жизненным импульсом связаны деятельная позиция Сергия Радонежского, благословившего Дмитрия Донского на Куликовскую битву и направлявшего цивилизаторскую работу «общежительных» монастырей по всей Руси, а во многом и мастерство Андрея Рублева и Епифания Премудрого.

Парадоксальное сочетание как будто бы несоединимых моментов — всевластия авторитетов и безудержной (но зато и беспочвенной) дерзости мышления, выразившейся в уникальном примере Плифона, торжества православной догмы, давшей в лице Григория Паламы религиозную норму поколениям восточноевропейских христиан, и примечательного отсутствия христианских тем и настроений в некоторых мирских жанрах поздневизантийской литературы (например, в византийском романе, совершенно не знающем мотивов, аналогичных топике западных романов о поисках Грааля) — все это определило единственное в своем роде место Византии внутри международной культурной жизни на рубеже Средних веков и Возрождения. Каждому Византия могла дать то, что было ему нужно: Италии — филологию, традицию платонизма, культ античности, вплоть до неоязычества Плифона; южным славянам и Руси — тысячелетние традиции культуры, духовность исихастов и навыки эллинистического отношения к слову, ожившие в «плетении словес».

Период Палеологов и конец византийской цивилизации

С. С. Аверинцев

В августе 1261 г. Михаилу VIII Палеологу удалось изгнать крестоносцев из Константинополя и восстановить в древней столице византийскую государственность. На праздник Успения император с торжеством вступил в город через Золотые ворота, шествуя пешим за иконой Одигитрии. По свидетельству Георгия Акрополита, «весь народ ромейский пребывал тогда в великом ликовании, веселии и радости несказанной».

Между тем возродившаяся империя была далеко не прежней и по территории, и по экономическому состоянию. На содержание армии наемников, на роскошь придворного церемониала, требуемого престижем бывшей мировой империи, неудержимо уходили средства, жестоко выкачиваемые из деревни. Малоазийские «акриты» — военнообязанные жители пограничных земель, из века в век державшие оборону против ислама и воспетые византийским воинским эпосом, восставали, уклонялись от несения воинской службы, перебегали к туркам. Михаил VIII предпринял отчаянную попытку нейтрализовать хотя бы опасность с Запада, пойдя для этого на подчинение православной церкви папе римскому; уния была формально провозглашена на Лионском соборе в 1274 г. Она открыла ряд аналогичных попыток византийских императоров (Флорентийская уния 1439, католическая месса в храме св. Софии 12 декабря 1452 г., за полгода до падения Константинополя). Попытки эти были обреченными: народ и монашество Византии решительно осуждали унию как отступничество от веры отцов, наиболее популярные и почитаемые религиозные деятели неизменно выступали против нее, общественное мнение православного мира отказывалось ее принять. Не улучшали дела и репрессии, при помощи которых иные императоры пытались подавить протест против унии. Вместо желаемого единства приходило еще большее разделение внутри самого византийского общества. По мере возрастания турецкой опасности наиболее горячие противники унии все более склонны были видеть в исламе меньшее зло. Накануне гибели Византии лозунгом туркофилов стали слова мегадуки Луки Нотары: «Лучше увидеть в городе царствующей турецкую чалму, нежели латинскую тиару». Латинофильски настроенные эрудиты, увлекавшиеся рационалистическим богословием Фомы Аквинского (как Димитрий Кидонис, корреспондент Никифора Григоры, и Виссарион, будущий кардинал, ученик Гемиста Плифона), вступали в неизбежное столкновение с тем, чем жил их народ. Между их устремлениями и коренным типом восточно-христианской мистики (см. ниже о исихазме), под знаком которого должна была проходить духовная, а отчасти и политическая консолидация на пространствах от Афона до Соловецких островов, примирения не предвиделось.

Казалось бы, все: государственный кризис и экономическая разруха, натиск ислама и возрождение православия, готовившегося стать для народов под османской пятой символом национальной идентичности, — работало на то, чтобы сделать расцвет «гуманистической», т. е. мирской и ориентированной на античный идеал, культуры глубоко несвоевременным. Тем более поразительно, что расцвет этот состоялся. Его кульминация приходится на первую половину XIV в.; но и позднее выявленная им линия только теснима противоположными тенденциями (прежде всего подъемом исихазма), но отнюдь не сходит со сцены. Достаточно одной фигуры Гемиста Плифона, чтобы сделать это очевидным. По подсчетам американского специалиста И. Шевченко, из 435 известных нам поименно деятелей византийской культуры за целое тысячелетие 91 приходится на XIV в., причем из них 40 человек — миряне. Но ведь в число оставшихся 51 человека входят такие яркие представители светских культурных интересов, как Метохит или Григора, окончившие свой век монахами! Между византийскими образованными людьми Палеологовской эпохи поддерживались оживленные кружковые контакты, до некоторой степени схожие с культурным бытом итальянских гуманистов.

Характерные протагонисты начала эпохи — двое современников и соперников: Никифор Хумн и Феодор Метохит. Хумн (ок. 1255–1327) занимал высокие придворные должности при императорах Михаиле VIII и Андронике II; потерпев поражение в борьбе с Феодором Метохитом, он удалился от дел и ушел в монастырь. Творчество Хумна непосредственно продолжает традиции никейской эпохи, с которой он был связан через своего учителя Григория Кипрского. Риторический трактат Никифора «О том, как судить о речах, и как они воздействуют» — выражение антикизирующей («аттикистской») тенденции, ориентировавшейся в вопросах стиля на примеры Исократа (IV в. до н. э.) и Элия Аристида (II в. н. э.). Декламации и письма самого Никифора (между прочим, состоявшего в переписке с Метохитом, так что до недавних публикаций этих «лукавых царедворцев» считали друзьями) показывают, как эта теория прилагалась к писательской практике. Занимался Хумн и античными учениями о природе; его придворные столкновения с Метохитом облекались в форму споров относительно философских, физических и астрономических теорий древности (Никифор восхвалял Аристотеля, Феодор — Платона и Птолемея).

