Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Струве: правый либерал, 1905-1944. Том 2 - Ричард Пайпс на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Струве принадлежал к меньшинству, возражавшему против обнародования такого документа. Поначалу, правда, он и сам склонялся к жесткому варианту ответа. На состоявшейся в ЦК 4 июня 1906 года дискуссии о том, как реагировать на возможный роспуск Думы, большинство поддержало решительные меры, которые сохранили бы репутацию партии в глазах ее левых союзников и одновременно поддержали бы контакт с массами избирателей, с чьей стороны ожидалась самая широкая поддержка. Милюков в данном случае взывал к умеренности, предостерегая от опрометчивых шагов типа упомянутой выше сидячей забастовки. По свидетельству Винавера, Струве был очень недоволен позицией Милюкова[83]. Но в Выборге он примкнул к группе (численностью в сорок человек), которая тщетно сопротивлялась принятию воззвания на том основании, что правительство, распустив Думу, действовало конституционно безупречно[84].

Роспуск I Думы потряс Струве. Ему казалось, что бесславный крах величайшей российской надежды повлечет за собой самые трагические последствия. И, по- видимому, он не впадал в патетику, несколько месяцев спустя называя последовавшие за 9 июля события «самой мрачной страницей русской истории»[85]. Он начал всерьез сомневаться, достигла ли Россия той степени зрелости, которая гарантирует нормальный ход политических процессов.

Те же мысли посещали тогда многих, но в основном эти люди не состояли в кадетской партии, пребывая в «серой зоне», разделявшей либералов и крайне правых. В I Думе депутаты, проповедовавшие подобные идеи, объединились во фракцию «мирного обновления», которая насчитывала двадцать девять постоянных членов и столько же сочувствующих — прежде всего из беспартийных крестьянских депутатов. В июле 1906 года, сразу же после роспуска, лидеры этой фракции — П.А. Гейден, Д.Н. Шипов и М.А. Стахович, — все разочаровавшиеся октябристы, решили попытаться преобразовать ее в полноценную политическую партию. Основным лозунгом нового объединения стала законность. Его лидеры желали, чтобы Россия постепенно эволюционировала к правовому правлению, которое представлялось им в виде сильной государственной власти, пресекающей насилие и произвол со стороны как правительственных чиновников, так и революционеров. То была по-настоящему либерально-консервативная группа, с точки зрения программных целей близкая к конституционным демократам, а в плане процедуры — к октябристам[86]. Расчет делался на то, что новая партия привлечет в свои ряды умеренных кадетов, недовольных квазиреволюционной тактикой руководства, а также тех октябристов, которые не одобряли под держку, оказываемую их лидером А.И. Гучковым репрессивным и неконституционным шагам Столыпина.

Летом и осенью 1906 года Струве участвовал в состоявшейся в Москве серии встреч, на которых обсуждалась целесообразность формирования к выборам во II Думу партии, опирающейся на подобную программу[87]. В августе он вступил в переписку с находящимся на грани выхода из октябристской партии Шиповым, от которого получил обстоятельное и весьма пессимистичное письмо. В своем послании его корреспондент пытался прозондировать вопрос о том, готовы ли Струве и поддерживающие его умеренные кадеты порвать с собственной партией. Если на предстоящем съезде кадетской партии, писал Шипов в данном документе, часть ее членов не поддержит постановление, одобряющее «Выборгское воззвание», и в знак протеста покинет партию, эта группа совместно с левыми октябристами и «мирнообновленцами» сможет образовать новую партию. По мнению Шипова, в своих основополагающих принципах программа будущей партии совпадет с кадетской, но тактика ее станет иной. Партия не станет подрывать государственность и признает необходимость компромисса. В том случае, если подобное развитие событий действительно окажется возможным, Шипов обещает содействовать ему всеми доступными средствами[88].

Струве, однако, предпочел не покидать конституционных демократов, поскольку маленькая раскольническая группка, каковой оставалось Мирное обновление, не вызывала у него оптимизма, а октябристов он считал пребывающими в глубоком упадке[89]. Его больше привлекало создание коалиции кадетов с правыми партиями, позволяющее сколотить такое думское большинство, которое не смогли бы разрушить ни Столыпин, ни радикалы. Он предлагал подобную линию своим товарищам по ЦК, но идея была отвергнута. В протоколах мнение руководства партии отражено довольно лаконично: «с правыми соединяться нельзя»[90]. Струве характеризовал это решение как фатальную ошибку, имевшую роковые последствия для партии и страны[91].

Хотя в то время Струве отверг возможность разрыва с кадетами и объединения с либерал-консерваторами, его контакты с последними отнюдь не были бесполезными. В 1908 году он начал печататься в двух ведущих изданиях, представлявших упомянутую тенденцию, — в журнале Московский еженедельник и ежедневной газете Слово, благодаря которым он начал оказывать заметное, хотя и косвенное, влияние на преемника Мирного обновления — Прогрессивную партию.

После бесславного провала «Выборгского воззвания», продемонстрировавшего как слабость кадетов перед лицом властей, так и отсутствие массовой поддержки, лидеры партии решили пересмотреть ее стратегию. На заседании Центрального комитета, состоявшемся 3 августа 1906 года, в центре внимания оказались правовые проблемы, которые породило воззвание. Часть членов настаивала на том, чтобы партия еще раз подтвердила приверженность идеям воззвания и перешла на нелегальное положение. Другим казалось, что ЦК должен признать обнародование этого документа ошибкой и попытаться выправить ситуацию. Разумеется, Струве поддерживал вторую позицию. Ни при каких обстоятельствах, говорил он, партия не должна уходить в подполье. Подобная политика будет означать, что избиратели, поддержавшие кадетов, отойдут к другим партиям, а место конституционных демократов будет занято Мирным обновлением. От воззвания, безусловно, нужно отречься: «партия на условиях выборгского постановления существовать не может». Злосчастный документ он предлагал «свести на нет»[92].

Вопрос о «Выборгском воззвании» еще более обострил противостояние между левыми и правыми кадетами. Ходили упорные слухи, что партия конституционных демократов вот-вот развалится: ее левое крыло преобразуется в подпольную революционную группировку, в то время как правое объединится с октябристами. Струве всеми силами противился подобному развитию событий. В большой политической речи, произнесенной 20 октября 1906 года в Московском кадетском клубе и названной «Идейные основы партии народной свободы» (#330), он отстаивал единство партии. С готовностью соглашаясь с тем, что кадеты не более монолитны, чем любой политический блок, он не усматривал в этом факте ничего особенного: то же самое наблюдалось у английских либералов и французских радикалов. Раскол кадетской партии еще более усугубит поляризацию русской политики. В то же самое время Струве вновь предостерегал от блокирования с радикалами и от революционных жестов типа «Выборгского воззвания». Кадеты были либеральной, демократической и социалистической партией, но ни в коем случае не радикальной. Он решительно нападал на революционный социализм, видя в нем утопию, противостоящую реализму эволюционных и образовательных методов. Задача партии заключалась не в том, чтобы пропагандировать насилие, — она должна была способствовать появлению в России «общественно ответственного гражданина». Те же аргументы он приводил на IV съезде партии, состоявшемся в Хельсинки в конце сентября. В выступлении, встреченном делегатами с огромным вниманием, он заявил: «Чем больше мы ударимся в революционизм, тем дальше будем отброшены в сторону реакции». Зал взорвался аплодисментами[93].

К тому времени Струве стал ведущим представителем правого крыла кадетов — меньшинства, опиравшегося на поддержку восьми из сорока членов ЦК. Для их левых оппонентов все надежды на конструктивную (или «органическую») работу в Думе выглядели «конституционной иллюзией»; они призывали либералов завершить то, что не удалось сделать в 1905 году, то есть стать революционерами. Правые же считали конституцию далеко не идеальной, но вполне работающей, и были готовы к значительным компромиссам ради modus vivendi с режимом. В данной ситуации Милюков выступал сторонником среднего пути с легким креном влево: ему нравилось использовать угрозу революционной смуты в качестве оружия в политической борьбе, но в то же время он желал, чтобы в деле продвижения реформ партия использовала любые конституционные возможности.

Именно умеренная, левоцентристская стратегия Милюкова к концу 1906 года восторжествовала в Центральном комитете партии. Как и прежде, выработанная тогда политика опиралась на конфронтацию, но гораздо менее агрессивную: «не штурм, а правильная осада» — так определял новую стратегию сам Милюков[94]. Струве дополнил милюковские инициативы поддержанным большинством предложением, согласно которому все начинания кадетской фракции в следующей Думе должны были облекаться в форму «поправок к правительственным законопроектам»[95]. На заседании ЦК, проведенном в конце октября 1906 года, Струве заявил, что лозунг «ответственного министерства», который он сам наиболее рьяно отстаивал, необходимо смягчить в пользу требования «министерства, солидарного с Думой»[96]. Это были весьма умеренные предложения. В тот период Струве пользовался большой популярностью в партии: по числу голосов, полученных в ходе избрания руководства санкт-петербургского отделения, состоявшегося 22 ноября 1906 года, он оказался третьим после Милюкова и Родичева[97]. Но враждебное отношение к нему товарищей слева дало о себе знать во время выдвижения кандидатов для участия в выборах во II Государственную Думу, когда он получил лишь восьмой результат из двенадцати[98] — достаточно для того, чтобы быть выдвинутым, но явно мало для демонстрации безоговорочного доверия.

Зиму 1906–1907 годов Струве провел, занимаясь активной агитацией за собственную партию. Кадеты до сих пор не подтвердили свой легальный статус — подобная ситуация нередко делала их жертвами полицейского произвола, особенно в провинции. На предвыборных митингах их зачастую «забивали» эсеры и эсдеки. В своих выступлениях Струве нападал в основном на правые партии, в первую очередь на октябристов. И вновь его излюбленной мишенью стал Гучков, которого он уличал в лицемерии: под его началом октябристы во всеуслышание провозглашали свою приверженность конституционным принципам, но в то же время саботировали работу по-настоящему конституционных партий, обвиняя кадетов в том, будто бы их программу можно воплотить только революционным путем[99]. По мере развертывания кампании становилось ясно, что радикальные организации Санкт-Петербурга и Москвы не собираются принимать кадетские предложения о создании предвыборных блоков, предпочитая идти на выборы самостоятельно. Тогда Струве решительно обрушился и на них. Он упрекал радикалов в нежелании примириться с конституционным порядком и подстрекательстве народа к насилию. Он также уличал их в неумеренной жажде власти и приверженности элитарному мировоззрению. «Революция» как политический лозунг казалась ему внутренне недемократичной: «Народ вообще не может “заниматься” революцией; всякая революция есть для народа навязанная ему властью, т. е. извне, и тягостный перерыв в обычном ходе его жизни. “Непрерывная революция” есть воистину барская выдумка кабинетных доктринеров; и осуществлять ее может только тот тип людей, который сам себя назвал “профессиональными революционерами”». Прежде всего такие формулировки приложимы к большевикам. «Большевики, возведшие в перл создания идею “непрерывной революции”, в сущности, самая недемократическая, я скажу прямо, — самая барская по своей тактике партия в России», — говорил он в одной из предвыборных речей[100]. Далее он весьма недальновидно предсказывал, что Ленин и его последователи вот-вот отправятся на свалку истории[101].

Поскольку высказанное им предложение о пересмотре партийной платформы в части, касавшейся «ответственного министерства», пока не было принято (это случилось лишь в середине февраля 1907 года), в своих предвыборных выступлениях Струве продолжал проводить прежнюю линию: он утверждал, что из-за своей невысокой репутации никакое бюрократически назначаемое министерство не сможет эффективно управлять Россией[102]. Поступая подобным образом, он показывал себя лояльным кадетом, поскольку его собственные устремления к тому моменту были гораздо скромнее.

Накануне думских выборов 1907 года Струве занимал два видных поста в Центральном комитете партии. Во-первых, он возглавлял комиссию, на которую была возложена подготовка трудового законодательства, предназначенного для внесения в парламент. Данное дело было исключительно важным, поскольку кадеты, столкнувшись с конкуренцией социалистических партий, более не могли рассчитывать на автоматическую поддержку людей труда. Под руководством Струве комиссия проводила консультации с экспертами и подготовила несколько законопроектов, регулирующих право на забастовку, вопросы продолжительности рабочего дня, здравоохранения, жилищного строительства, профсоюзной деятельности и т. п.[103] Но, как оказалось, II Государственная Дума была распущена еще до их внесения на рассмотрение палаты.

Второй комитет, в котором он состоял и который возглавлял И. И. Петрункевич, и занимался пересмотром бюджетных статей Основных законов. На хельсинкском съезде было решено внести в партийную платформу пункт о необходимости расширения крайне узких бюджетных полномочий Думы. В пункте 4 предвыборной платформы кадетов ежегодное утверждение Думой государственного бюджета рассматривалось как средство политической борьбы[104]. К своим обязанностям в этом комитете Струве относился в высшей степени серьезно. Глубоко изучив бюджетные полномочия других европейских парламентов, он в предвыборных речах называл право Думы накладывать вето на государственные заимствования «законнейшим правом»[105]. Позже он подготовил доклад о бюджетных полномочиях Думы и путях их расширения (#334а).

Как и ожидалось, конкуренция с социалистическими партиями на парламентских выборах резко сократила возможности кадетов. Но, несмотря на это, санкт-петербургские кадеты смогли заручиться поддержкой достаточного числа выборщиков (одной пятой), чтобы отправить в Думу значительную депутацию, в состав которой вошел и Струве.

По мнению Струве, нужно было сделать все возможное, чтобы избавить II Государственную Думу от участи ее предшественницы: еще один роспуск — и на конституционном порядке в России можно будет ставить крест. Исходя из этого, он агитировал за тесное сотрудничество парламента с властями и занятие конструктивной позиции, нацеленной на расширение его полномочий. Причем делать это надлежало не путем драматичной и бессмысленной конфронтации, но терпеливо дожидаясь складывания таких ситуаций, когда кабинету понадобится содействие Думы и он, следовательно, ощутит зависимость от нее. Разумеется, Струве был связан предвыборной стратегией партии, призывавшей к «осаде» правительства, которую, впрочем, интерпретировал в довольно оригинальной манере: «Нам с разных сторон легкомысленно бросают упреки в том, что мы ведем какую-то осаду государственной власти. Господа, мы ведем не осаду государственной власти, а во имя укрепления русской государственности мы пришли сюда, чтобы вести осаду старого порядка»[106].

Первое парламентское сражение, в котором ему довелось участвовать лично, касалось бюджетных прерогатив Думы. Это дело вылилось в серьезный конфликт, противопоставивший кадетов не только правительству, но и социалистам. В единственном важном выступлении Струве в Думе, произнесенном двумя фрагментами — 20 и 23 марта 1907 года, — критически анализировались бюджетные статьи Основных законов. Первоначально они предназначались для мертворожденной «булыгинской» Думы 1905 года, задуманной в качестве консультативного органа, но потом создатели конституции решили распространить их и на новую Думу 1906 года, наделяемую законодательной властью. Струве проанализировал контрольные полномочия парламентариев в отношении бюджета, подчеркивая их ограниченность и те затруднения, с которыми сталкивался парламент, пытаясь осуществлять фискальный надзор за правительством. Он настаивал на принятии законопроекта по данному вопросу, подготовленном при его участии комиссией Петрункевича[107].

Социалистические фракции были согласны с кадетами в том, что вопрос о бюджетных полномочиях необходимо поставить перед правительством, но при этом придерживались гораздо более агрессивной тактики. Три левых партии — социал-демократы, социалисты-революционеры и народные социалисты — решили, дождавшись внесения в Думу бюджетного законопроекта, потребовать его отклонения без рассмотрения на том основании, что они «не желают брать на себя ответственность за финансовую политику правительства»[108]. Кадеты пытались отвратить социалистов от такого курса, используя два аргумента: во-первых, безапелляционный отказ от обсуждения бюджета подорвет доверие избирателей к новому парламенту; во-вторых, он предоставит правительству блестящий повод для роспуска Думы. Струве назвал предложение левых «беспредметной бюджетной демонстрацией»[109]. Однако миролюбивые инициативы были отвергнуты социалистами, обвинившими кадетов в соглашательстве со «старым режимом» за счет «народа». Тем самым, вопреки ожиданиям, кадеты оказались втянутыми в бюджетную войну на два фронта: и против правительства, и против предполагаемых союзников слева. В конце концов конституционные демократы при поддержке умеренных консерваторов сумели изолировать левых. 27 марта 1907 года Дума приняла решение о передаче бюджета в парламентскую комиссию — то был шаг, обеспечивший его последующее принятие. Такое сотрудничество с октябристами и другими правыми вполне укладывалось в рамки того курса, к которому Струве подталкивал кадетов. Радикалы презирали его за это. Раздосадованные поражением, социал-демократы заклеймили его как главного виновника кадетского «предательства»[110].

Во II Государственной Думе Струве выступал еще дважды. В одной речи (#334) он поддержал маклаковские нападки на военно-полевые суды, учрежденные Столыпиным в период между роспуском первой и созывом второй Думы. По мнению Струве, эти учреждения были не только незаконны, но и бесполезны: они понадобились не столько для умиротворения страны, законность в которой к тому времени уже удалось восстановить, сколько для тихих расправ с политическими оппонентами правительства. Другое выступление было посвящено забастовке бакинских нефтяников (#335).