Жизненный путь куда более одаренного Феодора Метохита (ок. 1261–1332) напоминает биографию его соперника. Он достиг сана великого логофета (т. е. главы всей гражданской администрации) при Андронике II, но после свержения императора в 1328 г. и Метохиту пришлось постричься в монахи. Имя Феодора связано с самыми различными аспектами современного ему расцвета поздневизантийской культуры. Так, он был просвещенным заказчиком и вдохновителем изысканного шедевра «палеологовского» стиля в живописи — мозаик церкви Спасителя монастыря Хоры в Константинополе (церковь эта известна также под турецким названием «Кахриэ-Джами»). Надо думать, им была вполне заслужена честь быть увековеченным с моделью церкви на руках на одной из мозаик; в его произведениях встречаются прочувствованные похвалы блистанию и свечению камешков мозаики, переливам мраморной облицовки, изяществу целого. Любознательность Метохита поистине универсальна, и его место среди коллег и собратьев сопоставимо с местом Эразма Роттердамского в европейской умственной жизни двумя веками спустя. «Твое появление среди нас, — обращается к нему его восторженный ученик Никифор Григора, — это пребывание в среде людей целокупной Мудрости, получившей душу и тело и обитающей с людьми, дабы приобщить слушателей к мудрецам, вразумить непросвещенный слух и изгнать все, что оскорбляет истинную науку». «Говоря о тебе как о риторе, поэте, астрономе, государственном муже, человеке действия, изрекателе поучений, мы остаемся строго верными истине», — настаивает тот же Григора. В сочинениях Метохита с высокой степенью сознательности развертывается программа жизни, в которой традиционные монашеские ценности — отрешенность, уединение, покой, — не теряя своих религиозных аспектов, получают новое, интеллектуалистическое осмысление: аскеза подвижника почти незаметно подменяется аскезой ученого. Главный труд Феодора носит название «Гномические заметки и памятки» и представляет собой сборник из 120 эссе на различные темы этики, политики, классической античной литературы. Бросается в глаза обилие заметок об античных авторах (например, о Плутархе, самая структура «Моралий» которого, конечно, повлияла на непринужденную манеру Метохита). Византийский писатель впервые выступает как конгениальный собеседник своих античных предшественников, свободный от всякого школярства, выражающий свои симпатии и антипатии, свои увлечения и разочарования. Очень личный тон имеет горячая защита гуманистической разносторонности, рассматриваемой на примере того же Плутарха и отстаиваемой против духовной скаредности сторонников специализации. «Плутарх, как я уже сказал, имеет природную склонность ко всему и охотно исследует и великие, и малые вопросы образованности, не разделяя их на значительные и незначительные; более того, он ко всему относится с любовью, и нет такого предмета, которого он не счел бы нужным коснуться по своей ненасытной жажде знаний и беспредельного стремления насладиться всем самым прекрасным, — тем, что иные люди делят на части, из которых они бесповоротно выбирают нечто, представляющееся им важным, и тратят на это всю жизнь сполна, полагая, что они удовлетворены и для них этого достаточно, чтобы заслужить всеобщее восхищение и почет; так бывает оттого, что у подобных людей мелкая душа» (Перевод Л. А. Фрейберг).

Фигура Феодора Метохита символична для Палеологовской эпохи. Не то, чтобы он был великим писателем; заключительная фаза ромейской истории — время гениальных художников (вспомним тех же мозаичистов, выполнявших заказ Метохита), великолепных филологов и проницательных знатоков античности (наряду с самим Феодором вспомним Димитрия Триклиния и др.), глубоких мыслителей (вспомним Паламу, завершителя византийского христианства, и Плифона, отрицателя византийского христианства), но не таких великих писателей, какими были в предшествующую эпоху Пселл и Продром. Историко-культурная роль Метохита и даже его право на место в истории мировой литературы обусловлены не столько его литературными достижениями в узком смысле этого слова, сколько тем, что в нем, как и в его друзьях, соперниках и учениках ярко выявился новый тип культурного поведения, новый модус отношения к античному наследию, характеризующийся раскованностью, «либеральной» человечностью, культивированием свободы личного вкуса и личного выбора. Это еще раз сближает его с итальянскими гуманистами.