Он явно не был выдающимся парламентарием. Ариадна Тыркова-Вильямс, возглавлявшая пресс-службу кадетов и часто наблюдавшая его в Думе, описывает его деятельность следующим образом:

«Струве был слишком полон неожиданности. Както Вильямс, в одной из своих заметок о нем, писал: “Струве всегда отсутствует”. Действительно, что бы Струве ни делал, с кем бы он ни говорил, Струве почти никогда не отдавал беседе всего внимания, думал еще о чем-то другом, пока на него не нападал припадок интеллигентной ярости, чаще всего полемической. Тогда он вдруг налету схватывал слова своего собеседника и отвечал по существу. У него и в теле было беспокойство. Он вертелся на стуле, отворачивался от того, с кем говорил, хватал разные предметы со стола и бесцельно их крутил, делал руками странные движения в воздухе, неожиданно обрывал фразы. И вдруг громко смеялся, часто без всякого к тому повода. Вцеплялся в какую-нибудь мысль, в какое-нибудь выражение и долбил его, как одержимый.

Все это делало его подчас смешным, иногда несносным. В Государственной Думе не только депутаты, но даже мы, журналисты, жили у всех на виду, как актеры, и на этой открытой сцене внешняя несуразность Струве больше бросалась в глаза, чем в частной жизни. В кулуарах, в этом просторном думском салоне, куда после дебатов приходили депутаты, поглаживая свои растрепанные перья, как тетерева на току после хорошей драки, они старались не попасть впросак. Но Струве не раз умудрялся что- нибудь буркнуть, что-нибудь недоговорить или переговорить. Делал он это на бегу, точно спасаясь от стаи гончих. Потом злился, когда видел в газетах собственные слова:

— Да я этого не говорил. Я совсем иначе думал. Эти болваны придали моим словам совсем не то значение. Да как они смели, идиоты?!

Не знаю, каков он был в комиссиях. Надо думать, что там его начитанность, его экономические знания, его энциклопедичность были очень полезны. Но на парламентской трибуне этот публицист, так упорно боровшийся за то, чтобы в России явилась возможность высказаться в парламенте, оказался совершенно беспомощен. Кадетская фракция поручила ему речь по какому-то экономическому вопросу. Он прибежал на трибуну, держа в руках охапку бумаг и бумажонок. Разложил свое добро перед собой на пюпитре, несколько раз оправил всегда сползавшие в сторону пенсне, стал рыться в своих записях. Бумажки ерошились и громко шелестели. Слова оратора раздавались отрывисто и не очень внятно. Голос то падал, то возвышался. Рыжая борода то наклонялась к пюпитру, то дыбилась против слушателей, которые с недоумением, смущенно смотрели на выступление этого уже прославленного, умного политического деятеля. Фразы доносились все более беспорядочные, точно Струве потерял нить мыслей и тщетно пытается ее найти в своих летучих листках.

Все лихорадочнее перебирал он свои записки и кончил тем, что рассыпал их веером вокруг трибуны. Все бросились их подбирать: пристава, депутаты, сам оратор. На председательском месте Головин, крепко стиснув тонкие губы, над которыми топорщилось острие усов, с трудом сдерживался, чтобы не улыбнуться. Ну а в ложе журналистов и наверху, в публике, без церемонии смеялись»[111].

Во встречах парламентской фракции кадетов Струве участвовал очень нерегулярно. В первый месяц работы II Думы (с середины февраля по середину марта 1907 года) он присутствовал почти на всех пленарных сессиях, но потом являлся все реже и реже: между 17 марта и 2 июня 1907 года он посетил лишь восемь из двадцати пяти пленарных заседаний. В ходе дискуссий он предпочитал говорить ex cathedra, преуменьшая тем самым значимость своих выступлений[112].

Обозревая думскую ситуацию изнутри, Струве пришел к выводу, что главной проблемой является отсутствие в парламенте устойчивого большинства, которое — несмотря на разногласия по конкретным законопроектам, — было бы готово отстаивать конституционный строй и совершенствовало бы, а не расшатывало его. Идеальным в этом смысле, полагал он, был бы альянс кадетов с умеренно правыми, и прежде всего с октябристами. Подобная тактика, однако, была невозможна в силу принятого партией запрета на предвыборные или парламентские союзы с правыми партиями. По этой причине он рекомендовал коллегам перетягивать на свою сторону отдельных депутатов справа и слева в ходе обсуждения конкретных законопроектов. «Работоспособной будет Дума только тогда, когда нам удастся оторвать часть делегатов слева и справа», — заявил он на одной из встреч думской фракции кадетов[113]. Но и такой подход оказался несостоятельным, отчасти из-за глубоко укоренившегося в кадетах недоверия к консерваторам, а отчасти — в силу опасений умеренных левых быть уличенными в соглашательстве с «буржуазной» кадетской партией. Меньшевики, к примеру, время от времени тяготевшие к сотрудничеству с конституционными демократами, неизменно отступали, столкнувшись с оскорблениями и шантажом со стороны большевиков. Одним словом, положение кадетов, пытавшихся, располагая лишь пятой частью думских мандатов, укреплять парламентаризм и одновременно отбиваться от врагов конституционного строя справа и слева, контролировавших в два раза больше мест, оказалось далеко не простым. Исход этой схватки решали не имевшие четких политических позиций непоследовательные радикалы и умеренные консерваторы, и проблема всех заинтересованных в выживании российских парламентских институтов заключалась в том, чтобы убедить их сотрудничать с кадетами.

Так случилось, что Столыпин в то время тоже был заинтересован в создании сочувствующего большинства в Думе. Царь, весьма недоверчиво относившийся к идее конституционной власти, старательно разыгрывал чуждую ему роль конституционного монарха, но в итоге оказывался под перекрестным огнем социалистов и либералов. Его терпение иссякало. Подстрекаемый супругой и царедворцами, он давил на Столыпина, требуя более сговорчивой Думы. По мнению премьер-министра, наилучшим образом этой цели соответствовал бы отход кадетов, или по меньшей мере их умеренного крыла, от радикалов, а затем — побуждение «раскольников» к сотрудничеству с октябристами и прочими консерваторами. Для осуществления задуманного Столыпину требовалось формальное осуждение конституционными демократами революционных методов. В обмен правительство было готово предоставить кадетам статус легально признанной оппозиции, которого они давно и тщетно добивались. Данное предложение было не лишено смысла: следовало ожидать, что кадеты, став легитимной силой, хотя бы на словах объявят о приверженности сугубо легальным формам деятельности. Но в данном случае, как и во многих других, вновь проявилась фундаментальная непоследовательность русских либералов: несмотря на глубочайшую преданность закону, партия не смогла заставить себя публично осудить политическое насилие — отчасти потому, что с помощью угроз можно было давить на правительство, а отчасти опасаясь отпугнуть своих радикальных приверженцев. В ходе частной встречи с Милюковым, состоявшейся в январе 1907 года, Столыпин поинтересовался, не желает ли лидер кадетов выступить с публичным заявлением, отмежевывающим партию от нелегальной революционной деятельности. Когда Милюков отказался, сославшись на то, что поставить подпись под таким документом он не в состоянии, Столыпин заметил, что его удовлетворила бы даже анонимная декларация на страницах Речи. Немедленно после этого, пообещал премьер-министр, он легализует партию народной свободы. Милюков заметил, что перед принятием такого решения ему необходимо проконсультироваться с товарищами по Центральному комитету. Прямо от Столыпина Милюков отправился к почтенному Петрункевичу. Услышав о предложении главы кабинета, Петрункевич впал в ярость: лучше вовсе распустить партию, нежели обречь ее на такую «моральную гибель»[114]. Тот факт, что один из ведущих членов кадетской партии рассматривал публичное осуждение политических убийств в качестве акта «моральной гибели», весьма красноречию говорит об особенностях российского либерализма и его приверженности либеральным ценностям. Для Милюкова ответа Петрункевича оказалось достаточно, и он не дал делу дальнейшего хода. Отказ кадетов от предложения Столыпина обрек II Государственную Думу на роспуск, ибо он выбил из рук премьер-министра оружие, с помощью которого можно было бы сдержать нападки царского двора.