Метохит, по-видимому, совершенно искренно избегал конфликта между вдохновлявшими его интеллектуалистическими устремлениями и традицией православной монашеской мистики. Но конфликт был неминуем, и он разразился вскоре после смерти Феодора — в 30-е годы XIV в. Инициатором споров был выходец из Италии, калабрийский грек Варлаам (ок. 1290–1348), ученый монах, перебравшийся в Фессалоники, а затем и в Константинополь, преподававший философию и участвовавший в богословских переговорах с католиками. Фигура Варлаама, дававшего, между прочим, уроки греческого языка Петрарке, симптоматична для эпохи уже тем, что стоит между Италией и Византией, «латинским» Западом и православным Востоком. Исходя из догматико-рационалистической установки, представляющей известную аналогию западной схоластике, Варлаам обрушился с обвинениями в ереси на монахов, перенесших с Синая на Афон, в новый всеправославный центр иноческой жизни, традицию исихазма (от греч. исихиа — «безмолвие», «уединение»). Исихасты принципиально ставили личный мистико-аскетический опыт «подвижника» выше любой учености, в том числе и церковной, в чем Варлаам видел одновременно невежество и бесчинство, нарушение доктринальных прерогатив, принадлежащих в церковной жизни теологу-профессионалу. Они верили, что на вершине духовного восхождения аскет неким чувственно-сверхчувственным образом видит несотворенный («нетварный») свет, в котором некогда Христос явился трем избранным ученикам на горе Фавор (с представлением о «Фаворском свете» связано, между прочим, резкое повышение интереса к теме Преображения, ощущающееся с XIV в. не только в византийской, но и в русской иконографии). Поскольку, с христианской точки зрения, «тварно» все, кроме самого бога, Варлаам инкриминировал исихастам отрицание божественной трансцендентности; сам он утверждал (в согласии с доктриной, принятой на Западе), что даже «благодать», через которую бог действует в мире и человеке, «тварна» и постольку отделена от несотворенной сущности бога онтологической пропастью. В защиту исихастов выступил начиная с 1338 г. виднейший церковный деятель Григорий Палама (1296–1359). Этот поборник монашеской традиции отнюдь не был невеждой в светской философии (еще в самом юном возрасте ему довелось произносить в присутствии императора ученое рассуждение о доктрине Аристотеля), но он решительно отказывал рассудку в праве судить мистический опыт. Бог, рассуждал Палама, одновременно непознаваем и познаваем — непознаваем для изолированного интеллекта, но познаваем через «обожение» (сущностное соединение с божеством), которому должна подвергнуться вся природа человека в ее цельности — и душа, и тело. Для восстановления этой цельности и подготовки «обожения» необходима особая психофизическая техника, детально разработанная в тиши монашеских келий. Само «обожение» возможно в силу божественных «энергий», пронизывающих мир; будучи «нетварными», они находятся в диалектическом отношении единства тождества и различия к божественной сущности, так что онтологическая пропасть между богом и миром, никоим образом не отрицаемая, перекрыта реальным присутствием «нетварного» в «тварном». Сама несообщимая божественная сущность становится сообщимой в своих «энергиях».

Полемика между паламитами и антипаламитами велась с тем большей непримиримостью, что вступила в сложное переплетение с политическими конфликтами века; после многих перипетий богословие Паламы было возведено на соборе 1351 г. в ранг православного догмата, а его противники были преданы анафеме. Победивший исихазм стал важнейшим фактором духовной культуры на Балканах, на Руси (см. ниже). В самой Византии он не мог не выступать как сильнейший противовес секуляризаторским тенденциям. Правда, пример богослова Николая Кавасилы (ок. 1320 — ок. 1391) показывает, что в отдельных случаях чистейшая исихастская мистика могла уживаться с умеренным гуманизмом, со сдержанным, но неподдельным интересом к античной традиции. Но в общем духовные противоречия обостряются, и немало личных судеб может служить тому примером.

Выше приходилось упоминать самого блестящего из учеников Феодора Метохита — историка, ученого, богослова-рационалиста и политического деятеля Никифора Григору (ок. 1295 — ок. 1360). Как и Метохит, он имел много учеников и друзей, широко выступая как личный вдохновитель светских тенденций культуры. Этому эрудиту, знатоку античных авторов, пришлось вступить в прямой конфликт с поднимающимся исихазмом; его первоначальный авторитет в паламитских спорах, обусловленный личной антипатией к Варлааму, закономерно и последовательно сменяется все более резким неприятием доктрины Паламы, и он оказывается в числе лиц, преданных анафеме собором 1351 г. В его лице был осужден антикизирующий рационализм, ставящий светскую философию по существу на один уровень с откровением. Борьба Паламы и Григоры — факт, имеющий значение историко-культурного символа. Главный труд Никифора — грандиозная «Ромейская история», охватывающая по большей части современные автору события (1320–1359 гг. посвящены тридцать книг); она показывает автора живым и страстным человеком, умеющим от души ненавидеть своих врагов, хотя с этой неподдельной запальчивостью не совсем органично сочетается сугубо академическая стилистика, ориентированная на имитацию языка и слога Платона, не терпящая даже современных этнонимов и требующая неукоснительно переименовывать народы XIV столетия античными именами (что нередко встречается в ученой византийской историографии). Но и эта страсть к платоновским словечкам, тонко подмеченная Николаем Кавасилой, представляет параллель не менее безудержному культу лексики Цицерона у западных гуманистов.

Следующая стадия идейной борьбы стоит в контексте, который обусловлен расширением контактов с Западом и предвосхищен культурно-историческим типом Варлаама — полуитальянца и полувизантийца, приятеля Петрарки и оппонента Паламы. Перед лицом подступающей турецкой опасности императоры (при резком неодобрении монахов и народа) ищут себе католических союзников. В 1369–1371 гг. происходит неслыханное: Иоанн V Палеолог вместе со своими придворными и учеными (в числе которых был, между прочим, Димитрий Кидонис) лично отправился в Италию, где принял католичество. За этой поездкой последовало многолетнее (1399–1403) странствие Мануила II по городам Италии и дворам Парижа и Лондона. Наконец, в 1437 г. Иоанн VIII, его брат — деспот Димитрий, патриарх, высшее духовенство, богословы и сановники направились на Ферраро-Флорентийский собор, окончившийся Флорентийской унией и сопровождавшийся широким неофициальным общением между византийскими учеными и флорентийскими гуманистами. В определенных кругах повышается авторитет западной культуры. Уникальная для своего времени деятельность Максима Плануда (ок. 1260 — ок. 1310), переводившего на греческий язык языческих и христианских классиков латиноязычной литературы — Цезаря, Овидия, Августина, Боэтия и др., — находит продолжение. Прошла пора, когда чересчур западный культурный облик Варлаама вызывал насмешку Григоры, гордого своим эллинизмом. В той мере, в которой антипаламиты желали оставаться богословами и вообще христианами, им негде было искать аргументов, кроме как в арсенале западной схоластики, и неоткуда было ждать политического шанса, кроме как от унионистской дипломатии императоров.