Если бы лидером кадетов был Струве, а не Милюков, то Столыпину в данном вопросе наверняка удалось бы добиться желаемого. И дело отнюдь не в том, что Струве питал к Столыпину какие-то теплые чувства. Напротив, его отношение к премьер-министру с самого начала отличалось предвзятостью, ибо Столыпин имел репутацию «человека Плеве» — свое первое важное назначение, губернаторство в Саратове, он получил из рук откровенно ненавистного Струве министра внутренних дел. Первые месяцы пребывания Столыпина во главе кабинета не изменили позицию Струве. Его ужасали проводимые правительством жестокие репрессии, а также открытое презрение к правовой процедуре. Как-то в сердцах Струве даже сказал, что столыпинский режим хуже, чем режим Плеве, — худшую характеристику в его устах трудно представить[115]. В другой раз он описывал председателя правительства как человека, абсолютно лишенного политических принципов и сильной воли, игрушку «темных сил», фигуру, неспособную дать России то, в чем она наиболее нуждается — твердую власть[116]. Столыпинскую аграрную реформу, нацеленную на разрушение крестьянской общины и начатую с помощью принятых в «междудумье» чрезвычайных законов, он считал невиданным, произведенным одним росчерком пера попранием гражданского и правового порядка, беспрецедентным по своей «безответственности»[117]. Но по мере того как ситуация делалась все более отчаянной, Струве проявлял готовность поддержать атакуемый со всех сторон кабинет. Ведь он сам, в конце концов, неустанно призывал к твердому осуждению всякого насилия, от кого бы оно ни исходило — будь то правительство, реакционеры или те, кого он именовал «социалистической черной сотней»[118].

Семён Франк, Мюнхен, 1904 г.

В.А. Маклаков

Кадеты, избранные в состав II Государственной Думы от Санкт-Петербурга: М.П. Федоров, И.В. Гессен, П.Б. Струве, Н.Н. Кутлер

Осада власти»: карикатура на Струве и Маклакова как пособников Столыпина, опубликованная в газете «Русь» 18 июня 1907 года

«Национальное величие Струве»: карикатура, опубликованная в радикальном журнале «Рудин» в декабре 1915 года.

Во второй половине марта 1907 года, примерно в то самое время, когда он начал пропускать регулярные встречи кадетской фракции, Струве наладил приватные контакты со Столыпиным. Точные обстоятельства, при которых два политика встретились, нам неизвестны, но не исключено, что поводом послужило выступление председателя правительства в Думе 6 марта 1907 года, выдержанное в весьма примирительных тонах. Парламенту тогда предлагалось сотрудничество по целому ряду конкретных законопроектов. Подготовку встречи взял на себя М.В. Челноков, соратник Струве по правому крылу кадетов, который, будучи секретарем Думы, имел возможность часто и вполне официально встречаться с главой кабинета. Струве встречался со Столыпиным несколько раз, иногда на пару с Челноковым, а иногда в абсолютной тайне от своих кадетских коллег. Вот как он описывает эти встречи:

«В ходе работы II Государственной Думы М.В. Челноков и я считали своим долгом налаживание контактов с кабинетом министров и прежде всего лично с П.А. Столыпиным. Челноков не без юмора называл наши ночные вылазки к председателю правительства “научными экспедициями”. Одна из аномалий русской политической жизни выражалась в том, что мы, депутаты-кадеты, вынуждены были заниматься этим в тайне от собственной партии. Столыпин же, остерегаясь нападок со стороны крайне правых, также всячески избегал обнародования самого факта наших относительно частых ночных свиданий»"[119].

В одном из российских архивов, в конверте с надписью «К истории Второй Думы», хранится листок бумаги, написанный рукой Струве. На нем — конспект беседы, состоявшейся между ним и Столыпиным 10 апреля 1907 года. Документ хорошо отражает спектр затронутых тогда проблем, а также озабоченность двух политиков проблемой формирования в Думе действенного большинства.

«Мой конспект моей третьей беседы со Столыпиным.

1. Тревожное состояние Думы. Неуверенность в дальнейшем ее существовании. Царь и Головин.

2. Необходимость вывести Думу из этого положения. Ввиду разносоставности Думы инициатива в этом деле должна принадлежать правительству. Желательно, чтобы правительство вполне ясно довело теми или иными путями — до сведения решающих факторов Думы, каковы его усилия и виды. Что приемлемо и что неприемлемо?

3. Идея совместной работы Госуд. Думы и правительства должна быть построена на выявлении, как предмета Думских занятий, тех законодательных предложений, по которым в существе и в конечном итоге между Г. Думой и правительством может быть достигнуто соглашение или которые не могут служить материалом для конфликтов и без [слово неразборчиво] обострения отношений.

4. Бюджет: ускорение его обсуждения. Вопрос о расширении бюджетных прав. Возможность компромисса.

5. Законы по ст. 87. Аграрные законы.

6. Смягчение кар. Осуждение политических убийств. Телеграмма.

7. Организации думского большинства. Трудовики или поляки? Аграрный вопрос. Пусть Дума рассуждает об аграрном вопросе. Согласительные и осведомительные совещания по аграрному вопросу. Поляки. Отношение правительства к полякам и поляков к правит.

8. Правительств, политика должна быть национальной] (государственной) и народной»[120].

Ни эти беглые наброски, ни обнародованные позже сведения не содержат ни малейшего намека на какие-либо «сделки», якобы заключенные между Столыпиным и Струве за счет других, в первую очередь радикальных, партий. В любой европейской стране, за исключением России, такие обмены мнениями между премьер-министром и влиятельным членом ведущей оппозиционной партии считались бы не только нормальным, но и вполне желательным делом. А в российской политической атмосфере это попахивало изменой.

В середине апреля думцы разъехались на двухнедельные пасхальные каникулы. Струве воспользовался этой паузой для того, чтобы в компании Франка отправиться в Берлин, где он посетил Калмыкову. Оттуда они проследовали на австрийский курорт Грефенберг, на котором пятнадцатью годами ранее студент Струве лечил желудок[121].

Когда в начале мая 1907 года Дума собралась вновь, слухи о роспуске зазвучали еще более настойчиво. На деле, как теперь известно, в правительственных канцеляриях уже разрабатывался новый избирательный закон, который предполагалось ввести в действие немедленно после роспуска Думы. Этот документ должен был гарантировать властям более сговорчивый парламент, с искусственно созданным «работоспособным большинством», с которым можно будет сотрудничать. Соответствующее решение тайно было принято еще в середине апреля, после того, как правительство столкнулось с трудностями при утверждении в Думе ежегодной квоты по набору в армию. Правительство, однако, не желало брать на себя ответственность за второй в течение года роспуск парламента. Иными словами, Столыпин с помощью бесчестных уловок решил обвинить в роспуске саму Государственную Думу. 1 июня 1907 года он неожиданно явился в палату и сообщил депутатам о том, что полиция раскрыла антигосударственный заговор, в который вовлечено несколько членов социал-демократической фракции. Премьер-министр просил дать согласие на лишение этих депутатов парламентского иммунитета с тем, чтобы в дело смог вмешаться суд. Данный шаг, несомненно, имел провокационный характер: обличающие социал-демократов «доказательства» были сфабрикованы охранкой, и Столыпин прекрасно понимал, что кадеты, от реакции которых зависело решение вопроса, ни за что не решатся предать своих левых коллег. Но все иные средства к тому моменту были исчерпаны, а царский двор требовал от председателя правительства избавиться от II Государственной Думы.

Обсуждение предъявленного Столыпиным требования состоялось 2 июня на совместном заседании думской фракции и ЦК партии. Струве на этой встрече отсутствовал, но в частном порядке он рекомендовал своим товарищам следующее: кадеты должны потребовать, чтобы социал-демократы добровольно сложили с себя депутатские полномочия и предстали перед судом; если же они откажутся, покинуть парламент должны сами кадеты[122]. Но партия распорядилась иначе, решив открыто отвергнуть столыпинский ультиматум[123].

В те драматические часы, когда судьба II Государственной Думы висела на волоске, несколько депутатов-кадетов решили вступить в контакт со Столыпиным, чтобы выяснить, что подвигло его на столь решительный шаг, и определить, можно ли переубедить его. Челноков, наиболее близко знавший Столыпина, находился в то время в Москве, но его вызвали телеграммой и к вечеру того же дня он прибыл в столицу. Поначалу он скептически отнесся к предложению переубедить главу кабинета и заставить его отказаться от решения распустить Думу, но потом, когда Струве, Маклаков и Булгаков изъявили желание сопровождать его, Челноков уступил[124].

Той же ночью Столыпин согласился принять четырех депутатов в Елагином дворце, своей официальной резиденции[125]. Делегация прибыла в 23 часа 30 минут, когда заседание правительства еще продолжалось. Столыпин вышел, чтобы переговорить с гостями. После нескольких вступительных слов, довольно недоброжелательных по своему духу, Струве спросил премьер-министра, что побудило его изменить свое отношение к Думе и предъявить ей требование, с которым она явно не согласится, — и это как раз в тот момент, когда взаимоотношения правительства и парламента улучшаются[126]. Подлинный ответ на этот вопрос, как выяснилось позже, заключался в том, что двор решил распустить парламент ради принятия нового избирательного закона, и в тот самый момент, когда Столыпин беседовал со своими гостями, к нему уже спешил царский курьер, которому было поручено выяснить, почему председатель правительства медлит с манифестом о роспуске. Но о подобных вещах Столыпин рассказывать не мог. Вместо этого он подверг сомнению тезис Струве об улучшении отношений между министрами и депутатами. Депутаты в четыре голоса принялись доказывать Столыпину, что он заблуждается. Казалось, собеседник колеблется; на мгновение они воспрянули духом. Но внезапно глава кабинета сменил тон и обратился к самой острой теме. Он пожелал узнать, почему кадеты противятся исключению социал-демократических депутатов. Ведь последние не признают парламентаризм и постоянно занимаются обструкцией. «Освободите Думу от них, и вы увидите, как хорошо мы с вами будем работать», — сказал он. У кадетов нашелся единственный ответ: принять подобное требование Дума не сможет. В таком случае, заявил Столыпин, прерывая аудиенцию, Дума должна быть распущена, а ответственность за этот акт падет на кадетов. Встреча завершилась в половине первого, а спустя полчаса председатель Совета министров подписал манифест о роспуске. В тот же день — 3 июня 1907 года — правительство ввело в действие новый избирательный закон, заменивший прежний, принятый 11 декабря 1905 года. Этот документ значительно ограничил избирательные права тех групп населения, которые, как принято было считать, посылали в парламент наиболее неугомонных депутатов: крестьян, рабочих, национальные меньшинства.

Четверка кадетов, слишком возбужденная случившимся, отправилась в парк аттракционов «Аквариум». Там, «среди гуляющей, подвыпившей публики и раскрашенных дам полусвета», они обменялись впечатлениями. Много лет спустя Маклаков вспоминал: «За маленьким столиком, со Струве с его бородой патриарха, в жокейской шапочке и в каком-то желтом балахоне, за обязательной бутылкой шампанского, мы обсуждали положение»[127].

Поскольку визит к Столыпину расценивался участниками как дело сугубо частное, в кадетской партии ничего о нем не знали. Но кто-то из окружения Столыпина (видимо, министр торговли и промышленности Д.А. Философов) рассказал об этом событии С.Д. Абелевичу, корреспонденту шумной левацкой газеты Русь. В номере от 5 июня газета напечатала краткий отчет о встрече в Елагином дворце, упомянув два имени из четырех — Струве и Маклакова. Здесь сообщалось также, что, согласно слухам, кадетская делегация пыталась объяснить председателю Совета министров, почему Дума отказывается выдать обвиняемых социал-демократов. Но Абелевич этим не ограничился. Раскручивая сенсацию до конца, он возбуждал аппетиты своих читателей темными намеками на то, что за посещением стоит нечто большее, что речь идет о «каких-то новых комбинациях, в точности пока неизвестных»[128]. Первоначально Центральный комитет кадетской партии с негодованием отвергал все сведения о том, что кто-то из его членов мог вести тайные переговоры со Столыпиным[129]. Но Абелевич и прочие журналисты продолжали подливать масло в огонь. Абелевич, в частности, цитировал некоего польского кадета, который утверждал, что не настолько «наивен», чтобы поверить, будто бы четыре депутата Думы встречались с председателем правительства без ведома ЦК; более того, по его убеждению, подлинная цель встречи заключалась в том, чтобы выторговать у Столыпина побольше уступок. Постепенно были преданы гласности более ранние встречи Струве и Челнокова со Столыпиным. Другой репортер Руси сообщал читателям, что в ходе этих посещений правое крыло кадетов в лице Струве и Маклакова пыталось выторговать II Думе спасение, не затевая драки[130]. Издания, раздувавшие скандал, предсказывали, что Струве скоро оставит кадетов и перейдет к октябристам. В прессе появлялись дикие карикатуры, изображавшие Струве в виде смиренного просителя перед лицом Столыпина.

Теперь четырем депутатам предстояло отвечать перед собственными коллегами. Члены ЦК были в ярости: обвинения оказались столь вызывающи, что Маклаков собирался даже выйти из партии[131]. Явно под нажимом партийного руководства четверка написала короткое письмо в редакцию газеты Речь, в котором разъясняла, что встречалась со Столыпиным по собственной инициативе и что обвинения в прессе совершенно беспочвенны[132]. Позже, уступая журналисту, требовавшему подробностей, Струве говорил, что к этому письму ему добавить нечего, кроме того, что во время встречи на Елагином острове он «лично не вымолвил ни слова» (это, как мы знаем, не вполне верно), что никаких предложений или обещаний Столыпиным не делалось, и что делегация просто хотела выяснить, можно ли спасти Думу[133].

Скандал вокруг встречи со Столыпиным переполнил чашу терпения Струве. Его глубоко возмущало то, что русские политики всех направлений ничуть не беспокоились о построении в стране конституционного порядка. Ярость и оскорбления, подозрительность и намеки, которыми общество встретило новость о контактах кадетов с председателем Совета министров, были восприняты им как симптомы духовного саморазрушения. Иными словами, занятия активной политикой, по мнению Струве, потеряли всякий смысл. Поэтому он решил полностью покончить с подобной деятельностью, посвятив всю свою энергию изобличению главного виновника случившегося — русской интеллигенции.

Глава 2. Разрыв с интеллигенцией

Учитель учил четырем вещам: культуре, поведению, преданности и доверию.

Конфуций

Опыт 1905–1907 годов потряс Струве как духовно, так и физически. Он был абсолютно уверен, что старый режим никогда больше не сможет управлять Россией, и потому провал конституционного эксперимента и возвращение прежней бюрократическо-полицейской власти ввергли его в черную тоску. Будущее виделось ему в самых мрачных тонах. Надежды не было: ведь бюрократия, рассуждал он, вернулась на прежние позиции лишь номинально, и теперь ей предстоит руководить народом, утратившим всякое уважение к царю и его чиновникам, а раз так, то следующий социальный взрыв, за которым последует правая или левая диктатура, остается только вопросом времени.

Его отчаяние имело многочисленные внешние проявления. В тот краткий период Струве необычайно быстро старел. На фотографиях, сделанных после 1907 года, его живое, пытливое выражение эпохи Освобождения сменилось унылым, отсутствующим взглядом. Буйная рыжая шевелюра начала седеть. Появился животик, который в сочетании с привычной сутулостью заставлял его выглядеть старше своих тридцати семи лет. В письме к Струве Нина называет его лицо «грустным, усталым и невеселым»[1]. Толстой, которого он посетил в Ясной Поляне летом 1909 года, в своем дневнике именует его «тяжелым» и «мало интересным»[2].

Оценивая ситуацию, последовавшую за роспуском II Государственной Думы, Струве видел вокруг лишь руины. И пусть даже Основные законы продолжали действовать, а III Дума вот-вот должна была приступить к работе, — сам дух октябрьского Манифеста безвозвратно угас. Вместо того чтобы стать конституционной монархией, в которой конфликты разрешаются с помощью закона, а отсталое население постоянно получает гражданское образование, на что он горячо надеялся, Россия вновь превращалась в поле битвы, на котором два смертельных врага — интеллигенция и бюрократия — сражались за абсолютную власть, используя любые средства.

Значительную долю ответственности за подобный исход несла бюрократия, и Струве не стеснялся в выражениях, обличая ее. Парламент, распускавшийся дважды менее чем за год; новый избирательный закон, противоречивший конституции и лишивший избирательных прав значительную часть электората; земельная реформа, проводившаяся с помощью чрезвычайных актов, которые не получили одобрения парламента и даже не обсуждались в его стенах; широкое применение «Временных правил» 1881 года, наделявшее неограниченной властью губернаторов и военных комендантов тех регионов, где вводилось «чрезвычайное положение», и перечеркивавшее законодательство о гражданских правах 1905–1906 годов — это и многое другое лежало на совести царского правительства.

Обличая имперский режим, Струве шел в русле господствовавших тогда либеральных настроений. Но он выделялся из общего ряда, отказываясь возложить ответственность за случившееся исключительно на правительство. Обвинения в адрес властей он сопровождал уничтожающей критикой интеллигенции, уличая ее в тайном сговоре с бюрократией в деле ниспровержения законности и свободы. Его нападки на интеллигенцию были неистовыми и очень личными. «Прогрессивное» общественное мнение никогда не простило ему этой измены[3].