Характерные представители нового поколения оппонентов исихазма — братья Кидонисы. Димитрий Кидонис, уроженец Фессалоник, получил в родном городе блестящее образование; любопытно, что его соучеником был исихаст Николай Кавасила. Прохор Кидонис тоже биографически недалек от исихастской среды: он монашествовал на Афоне, в твердыне исихазма. Но братья решительно выступили против паламитской системы идей, противопоставив ей томизм. Владея латинским языком, они переводили западную теологическую литературу; особое значение имели выполненные Димитрием переводы текстов Фомы Аквинского. В 1366 г. Прохор был отлучен от церкви исихастски ориентированным патриархом Филофеем Коккином и вскоре умер; для Димитрия, солидаризировавшегося с братом, наступило время надежд, когда Иоанн V совершил свое путешествие в Рим. В его сочинениях («Речь совещательная к ромеям») звучит призыв к обновлению первоначальной общности в делах веры и культуры между «Новым Римом», т. е. Константинополем, и «Старым Римом». Но через полтора десятилетия и перед ним встала угроза гонений за «латиномыслие», от которой он бежал на Запад, в Венецию. Жизненный путь этого выдающегося писателя, чьи письма представляют собой отличный образец ученой поздневизантийской прозы, не только выявил глубокий раскол в духовной жизни Византии, но и предвосхитил «исход» греческих умов в Италию. «Исход» этот заявил о себе под конец XIV столетия, когда отличный филолог Мануил Хрисолор принял приглашение Флорентийской республики и Салутати; в числе гуманистов, изучавших под его руководством греческий язык, был Леонардо Бруни и Палла Строцци. Проходит несколько десятилетий, и готовность византийского интеллигента перебраться в Италию становится нормой.

Скудеющая и обреченная столица тысячелетней империи все меньше притягивала к себе умственных сил. Правда, на исходе существования Византии поднимается значение полунезависимого Морейского деспотата, подпавшего под власть турок на семь лет позже Константинополя. Там, в Мистре (послужившей, по-видимому, прототипом замка Фауста в сцене с Еленой из второй части трагедии Гете), на земле древнего Лакедемона, поближе к античным воспоминаниям и подальше от афонских монахов и константинопольского патриарха, разыгрался заключительный акт духовной драмы антипаламитства. Его протагонистом был Георгий Гемист (ок. 1360–1452), избравший своим псевдонимом безупречно аттический эквивалент своего средневекового прозвища и сменивший «Гемист» на «Плифон» (значение того и другого слова — «полный»; форма «Плифон», в этацистском чтении «Плетон», кроме того, созвучна имени Платона, перед которым Гемист преклонялся). Это переименование, предвосхищавшее обычай западных гуманистов латинизировать или эллинизировать свои «варварские» имена, имело принципиальный характер и нашло последователя: ученик Плифона и талантливый историограф падения Византии Николай Халкокондил сменил свое христианское имя на аттикистскую инверсию этого имени — «Лаоник».

В истории интеллектуального сопротивления церковной ортодоксии Плифон представляет собой явление исключительное. Византийские еретики от Иоанна Итала до Никифора Григоры еще хотели быть православными; «латиноумствующие», вроде братьев Кидонисов, по крайней мере, хотели оставаться христианами. То же можно сказать о самых смелых критиках иерархии и схоластики среди итальянских гуманистов. Но последним поколениям вольнодумцев Византии терять было уже нечего. И вот Гемист Плифон, в качестве церковного ученого отстаивавший в спорах с католиками на Флорентийском соборе строжайшее православие, с непостижимой, загадочной легкостью делает от этого православия шаг к отрицанию христианства как такового, минуя все стадии рационалистического еретичества. Георгий Трапезундский (1395–1486) свидетельствует: «Я слышал, как Плифон еще во Флоренции, куда он явился с прочими греками на собор, утверждал, что через немного лет всем миром, как бы единою душою или единым умом, овладеет единая религия. Когда же я спросил, Христова или Магометова, он ответил, что ни та, ни другая, но такая, что ни в чем не разнится от язычества». Ситуация, воплотившая в себе объективную иронию истории: вольные умы Флоренции получают уроки чистого неопаганизма от византийского богослова! Свою мечту о возрожденном, преобразованном и очищенном язычестве Плифон вложил в трактат «Законы», обновив через два тысячелетия без малого традицию платоновской утопии. (Возможно, что о самом факте утопического творчества Плифона знал Томас Мор.) По распоряжению патриарха Геннадия Схолария трактат был в 1460 г. или вскоре после этого предан огню, но сохранились довольно пространные фрагменты, рисующие картину строго регламентированного государства, которое основано на государственном культе абстрактнейших философских категорий неоплатонизма: под именем Зевса почитается Единое, под именем Посейдона — Ум (Нус), под именем Геры — идея множественности в единстве, под именем Аполлона — идея тождества, под именем Артемиды — идея инаковости и т. д. Перед этими богами люди обязаны читать (предусмотрительно составленные Плифоном) утренние и вечерние молитвы и совершать регулярные богослужения, подозрительно похожие на православную литургию. Вообще идеал Плифона — охватывающая все области жизни языческая церковь (впрочем, именно к этому стремился в свое время Юлиан Отступник); порывая с христианством, он не может уйти от мышления в категориях догматики и канонического права — только на место Библии и отцов церкви становятся Платон, неоплатоники, орфические тексты. Идея веротерпимости совершенно чужда Плифону, и в разделе «О карах» речь заходит об особом позорном месте, на котором наряду с кровосмесителями и скотоложниками должен быть «сожжен заживо и тот из софистов, который, мудрствуя, выступит против этих наших мнений» (перевод И. П. Медведева). Но христианская вера в чудо и милосердие божие заменена неукоснительным детерминизмом, а христианское преклонение перед девственностью — вменением в обязанность брака как гражданской повинности.