После роспуска II Думы и скандала, последовавшего за обнародованием его тайных контактов со Столыпиным, Струве исчез из поля зрения общества. Не существует почти никаких данных о его деятельности во второй половине 1907 года[4]. Основную часть этого периода он, видимо, провел в уединении, размышляя о событиях двух предшествующих лет, анализируя их причины, думая об исправлении ситуации и неустанно собирая силы для очередного из тех духовных прорывов, в которых он был столь искусен. В литературных кругах поговаривали, будто он работает над книгой о своей эволюции от марксизма к либеральному консерватизму. В то время он действительно писал монографию о «государстве и революции». Эта книга так и не была закончена, но фрагменты из нее, опубликованные в 1908–1909 годах, вызвали настоящую бурю[5]. Он по-прежнему состоял в кадетской партии и был членом ее ЦК, но лишь номинально. Его популярность в рядах конституционных демократов заметно упала. В опросе, проведенном в сентябре 1907 года в ходе выдвижения кадетского списка от Санкт-Петербурга в III Государственную Думу, он оказался лишь пятым из десяти кандидатов, что не позволило бы претендовать на партийный мандат, если бы Струве того пожелал. На выборах нового состава ЦК, состоявшихся в октябре 1907 года, он выступил еще хуже, заняв тридцать девятое место из сорока[6]. В кампании по избранию новой Думы он участвовал довольно вяло, а за всю вторую половину 1907 года посетил лишь одно заседание Центрального комитета (16 июля), да и на то опоздал. Неудивительно, что в партии ходили сплетни о его скором разрыве с кадетами и переходе к октябристам.

На деле, оставаясь в контакте с некоторыми правыми кадетами, Струве не собирался возвращаться к политической деятельности ни в этой, ни в какой-либо другой партии. Он не хотел даже выступать в роли идеолога, чем в свое время занимался в рядах социал-демократов и «освобожденцев». Он просто считал себя вне политики[7], ибо утратил веру в спасение гибнущей России чисто политическими средствами. В его понимании основной недуг не был ни политическим, ни экономическим, ни социальным. Несомненно, совершенствование конституции и неукоснительное соблюдение ее, а также проведение земельной реформы оставались весьма и весьма желательными, но этих мер было недостаточно и сами по себе они не могли успокоить Россию и вывести ее из кризиса. Корень проблемы лежал гораздо глубже. В конечном счете революция потерпела поражение под влиянием отнюдь не внешних факторов: «Нет ничего более ошибочного, чем думать, что наши надежды и упования разбиты какой-то внешней силой»[8]. Русское общество оказалось не готовым принять на себя ответственность, налагаемую свободой, ибо ему не хватило должной культурной базы. Струве убеждал своих читателей в том, что хорошо представляет весь трагизм политических невзгод, переживаемых Россией; но в то же время он настаивал, что решения политических проблем недостаточно, ибо за ними стоят трудности куда более серьезные: это «глубокие культурные задачи, без разрешения которых Россия будет переходить от одной трагедии к другой, оставаясь игралищем ничтожных кучек и слепых сил»[9].

«Было бы ошибочно думать, что мы пережили только “политические” годы и нуждаемся только в политическом поучении, в политических выводах. Более того, можно сказать, что в некоторых отношениях чисто политическая точка зрения пока бесплодна. Бесплодна потому, что, как ни ясны некоторые политические цели, никто не может пока указать ясных политических путей к этим целям. Сравнительно с дооктябрьским прошлым Россия сделала огромный принципиальный шаг вперед в политическом отношении. Но сделав этот шаг, она очутилась перед культурными проблемами, которые, казалось, были оттеснены на задний план политическим вопросом. Если прежде можно было сказать… что никакой культурный прогресс невозможен без решительного, принципиального политического разрыва с прошлым, — то теперь так же решительно можно утверждать, что никакой политический шаг вперед невозможен вне культурного прогресса; без такого прогресса всякое политическое завоевание будет призраком, будет висеть в воздухе.

Из фатального круга двух основных политических положений: 1) необходима конституция, прочный правовой порядок и 2) правительство, которое в политическом смысле держит в своих руках положение, ведет всякую иную, только не конституционно-зиждительную и конституционно-консервативную политику…из этого фатального круга самого по себе невозможно извлечь ничего положительного. Все свести к критике правительства значило бы безмерно преувеличивать значение данного правительства и власти вообще: источник неудач, разочарований и поражений, постигших Россию, лежит гораздо глубже. Даже если бы каким-нибудь чудом политический вопрос оказался разрешенным, решение его лишь более выпукло выдвинуло бы значение другой, более глубокой задачи. Это значит: общество должно задуматься над самим собой. Мы переживаем идейный кризис, и его надо себе осмыслить во всем его национальном значении»[10].

Распространив свои критические нападки на всю интеллигенцию (именно ее он имел в виду, говоря об «обществе»), Струве оказался в довольно сложном положении. Результатом стало (и не могло не стать) его отлучение от всех лагерей, школ и направлений — нечто вроде интеллектуального остракизма. Ведь именно интеллигенты, обвиненные им в нехватке «культуры» и разжигании революции, составляли его основную аудиторию. Его критика не встретила понимания, ибо в ходе длительной борьбы с самодержавием русская интеллигенция взрастила в себе неискоренимый комплекс величия. По мере того как Струве обнаруживал все ббльшую неприязнь к этому социальному слою и предлагал программу духовного возрождения, основанную на идеях, которые его представителям были незнакомы или просто неприемлемы, интеллигенция давала ему сдачи. Теперь Струве стал объектом такой травли, которая не имела прецедента в русской интеллектуальной истории. Гонимый, высмеиваемый, превратно интерпретируемый оппонентами слева (которым, по иным причинам, вторили и правые), он был вынужден беспрестанно отбиваться от нападок.

Уровень той дискуссии был не слишком высок, и поэтому очертить области разногласий или выделить позитивные программы оппонентов крайне сложно. Русская интеллектуальная жизнь всегда характеризовалась логической непоследовательностью, политической ограниченностью, дефицитом реализма — качествами, в значитель ной степени обусловленными отсутствием представительных институтов и свободной прессы. Можно было бы ожидать, что после октября 1905 года, с созданием парламента и фактическим упразднением политической цензуры, ситуация изменится к лучшему. Но этого не произошло. Привычки, складывавшиеся десятилетиями, оказались столь крепкими, что русские интеллигенты не только продолжали действовать в том духе, с которым сроднились, но по-прежнему говорили и писали в той же манере. Лихорадочно развивавшаяся пресса с готовностью открыла свои страницы для публикаций, прежде годившихся только для нелегальной или эмигрантской печати. У многочисленной читающей публики развился вкус к политике, первейшим проявлением которого стала тяга к политическим сенсациям: в такой обстановке новость об убийстве очередной «знаменитости» доставляла читателям такое же извращенное удовольствие, с которым пресытившаяся политикой западная публика встречает сообщения об уголовных преступлениях или несчастных случаях.

Как и следовало ожидать, ни правые, ни левые радикалы не имели ни малейшего понятия о вопросах, поднимаемых Струве, и потому в споре преобладали аргументы ad hominem. Тот факт, что Струве когда-то был марксистом, потом покинул марксистов и ушел к либералам, а затем порвал и с либеральными воззрениями, был достаточным доказательством его беспринципности и «ренегатства». Следуя этой аргументации, атаки как слева, так и справа, — примечательно схожие по своему тону и стилю — концентрировались на том, кто таков Струве, а не на том, о чем он говорил. Единственное отличие в нападках, обрушиваемых на него двумя крайними лагерями, заключалось в том, что правые экстремисты постоянно поднимали в дискуссии еврейский вопрос, в то время как левые предпочитали изобличать его германские корни. Журналисты активно применяли своеобразный шантаж, не позволявший вступаться за Струве никому, кроме самых отъявленных храбрецов. Умеренный консерватор, допускав ший робкое слово в его защиту, обвинялся правой газетой Новое время в проеврейских и прокадетских (или, в качестве варианта, проеврейско-кадетских) симпатиях; умеренный социалист, делавший то же самое открыто, немедленно клеймился Лениным или Троцким как «пособник буржуазии».

Даже тем, кто уважал его лично, но расходился с ним во взглядах, редко удавалось ухватить суть аргументации Струве. Выдвигаемые им идеи были столь новыми, смелыми и вызывающими, что критики, вероятно, оказывались просто не в состоянии сосредоточиться на них или подойти к ним рационально. Этот прискорбный факт стал очевидным в 1908 году, когда Струве впервые выступил в защиту патриотизма и империализма в качестве законной и желательной для интеллигенции позиции. Читая его сочинения, посвященные данному вопросу, довольно легко обнаружить логические несообразности и шаткость основных тезисов. Несмотря на это, мало кто утруждал себя поиском подобных огрехов. Например, в широком потоке откликов, вызванных его сенсационной статьей «Великая Россия» (#352), можно было найти все что угодно — насмешки, оскорбления, удрученное покачивание головой, выкручивание рук, — за исключением рациональных контраргументов. Единственным исключением из этого ряда были, по-видимому, статьи Бердяева.