Так византийский рационализм на пределе своего исторического существования выявляет свои крайние возможности. Обрести свое продолжение он мог только на Западе. В этом смысле символично, что прах Плифона, в свое время убедившего Козимо Медичи основать Флорентийскую академию, был вскоре после его смерти торжественно перенесен в Италию, чтобы упокоиться в церкви Сан-Франческо в Римини. Имея в виду полуязыческий жест флорентийского неоплатоника, поместившего перед статуей Платона лампаду, словно перед статуей святого, современный немецкий византинист Г. Г. Бекк замечает: «Если Марсилио Фичино возжигал перед изображением Платона неугасимую лампаду, масло для нее давала Византия».

Традиции собственно художественной литературы никейского времени и предшествующей эпохи также продолжаются и развиваются в восстановленной Византии Палеологов.

Линию Феодора Продрома продолжает в XIV в. поэт из Эфеса Мануил Фил. Вся топика жалоб на бедность, условного попрошайничества снова проходит в его поэзии, хотя в менее выразительных и свежих образах, чем у Феодора Продрома. Вот он обращается к императору:

Державный повелитель, обносился я! Хитон поистрепался, продырявился, И вот, нуждой терзаем в одеянии, К тебе я прибегаю! (Перевод С. Аверинцева)

Интересны стихи Фила, показывающие, как византиец воспринимал икону, произведение ювелирного искусства и т. д., хотя и эта часть творчества поэта стоит под знаком традиции риторического «экфрасиса» (описания).

Палеологовская эпоха — это время расцвета такой специфической литературной формы, как любовный роман в стихах, почин был положен еще в XII в. Феодором Продромом. Античные образцы романа написаны риторической прозой, и относящийся к тому же XII в. роман Евматия Макремволита в этом за ними следует. Но романисты последующих времен пошли за Продромом: уже «Каллимах и Хрисорроя» (первоначальную редакцию этого романа относят к XII в., а окончательную — к концу XIII или началу XVI в.) выполнен в пятнадцатисложниках. С точки зрения логики жанра это понятно: роман принадлежал к развлекательной литературе, а бойкий «политический» стих был куда более доходчивым, чем претенциозная риторическая проза.

«Каллимах и Хрисорроя» по стилю представляет собой посредствующее звено между книжным академизмом и настоящей народной словесностью. В романе наблюдается странное соединение фольклорных мотивов («Драконов замок», смертоносное яблоко, животворное яблоко и т. п.) и налета учености (постоянные клятвы Эротом и Афродитой). «Каллимах и Хрисорроя» напоминает сборник поэм, объединенных общей идеей и главными персонажами. Не исключена возможность, что формирование жанра началось с подбора вокруг популярной фигуры или рассказа о важном событии других законченных повествовательно-лирических форм. Число их со временем нарастает, происходит процесс переработки: усложняется сюжет, домысливаются эпизоды, группируются родственные циклы, художественный мир которых близок к фольклорному. Воздействию народного творчества на эволюцию романа в стихах соответствовало, очевидно, и встречное воздействие письменно-народной литературы на устный фольклор.

Схема сюжетной конструкции в византийских любовно-приключенческих романах, как в свое время в позднеантичных романах, устойчива. Вот королевич или знатный юноша влюбляется в столь же высокородную красавицу: он может воспылать страстью, увидав ее воочию и наяву («Каллимах и Хрисорроя») или, еще чаще, в вещем сновидении («Ливистр и Родамна», «Вельфандр и Хрисанца» и др.) Пройдя путь неописуемых мучений, он обретает цель своих поисков — замок или крепость: как правило, это сказочное строение из золота, серебра, самоцветов, обнесенное непреодолимыми стенами, а иногда, как в «Каллимахе и Хрисоррое», охраняемое чудовищными змиями, драконами, львами, хищными птицами. После многотрудных приключений попытки героя проникнуть в замок увенчиваются удачей. В одних случаях («Ливистр и Родамна») юноша добивается ответной любви страстными речами и особенно прямым заступничеством Эрота; в других («Каллимах и Хрисорроя») он завоевывает любовь красавицы отвагой, готовностью на самопожертвование и подвиг. В любовных романах повествуется по преимуществу о муках и приключениях на пути к счастью. Соединение молодых людей поначалу недолговременно: появляется третье лицо, которое либо уже ранее героя претендовало на руку красавицы («Ливистр и Родамна»), либо влюбляется в нее теперь, когда она уже замужняя женщина («Каллимах и Хрисорроя»). В дело впутывается колдунья, «злая старуха», «обиталище сатаны»: с помощью золотого яблока или золотого кольца ведьме удается умертвить королевича и отнять у него жену. Однако с помощью этих же магических предметов герою возвращают жизнь, и он снова странствует по свету, пока не обретает любимую; теперь страдания кончаются навсегда. Герой становится обладателем сказочных богатств и королевства, для него должна начаться небывало счастливая жизнь; но об этом было либо предоставлено догадываться читателю, либо сказано в нескольких стихах.

Общая черта романов — контрастность описаний.

Авторы играют гиперболизированными образами страдания и радости, которые к тому же имеют склонность переходить друг в друга: речь идет о «сладостно-горьких муках», «о любовно-гореусладе страсти» (используются возможности греческого языка, дающие простор для такого словотворчества). Слова из романа «Ливистр и Родамна» — «Эрот и Смерть боролись между собой» — можно поставить эпиграфом к произведениям этого жанра: именно любовь, граничащая по риску со смертью, — их главная тема. Описание чувств иногда дается в лубочно-грубых гиперболах:

Струились слезы, что поток, что гром гремели вздохи, От воздыханий и от слез под ним земля горела.

Через любовный роман передавалось и воздействие западной куртуазной культуры. Колоритный результат этого воздействия, переплетавшегося с самобытными традициями Византии, — поздний роман «Флорий и Плацафлора», переделка легенды о Флуаре и Бланшефлер. Это сочинение настолько связано со своими западными прототипами, что удерживает католические религиозно-бытовые реалии (например, паломничество родителей героя к Сант-Яго де Компостелла в Галисии, ст. 10–20). Но словесная ткань романа органично связана с исконными основами греческой поэзии; между прочим, мы встречаем в ст. 190–193 великолепную игру — «склеивания» слов в «протяженно-сложенные» образования, как это в свое время делал еще Аристофан. Красота Плацафлоры описывается в эпитетах такой протяженности, что два из них занимают весь пятнадцатисложник: Пурпурнорозоустая, лилейноснеговая…

К этой же категории относятся романы «Иверий и Маргарона» (т. е. «Пьер и Магеллона») и «Вельфандр и Хрисанца» (сохранившаяся редакция XV в., по-видимому, восходит к оригиналу XIII в.). Вот красочный кусок из «Вельфандра и Хрисанцы», изображающий героя в роли Париса на куртуазном конкурсе красоты:

И вот Вельфандр увидел их и так им всем промолвил: «Коль скоро сам Эрот меня поставил вам судьею, Извольте все передо мной проследовать чредою!» Одна красавица идет, такие речи молвит: «Ах, господин, весьма прошу тебя о снисхожденьи!» Но так промолвил ей Вельфандр: «Сужу тебя по правде, Никак нельзя тебе отдать, красавица, победу, Затем, что очи у тебя и красны, и распухли». Она, услышав приговор, скорей пошла в сторонку. Из хора девичьего вот еще одна выходит… (Перевод С. Аверинцева)

Для византийской поэзии XIV в. характерно оживление интереса к героям троянской легенды. При этом поразительно, что материал, связанный с первоосновами греческой литературной традиции, воспринимается по большей части через чужую призму — под знаком западного куртуазного романа. Это еще слабо выявляется в «Илиаде» Константина Гермониака (первая половина XIV в.), автор которой претендовал на то, чтобы точно переложить Гомера, но в действительности уснастил повествование анахронизмами (например, Ахилл предводительствует, кроме мирмидонян, еще болгарами и венграми). Анонимная «Троянская война» уже явно зависит от старофранцузского «Романа о Трое» Бенуа де Сент-Мора: потомок эллинов называет на латинский манер Геракла «Еркулесом», а Ареса — «Маросом» (Марсом)! Дух западной рыцарской литературы чувствуется и в поэме «Ахиллеида», дошедшей в двух изводах. Вождь мирмидонян, остриженный «по-франкски», именует свою даму «куртеса» (итал. cortese — обращение к знатной госпоже), участвует в турнирах, собирает вокруг себя по примеру короля Артура 12 витязей, а в конце концов отправляется венчаться с сестрой Париса в троянскую церковь и гибнет жертвой предательского нападения. То, что греки XIV в. воспринимали воспетую Гомером троянскую легенду через западные подражания Диктису и Дарету, неожиданно, но понятно: время требовало такого прочтения легенды, которое соответствовало бы куртуазному стилю жизневосприятия — а в этом «франки» опередили византийцев.

Из всех обработок троянских сказаний самой поэтической является пространный вариант «Ахиллеиды». Наивные анахронизмы только усиливают жизненность поэмы. Автор умело владеет стихом: его пятнадцатисложник отлично держится на аллитерациях, парономасиях и т. п. Вот место из этой поэмы (ст. 861–892), изображающее куртуазную переписку Ахилла и Поликсены (эта последняя не имеет в романе ничего общего с дочерью Приама — она лишена какого бы то ни было отношения к Трое и состоит в счастливом браке с Ахиллом шесть лет, а потом умирает. Особенно характерен ответ юной Поликсены на «любовную записку» Ахилла:

        «… О, сжалься же, красавица, любезная девица, Ведь сам Эрот — заступник мой, любви моей предстатель. Не убивай меня, краса, твоей гордыней лютой…» «Коль скоро мучают тебя, в полон поймав, Эроты, Ты их и должен попросить, любезный, о пощаде, А мне так вовсе дела нет до всяких там Эротов: Любви меня не одолеть, Эротам не осилить, Не знаю стрел Эротовых, не знаю мук любовных. А ты, уж если боль твоя взаправду нестерпима, Один изволь убить себя, один прощайся с жизнью!»

В последние века перед падением Византии отчетливо выступает низовая, полуфольклорная линия, которой было суждено пережить ромейскую державу. Для этой линии характерны, в частности, «звериные» сюжеты. Средневековый грек любил истории про животных, этой потребности удовлетворяли, между прочим, простонародные варианты «Естествослова» («Физиолог»). Оживает исконно басенная стихия, в свое время породившая басни Эзопа. Но теперь она создает произведения больших форм. Примером может служить хотя бы «Повествование для детей о четвероногих животных», занимающее ни больше ни меньше как 1082 «политических» пятнадцатисложника (без рифмы). Лев, царь зверей, провозглашает в пределах своего царства вечный мир и созывает подданных на сходку; однако звери принимаются хвастать своими заслугами и вышучивать чужие слабости, причем перебранка начинается с простолюдинов звериного мира (Кошка, Мышь, Пес) и доходит до могущественных господ, Быка и Буйвола. Именно это сквернословие, неимоверно многословное, и составляет основу всего стихотворения. Под конец Лев объявляет, что мир отменен и звери снова могут невозбранно пожирать друг друга; все увенчивается грандиозной потасовкой. Поэма содержит зашифрованные «эзоповским языком» злободневные намеки на непорядки в византийском государстве, но предположить эти намеки легче, чем их выявить. В «Повествовании о четвероногих» много чисто фольклорных элементов, которые иногда обнаруживают связь с античными ритуальными традициями; так, тема «фаллизма» осла трактована с такой откровенностью, как будто с языческих времен Аристофана ничего не изменилось.