Такая реакция повергала Струве в отчаяние. Он всей душой жаждал дебатов, и в тех редких случаях, когда критик затрагивал суть его концепции, энергично выступал в защиту своих взглядов. Но большую часть времени ему приходилось отбиваться от личных нападок, иной раз откровенно оскорбительных, и это выбивало его из колеи. Порой воздержаться от ответа было невозможно, и тогда ему приходилось опускаться до уровня своих оппонентов, швыряя грязью и получая в ответ грязь, время от времени прерывая это занятие ради того, чтобы на глазах изумленных зевак прочитать проповедь о порочности подобного рода полемики. Совокупный эффект всех этих наскоков состоял в том, что Струве скатывался на позиции все более крайние, которые в случае более взвешенного подхода он никогда бы не занял. Он также был лишен благотворного влияния рациональной критики, в которой явно нуждался.

Вот небольшой образчик того, с чем Струве приходилось иметь дело. После того как разразилась первая мировая война и русские войска оккупировали Галицию, он опубликовал ряд довольно спорных статей по украинскому вопросу. Его главный тезис (подробно рассматриваемый в главе 5) заключался в том, что украинцы — это не нация, но лишь ответвление на едином «общерусском» древе, и, следовательно, украинский национализм представляет собой искусственное движение, которое, однако, для России довольно опасно. В печати развернулась острая полемика. Меньшевик Д.И. Заславский, пишущий под псевдонимом «Гомункулус», опубликовал в газете День статью, критикующую взгляды Струве". Он высказывал удивление по поводу того, что Струве защищает русский национализм, поскольку по происхождению немец, а свои германоязычные статьи подписывает не иначе как «фон Струве». В ответ Струве заявлял, что за «совершенно неважным и неинтересным» фактом использования подписи «фон Струве» стоит лишь обыкновение русских властей добавлять префикс «фон» в зарубежные версии паспортов, выдаваемых потомственным дворянам. «Использование “немецкого” в моей фамилии и в моем происхождении так же принципиально-безобразно, как с моей стороны было бы принципиально-безобразно указывать на то, что г. Homunculus — еврей по происхождению и национальности»[12]. Данное заявление, в свою очередь, повлекло за собой новую реплику Заславского, который счел необходимым проинформировать читателей, что Струве раньше жил в Германии, будучи в то время злейшим врагом национализма[13]. Перу того же автора принадлежала и еще одна статья под заголовком «Гретхен фон Струве»[14]. Разумеется, достоинства и недостатки позиции Струве в украинском вопросе в подобной полемике вовсе не затрагивались.

Такого рода дискуссии самым негативным образом влияли на духовное и умственное здоровье Струве. Поначалу он пытался отбивать атаки с помощью рациональных аргументов, но делать это было все сложнее, поскольку оппоненты не отвечали взаимностью. Затем, подобно раненому быку, он начал слепо метаться из стороны в сторону, обнажая свою уязвимость и беззащитность. Между ним и его многочисленными хулителями наладилась своеобразная игра: стремясь выказать равнодушие к нападкам, он отстаивал все более радикальные позиции, которые обращались оппонентами против него самого, что, в свою очередь, толкало нашего героя к еще большим крайностям. Его размышлениям 1907–1917 годов присущи неуравновешенность, хаотичность, субъективизм, совершенно незаметные в трудах предшествующего периода. Прежде всего это объяснялось его глубочайшими переживаниями за будущее страны. Второй причиной была явная интеллектуальная дезориентация, обусловленная изоляцией и беспощадным обстрелом со всех сторон[15].

Отношение Струве к интеллигенции всегда оставалось двойственным, и поэтому критика, которой он посвятил себя после 1907 года, была не таким уж значительным отступлением от его прежних воззрений, как казалось современникам. В 1907 году он утверждал: «Те мысли, которые составляют идейную основу развиваемой мной критики революции, в существе своем созрели раньше, чем было основано “Освобождение”», то есть до 1902 года[16]. Разумеется, в свой социал-демократический и «освобожденческий» период он был склонен защищать интеллигенцию от обвинений в экстремизме, возлагая ответственность за все присущие ей пороки на царский режим[17]. Но даже тогда, прощая ей очень многое, Струве не был слеп к ее недостаткам. Он никогда не разделял присущего русской интеллигенции представления о себе самой как о главной движущей силе общественного прогресса, предпочитая рассматривать в роли двигателя такие безличные факторы, как экономику (в дни увлечения марксизмом) или культуру (в либеральный период). Ему была чужда и интеллигентская склонность политизировать все и вся, разграничивая «добро» и «зло» в зависимости от того, хорошо или плохо чувствует себя правительство. Он всегда настаивал на том, что «культура», причем во всех ее проявлениях, превыше политики. Так, будучи марксистом, он вполне мог восхищаться юридическими достижениями Победоносцева или поэтическим талантом Фета, став либералом — воздавать должное Марксу, а оказавшись в эмиграции — тепло отзываться о книгах, изданных в Советском Союзе. В позициях Струве неизменно присутствовало нечто, выделяющее его из шеренги оппозиционной интеллигенции, причем даже в те дни, когда он являлся ее духовным вдохновителем. В данной роли выступала вера в трансцендентный характер гуманистических ценностей и достижений культуры.

Опыт общения с социал-демократами в годы ревизионистских исканий еще более углубил недоверие Струве к интеллигенции. Нежелание вождей русской социал-демократии всерьез воспринимать идеи ревизионизма, их догматизм, готовность шельмовать любого, дерзнувшего мыслить самостоятельно, резко контрастировали с той реакцией, которую ревизия марксизма встретила в Германии. Как раз тогда Струве впервые предположил, что русская интеллигенция представляет собой какое-то «особое племя». Именно эти сомнения он имел в виду, когда говорил, что основы критики революции были выработаны им еще до 1902 года.

Претензии Струве к интеллигенции не получили широкой огласки лишь потому, что он, не желая подрывать единство «демократического» фронта против самодержавия, до поры до времени предпочитал не высказываться по данному поводу. Как отмечалось в первом томе настоящей биографии[18], наблюдая за поведением радикалов в 1905 году, он испытывал нарастающее беспокойство по поводу их безответственности и вкуса к насилию. Тем не менее даже тогда, и вновь по чисто тактическим соображениям, он в основном молчал, не желая подвергать опасности альянс либералов и социалистов. Более того, саму степень его озабоченности не стоит преувеличивать, ибо Струве был твердо уверен, что «массы» осознают собственные интересы и, получив возможность демократического волеизъявления, мгновенно подрежут крылья наиболее оголтелым элементам интеллигенции. В условиях демократии, победу которой он считал неизбежной рано или поздно, ультралевые, а также тяготеющие к ним либералы, будут дрейфовать к центру или просто пойдут ко дну. Иначе говоря, в то время он не слишком опасался радикальной интеллигенции, относясь к ней даже с некоторым снисхождением. В статье, написанной в начале 1905 года, он отмечал, что возглавить массы русским радикалам мешает их «революционное доктринерство», а «история, вероятно, оставит социалистические партии ни с чем»[19].

Иными словами, не питая ни малейших иллюзий в отношении интеллигенции, Струве сохранял их в отношении русского народа, который, по его мнению, благодаря здоровому чувству собственного блага, обладает иммунитетом против демагогов. В 1904–1905 годах ему казалось, что для того, чтобы народный интерес заявил о себе, необходима лишь парламентарная система, основанная на всеобщем избирательном праве. «При всенародном голосовании, — писал он в 1905 году, — народные массы, став ответственными распорядителями собственных судеб, узнают и поймут, что возможно и что невозможно»[20]. Его неистовая борьба за демократизацию избирательного процесса подогревалась именно этой надеждой, а также боязнью того, что половинчатый закон о выборах, не решающий указанной задачи, послужит дальнейшей радикализации масс. Но события 1905 года развеяли эти заблуждения. Вернувшись в Россию в октябре, Струве с огорчением обнаружил, что рабочие и крестьяне, вопреки его ожиданиям, действительно оказались под влиянием радикалов, о чем те без устали твердили. Идея «перманентной революции», которую прежде он был склонен отметать как «элитарную утопию», получила широкий отклик среди промышленного пролетариата. Особенно его взволновала декабрьская стачка в Москве, убедительно показавшая, насколько легко радикальная интеллигенция может толкнуть рабочих на губительный путь. Выборы в I Государственную Думу, давшие кадетам твердое большинство в промышленных районах, слегка успокоили Струве: рабочие, внушал он себе, в конечном счете разобрались, что для них хорошо и что — плохо. Однако, наблюдая за поведением рабочих и крестьянских депутатов в парламенте, особенно во II Государственной Думе, где последние были широко представлены, он быстро растерял весь свой оптимизм. Охваченный тревогой, он видел, как эти представители «масс» шли на поводу у радикальной интеллигенции. В газетном интервью, которое было дано вскоре после роспуска II Думы, он обвинял интеллектуалов, «курировавших» фракцию трудовиков, в том, что они отвлекали крестьян от законных классовых целей, вместо этого подталкивая их к «революционному авантюризму»[21]. Опыт того периода убедил Струве, что с идейной точки зрения «массы» были столь же не готовы к «ответственному политическому творчеству», как и интеллигенция[22].