Сюжетная структура «Повествования о четвероногих» повторена в стихотворной форме, которая в рукописях озаглавлена так: «Птицеслов обо всех пернатых и об их ссоре, как они бранили друг друга, а себя выхваляли, и притом кое-какое доброе присловие людям на потеху и вразумление, а порой юношам на поучение». Бытовые намеки здесь куда конкретнее, чем в «Повествовании о четвероногих»: оказывается, что среди подданных птичьей державы один не платит долгов, другой спесивится, как важный господин, третий — латинянин прямехонько из Рима и т. п. В прозаическом «Плодословии» басенно-сатирическое иносказание бьет в глаза. В центре действия — облыжный донос, и притом политического свойства. С этим доносом выступает перед престолом государя Айвы коварная винная Лоза; ее поддерживают лжесвидетели из рясофорной братии — игуменья Маслина, монастырская ключница Чечевица, инокиня Изюм и прочие. Донос направлен против высокопоставленных лиц (например, самого протосеваста Перца); он поступает на рассмотрение «архонтов и игемонов», к которым присоединяется и придворная охрана из варяжских наемников. Изображение шутовского судебного процесса имеет в низовой словесности различных народов многочисленные параллели (ср. русскую «Повесть о Ерше Ершовиче»).

Византийская «потешная» литература с героями-животными создала по-настоящему значительный памятник. Это история об Осле, Волке и Лисе; она дошла в двух вариантах — кратком (393 «политических» стиха без рифмы) и пространном (540 таких же стихов, на сей раз с рифмой). Первый извод — «Житие досточтимого Осла»; если принять во внимание ведущуюся в поэме сатирическую игру с набожными формулами и жестами, заглавие оказывается особенно острым. Во втором изводе оно более нейтрально, но отражает восхищение переписчика: «Превосходное повествование про Осла, Волка и Лиса». Персонажи этого эпоса прекрасно известны в разных литературах мира. Но в рамках этой поэмы «бродячие» положения и образы получают самобытно-византийский колорит. Лис и Волк — это мыслимые именно в атмосфере вековых традиций «византинизма» елейные ханжи, вкрадчивые фискалы, тихо опутывающие простого человека невидимой сетью страха. Притом они не чужды претензий на высокую образованность: Лис с гордостью именует себя «философом» и к тому же единственным учеником Льва Мудрого (Лев — «звериное» имя, которое гармонирует с образами из животного мира, но в сочетании с эпитетом «Мудрый» вызывает в памяти императора Льва VI).

Рассказ об Осле занимает в ряду подобных ему произведений особое место. Византийцы с упоением предавались игре в кощунственное выворачивание обряда (например, было составлено «Последование службы козлорожденному нечестивому евнуху…», полное злейшего срамословия), но это был низкий уровень игры. Можно было найти новый ход, введя в игру зверей. Еще у Феодора Продрома была представлена умильноречивая мышь-начетчица; попав в лапы к кошке, она принимается сыпать цитатами из покаянных псалмов; «О, госпожа моя, да не яростию своею обличиши мене, ниже гневом твоим накажеши мене!..» и т. д. Кошка, не хуже мыши изучившая Библию, предлагает процитировать пророка Осию в новой редакции: «Жратвы хощу, а не жертвы» (вместо «милости хощу, а не жертвы»). Центральный момент «Жития досточтимого Осла», когда Лис ведет ханжеские речи с целью погубить Осла, это и то же самое, и совсем не то. Травестия переходит в настоящую сатиру: высмеиваются не слова, а жизнь. Осел, простодушный и грубый деревенщина, сбежал от жестокого хозяина. Ему встречаются господа — Волк и Лис, которые предлагают вместе с ними отправиться на Восток в поисках удачи; Ослу с самого начала не по себе в таком обществе, но он не в силах отказать. Животные садятся в лодку и отправляются в плавание: Волк присваивает себе должность капитана, Лис — рулевого, а гребет за всех, конечно, Осел. Но Лис сообщает, что видел недобрый сон, грозящий кораблекрушением; поэтому всем необходимо исповедать свои грехи. Волк рассказывает, как он задирал скот, Лис — как он съел единственного петуха у бедной слепой старухи, а перед этим ластился к ней, прикидываясь кошкой; затем хищники богомольно каются и поочередно отпускают друг другу грехи. Очередь исповедоваться доходит до Осла, но обстановка меняется: перед Волком появляются чернила, бумага, и он начинает аккуратно записывать показания Осла, который негаданно для себя превратился из кающегося в подследственного. Все отвращение полуграмотного простолюдина к зловещей таинственности судебной процедуры как нельзя более колоритно выражено в поэме. Ослу, собственно, и каяться не в чем, кроме того, что однажды, невыспавшийся и голодный, он съел листочек хозяйского салата, за что тогда же сполна принял кару:

На горе мне хозяин мой немедля все приметил И тотчас же без жалости кнутом меня приветил. Огрел по шее он меня, по уху угодил мне, Мой зад злосчастный ободрал и все бока отбил мне…

Но приговор изрекается по всей строгости законов; зачитывает его Лис:

Какой преступник ты, Осел, развратом обуянный, Властей и веры гнусный враг, разбойник окаянный! Сожрать без уксуса салат! Какое преступленье! И как доселе наш корабль избегнул потопленья? Но мы решим судьбу твою суровым приговором: Смотри, вот здесь закон гласит, что делать должно с вором. Мы по статье седьмой вполне законно поступаем: Тебе выкалываем глаз и руку отрубаем. А по двенадцатой статье ты должен быть повешен, И это все претерпишь ты, затем что очень грешен! (Перевод С. Аверинцева)

На этом и должна была кончиться жизнь Осла (как это происходит с Волом в басенном сюжете, использованном у Крылова). Но дух народной сказки требует счастливого конца и победы простодушного героя. Осел принимается уверять своих судей, что его заднее копыто наделено волшебной силой: кто посмотрит в него, укрепив предварительно свой дух молитвой, получит необычайные способности. Следует травестия священной ситуации: Волк три часа подряд стоит на коленях и твердит «Отче наш». Затем Осел одним ударом копыта сбивает Волка за борт, а перепуганный Лис сам спешит покинуть поле битвы. Поэма кончается торжественным похвальным словом «Философу» Ослу, благодаря своей мудрости одолевшему врагов.

Близкие к фольклору поэтические жанры, в которых господствует «политический» пятнадцатисложник, продолжают жить и в последующие века, под владычеством турок или особенно франков (см. главу «Греческая литература второй половины XV и XVI в.»), но «высокая литература» была более хрупким растением. Последние образцы византийской прозы большого стиля — это исторические описания конца державы ромеев. Здесь следует назвать прежде всего «Истории» в 10 книгах Лаоника Халкокондила (сер. XV в.). Их автор — последний крупный представитель палеологовского классицизма. Образец, на который он ориентируется, — великий историк древних Афин Фукидид. Его слог отмечен стилизаторством, заходящим так далеко, что мы встречаем у него грамматическую форму двойственного числа, вышедшую из живого употребления уже в первые века нашей эры. Он продолжает переименовывать русских — в «сарматов», сербов — в «трибаллов», болгар — в «мидян», татар — в «скифов» и т. п. И все же в сочинении Халкокондила живет пафос, несводимый к академической игре. То, о чем он повествует, — великое бедствие его народа: «…я говорю о гибели, постигшей державу эллинов, и о том, как турки забрали силу, больше которой и не бывало…». В этих условиях подчеркнутый пиетет к древним традициям греческого языка, которому Лаоник посвящает настоящее похвальное слово, утверждая, что «язык этот повсюду и всегда был наипаче других прославлен и в чести… и еще сегодня он есть общий язык чуть ли не для всех», — это патриотический жест, выражение неумирающей надежды на то, что «держава эллинов» еще возродится и будет управляться «эллинским царем». Знаменательно, что Халкокондил говорит об «эллинах», не о «ромеях»; в годы катастрофы он, как и его старший современник Плифон, через века византийской истории обращается к античной Греции, воспринимая ее именно как национальное прошлое, — черта, прослеживающаяся еще у публицистов никейской поры. В западноевропейском гуманизме линия «возрождения классической древности» и линия строительства национальных культур дополняли друг друга, но не совпадали (ближе всего подходя друг к другу, конечно, в Италии, где воинственно противопоставляли, например, «соотечественника» Вергилия «испанцу» Марциалу). Только для греков слава Гомера и Афин совпадала с пафосом патриотизма; по иронии судьбы именно они еще века не могли реализовать свою национальную идею, и Халкокондилу оставалось жить прошлым и мечтой о будущем — настоящего у него и ему подобных не было.

Книжный классицизм проявляется у другого историка этой эпохи, Критовула с острова Имвроса, почти в таких же формах. И он воспроизводит взятые у Фукидида парадигмы изложения (подчас прямо вставляя в свой текст выдержки из античного историка). Но жизненный контекст такого классицизма у Критовула менее серьезный; Критовул — глашатай не патриотизма, а соглашательства, и прославляет он не побежденных, а победителей. Привязанность к эллинским традициям свойственна и ему, но приобретает в соединении с похвалами султану гротескные формы: османы оказываются у Критовула потомками Персея и Даная, а стало быть — исконными эллинами; Мехмед II ведет себя как просвещенный друг эллинов и в то же время выступает в своей войне с эллинами («ахейцами») как мститель за гомерову Трою. В целом Критовул, впрочем способный стилист и дельный историк, — прототип образованного «фанариота», представителя греческой верхушки под турецкой пятой, способного только тешить себя надеждой, что завоеватель окажется не слишком грубым.

Гибели Константинополя посвятил монодию (род риторической декламации) трапезундский ритор Иоанн Евгеник. Монодия эта пересыпана цитатами из Гомера и Фукидида, уснащена риторическими фигурами, что не мешает ей быть искренней и выразительной. Достойно внимания, что она была почти немедленно (не позже 60-х годов XV в.) введена в оборот в русском переводе — случай весьма редкий во всей истории литературных связей того времени.

Исторический путь Византии кончился. Продолжалось то, что Н. Иорга назвал «Византией после Византии» — преобразование византийского наследия в греческой культуре, в культурах Закавказья и Балкан, в древнерусской культуре, в ренессансной Италии и вообще на Западе.

Раздел II

Литературы Западной Европы и Америки

Введение

А. Д. Михайлов

Возрождение наиболее полно и всесторонне выявило свои характерные черты в литературах Западной Европы. Именно здесь гуманистические тенденции, развившиеся в недрах городской культуры Зрелого Средневековья, привели к качественному скачку и положили начало культуре Нового времени.

Гуманистические тенденции проявились в экономически развитых странах уже во второй половине XIII в., что отразилось прежде всего в культуре города. С этим совпала цивилизаторская и объединительная деятельность ряда крупных мыслителей и общественных деятелей эпохи. Первые ростки Возрождения появились в Италии, где был высок уровень экономического развития и большой остроты достигла антифеодальная борьба. По социально-экономическому характеру Возрождение было периодом формирования капиталистического уклада. Высшие достижения ренессансной культуры обладали общенародным значением.



Поделиться книгой:

На главную
Назад