Сказанное заставляло по-иному воспринимать угрозу, исходящую от интеллигентов-радикалов. К ним нельзя было более относиться как к своенравным детям русского деспотизма, чья судьба предполагала лишь смирение или вытеснение на обочину жизни. Могучее влияние, которое они оказывали на массы в критические моменты истории, несло в себе смертельную угрозу: «Наиболее неожиданной и наиболее замечательной чертой эпохи, в которую мы вступили с 1904 года, является та легкость взаимного понимания, которая установилась между “интеллигенцией”…и “народными массами”. “Взаимное понимание” тут, может быть, несколько слишком сильное в одном, слишком слабое в другом отношении выражение. “Понимания”, может быть, ни с той, ни с другой стороны не было, но была органическая солидарность, которая в некоторых отношениях важнее и значительнее всякого “понимания”. Интеллигенция оказалась “революционно-народнической”, а народ — “народником-революционером”»[23].

«Русская революция показала, что у народа нет своего особого “стержня”, своей “основы”, своего “цвета”, отличного от стержня, основы и цвета интеллигенции…Грехи русской революции — грехи общие, интеллигенции и народа. Разница только в том, что интеллигенцию мы всегда мыслим, как субъектов (физических или собирательных), которым их действия могут и должны быть вменены, тогда как к “народу” понятие вменения недопустимо. И процесс духовного и культурного лечения должен быть начинаем с “интеллигенции”. Но лекарством она не может позаимствоваться от народа. Народ сам нуждается не менее в том же лечении»[24].

Но, как и следовало ожидать, систематической критики русской интеллигенции Струве так и не дал. Задуманная им книга на эту тему под заглавием «Государство и революция» осталась, подобно многим другим его амбициозным проектам, незавершенной, и лишь отдельные ее фрагменты увидели свет. Его работы, касающиеся данного предмета, обычно представляли собой отклики на отдельные события или на полемические выпады в собственный адрес и потому, как правило, оказывались разрозненными и неполными. Помимо собственного журнала Русская мысль, у него имелись еще два канала самовыражения. Первым из них была ежедневная газета Слово, орган прогрессивно настроенных промышленников, с которой сотрудничали консервативные кадеты и октябристы и которая, в отличие от прочих русских газет того времени, была достаточно благосклонна к Струве и его взглядам. В 1908–1909 годах Струве регулярно печатался на ее страницах, предпочитая Слово кадетской Речи, от случая к случаю предоставлявшей ему свою трибуну. Другим стал издаваемый Григорием Трубецким Московский еженедельник, в котором Струве видел прямого наследника Полярной звезды. Несмотря на отрывочный характер писаний 1906–1909 годов, именно здесь нашел выражение комплекс идей Струве, который, хотя и не обрел вид системы, все же оказался весьма близок к систематическому целому.

Основное обвинение, выдвигаемое им против интеллигенции, заключалось в том, что последняя оказалась не в состоянии понять те изменения, которые принесла революция 1905 года, и политически приспособиться к новому положению вещей. В 1906 году Струве писал, что год назад, по возвращении в Россию, ничто не поразило его более, нежели отказ левых радикалов (сюда можно было бы с полным основанием добавить и левых кадетов) признать историческое значение случившегося[25]. Почему же так получилось? Размышляя над этим вопросом, Струве обращался к стандартным аргументам, используемым против интеллигенции русскими консерваторами XIX столетия: оторванность от реальной жизни, говорил он, влекла за собой интеллектуальную косность и доктринерство. Но в отличие от консервативных критиков он был склонен обвинять в этом не столько самих интеллигентов, сколько царизм: «То самое чудовище самодержавия, которое держало народ в невежестве, нищете и угнетении, оно же держало и интеллигенцию в нездоровом искусственном отдалении и отчуждении от жизни. Люди, которым систематически мешали и запрещали прикасаться к жизни, работая для нее и питаясь ее здоровыми соками, недаром были “отщепенцами”: в своем духовном уединении и ожесточении они утеряли все мерки и перестали ясно видеть возможное и нужное. “Отщепенство” породило бредовые идеи. “Пленной мысли раздраженье” перешло в опьянение мысли освободившейся, но еще не свободной, мысли не подчиненной, но в то же время и безвластной»[26].

«Где же, на чем можно было развиться и окрепнуть политической даровитости русской интеллигенции? — вопрошал он риторически. — Плоды добрые не могли вырасти на сыпучих песках, которых никогда не орошала живая вода политического творчества»[27].

Из-за слабого контакта с реальностью интеллигенции не хватало гибкости: она замкнулась в тех установках и постулатах, которые сформировались в ходе долгой борьбы с самодержавием. Согласно одному из самых ярких наблюдений Струве, «русская интеллигенция вообще едва ли не самая консервативная порода людей в мире»[28]. Именно этот врожденный консерватизм был повинен в неспособности или нежелании интеллигенции принять перемены 1905 года. Она инстинктивно продолжала воспринимать «власть» как «врага», несмотря даже на то, что отныне властные полномочия перестали быть безраздельной монополией царя и его бюрократии, превратившись в своеобразный кондоминиум, в котором народ и интеллигенция, как выразители народных интересов, получили свою долю. Интеллигенция по-прежнему раздувала вооруженные восстания, забастовки, акты бойкота и саботажа, как будто бы не замечая того, что, поступая подобным образом, она теперь вредит и себе, и народу, которому желала помочь.

Подобная установка привела к невольному альянсу интеллигенции с бюрократией, в конечном счете погубившему революцию. Радикализм и реакция взаимно дополняли друг друга. Так и не проникшись духом октябрьского Манифеста и прибегнув к самым жестоким мерам для восстановления порядка в деревне, власти и их сторонники из правых способствовали развалу конституционной системы. В свою очередь, интеллигенция, отказавшись жить в соответствии с предначертаниями Манифеста и Основных законов и настаивая на бесконечной революционной борьбе, снабдила бюрократию аргументами в пользу упразднения конституции. Опасность, исходящая от врагов справа, заявлял Струве в период работы I Государственной Думы, «главным образом обуславливается той поддержкой, которая оказывается им слева»[29]. «Русская революция и русская реакция как-то безнадежно грызут друг друга, и от каждой новой раны, от каждой капли крови, которыми они обмениваются, растет мстительная ненависть, растет несправедливость русской жизни»[30]. Он постоянно указывал на то, что своими действиями правые и левые дополняют друг друга.

«Правовая беспринципность революции выражалась в формуле: всякое действие допустимо, если оно полезно для революции. По недомыслию, хорошо известному логической теории, все вредное для правительства приравнивалось к полезному для революции, и, таким образом, к морально чудовищной посылке присоединялись допущения, фактически нелепые. Каким реальным содержанием история наполнила эту логику, достаточно известно.

Правовая беспринципность контрреволюции выражается в формуле: всякое административное действие допустимо, если оно наносит вред “крамоле”. На линии этого рассуждения может лежать всякое преступление…Этим подготовляется не умиротворение страны, а возрождение с новой силой тождественной формулы с революционным знаком»[31].

Сговор правых с левыми отразился не только на судьбах русской конституции. Пропаганда, которую оба лагеря вели в народных массах, возбуждала ненависть к образованному меньшинству населения: и хотя правые играли на антикультурных или антизападнических инстинктах, а левые — на классовой ненависти[32], они сообща работали на один и тот же результат, поскольку в России образование издавна отождествлялось с материальным благополучием. Подобная смычка очень беспокоила Струве. Он считал, что самодержавие «социофизически» опиралось на ту врожденную подозрительность, которую невежественный народ питал к «образованным»[33]. Для того чтобы ослабить монархию, необходимо было обеспечить единство интересов неграмотных и образованных. Но вместо этого интеллигенция, пропагандировавшая лозунги классовой борьбы, лишь углубляла инстинктивное неприятие культуры в народной среде: «В России ни крестьяне, ни рабочие не имеют ни малейшего понятия о научной теории классовой борьбы. Недоверие к “буржуазии”, внушаемое народу во имя этой теории, поощряет не столько складывание классового самосознания, сколько укрепляет ненависть к образованным слоям, стоящим во главе освободительного движения»[34]. Сражаясь за один и тот же электорат, русская реакция и русский радикализм пользовались одним и тем же оружием. Они на пару препятствовали формированию у народных масс здоровых и конструктивных политических привычек: «Вот почему тем русским политическим деятелям, у которых развито чувство политической ответственности, так трудно получить доступ к умам и сердцам народных масс»[35].

В число наиболее значимых характеристик русской интеллигенции Струве включал следующие:



Поделиться книгой:

На главную
Назад