Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Струве: левый либерал 1870-1905. Том 1 - Ричард Пайпс на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Ричард Пайпс Струве: левый либерал 1870-1905

Посвящается Исайе Берлину

От издателя

Что нам известно о Петре Бернгардовиче Струве — фактически нашем современнике?

Если учесть, что мы оказались сегодня, после завершения коммунистического эксперимента, в том же историческом пространстве и перед теми же проблемами, когда он начинал свой путь политического мыслителя и общественного служения.

В сущности — ничего.

Двухтомная биография Струве, написанная Ричардом Пайпсом, по сути возвращает нам этого человека из небытия — его личность, обстоятельства жизни, напряженность мысли. Вызывая по мере погружения в сопутствующую всему этому общественную атмосферу естественное чувство уважения к нему.

Я давно мечтал об издании этой работы профессора Пайпса, так как считаю ее одной из самых интересных по истории политической мысли России XX века. Несмотря на обширный справочный аппарат, книга читается легко, композиция ее ясна, концепция убедительна, интонация и пафос изложения благородны. Разделяя идеи свободы и демократии, подчеркивает автор, как политик, Струве всегда оставался национальным мыслителем и патриотом.

И еще — биография появляется вовремя. В том смысле, что пережитые нами в последнее десятилетие события, на мой взгляд побуждают смотреть нас на свою историю внимательнее, чем раньше. И потому издание ее на русском языке сейчас, как никогда оправдано и своевременно. Она, безусловно, станет стимулом для более серьезного отношения наших политиков к историческим урокам XX столетия.

И в этой связи мне представляется важным назвать уже опубликованные в последние годы в России работы самого П. Б. Струве[1] и воспоминания о нем С. Л. Франка[2], а также обратить внимание тех, кто интересуется отечественной историей, на архивные материалы, которые публикуются, начиная с 1997 года в серии «Исследования по истории русской мысли» под редакцией М. А Колерова[3]. Что явно свидетельствует о появившемся и растущем в нашем обществе интересе к личности и идеям этого, несомненно, выдающегося человека.

Но, я уверен, работа Ричарда Пайпса сохранит свое основополагающее значение в качестве фундаментального труда и отправной точки для последующих исследований.

Ю. П. Сенокосов

Предисловие к русскому изданию


Приступая летом 1958 года к написанию биографии П. Б. Струве, я и помыслить не мог, что когда-нибудь буду держать в руках изданный в Москве русский перевод этой книги. Поскольку согласно советским понятиям Струве воспринимался в лучшем случае как боявшийся революции «легальный марксист», а в худшем, следуя ленинскому определению, как ренегат и «иуда». Немногим больше могли сказать о нем и на Западе, поскольку для тамошних историков гораздо более интересными фигурами были революционеры — Ленин, Троцкий, Сталин и другие, менее известные. Струве же, как относящийся к лагерю «проигравших», такого интереса не вызывал.

Тем не менее, по мере изучения обстоятельств жизни и трудов этого человека трагической судьбы мне все яснее становилось, какую грандиозную роль сыграл он в интеллектуальной и политической жизни двух последних десятилетий Российской империи и двух первых десятилетий Советского Союза. Объем и разносторонность его познаний поражали воображение, суждения его, как правило, отличались глубиной и точностью, его личное поведение было выше всякой критики. Должен признаться, что десять лет, отданных исследованию его жизни и творчества, стали для меня своего рода школой: мои представления о коммунизме и Советском Союзе, равно как и о том, что связывает между собой две России — царскую и советскую, — в большой степени сформировались под влиянием работ Струве.

В настоящее время фигура Струве как мыслителя и политического деятеля приобретает особую актуальность, поскольку одной из уникальных особенностей его мировоззрения было органичное сочетание национализма и западничества. Традиционный русский национализм всегда противостоял западничеству. Убеждение, что национальное величие России может быть достигнуто только неким «особым путем», превращает Запад и его культуру в нечто враждебное и таящее угрозу Согласно опросам общественного мнения, подобные взгляды превалируют и доныне. Тогда как Струве, ревностный патриотизм которого не вызывает сомнения, считал, что величие России невозможно без впитывания ею западной культуры. В этом смысле его идолами были Петр Великий и Пушкин. Лично я разделяю мнение Струве и считаю подобный взгляд единственно плодотворным для достижения посткоммунистической Россией настоящего национального величия, а не базирующегося на весьма шаткой платформе ядерного потенциала и возможности шантажировать с его помощью весь мир.

В заключение я хотел бы выразить благодарность, в первую очередь — тем, кто принял решение перевести и опубликовать эту книгу на русском языке и проделал огромную работу по привлечению спонсорских средств для осуществления этого проекта — Елене Немировской и Юрию Сенокосову — основателям Московской школы политических исследований. Без их усилий эти тома никогда не были бы опубликованы. Выражаю также огромную признательность переводчикам 1-го и 2-го томов, соответственно Андрею Цуканову и Андрею Захарову, проделавшим большую работу, связанную не только с переводом довольно непростого текста, но и разысканием русских оригиналов цитат, которые я привожу в тексте книги. Существенную финансовую поддержку проекту оказал фонд Олина (Нью-Йорк). И наконец, я хотел бы выразить благодарность сотрудницам трех институтов, оказавшим мне помощь в разыскании некоторых оригиальных текстов Струве — г-же Молли Молой и г-же Мириам Лефлох из Гуверовского института, г-же Тане Чеботаревой из Библиотеки редких книг и рукописей Колумбийского университета и г-же М. Иджерманс из Международного института социальной истории (Амстердам).

Ричард Пайпс, Чешам, Нью-Хэмпширу август 200

Предисловие к английскому изданию

В процессе работы над этой книгой мне оказали большую помощь многие свидетели описываемых событий, а также многие ученые. Некоторых из них уже нет среди нас. Все они перечисляются во втором томе, описывающем жизнь Струве с 1905 года вплоть до его смерти, последовавшей в 1944 году. Этот том называется «Правый либерал». Здесь же я хочу выразить особую благодарность сыновьям Петра Струве, профессору Глебу Струве и Алексею Струве, оказавшим мне неоценимую помощь при разрешении огромного количества трудных вопросов. Чрезвычайную любезность по отношению ко мне проявил М. Максимилиан Рубель, согласившийся быть экспертом-консультантом тех разделов книги, которые касаются Маркса, марксизма и социал-демократии. Я также хочу поблагодарить за щедрую помощь, оказанную мне в ходе проведения моих исследований, Русский исследовательский центр Гарвардского университета, Фонд Гуггенхейма и Центр передовых исследований в области бихевиористских наук в Стэнфорде, Калифорния.

Р. П.

Менло-парк, Калифорния, март 1970

Часть I. ИМПЛАНТАЦИЯ СОЦИАЛ-ДЕМОКРАТИИ

Спросите молодых; они все знают.

Джозеф Джубер

Глава 1. Юность и первые размышления

Петр Струве происходит из семьи обрусевших немцев, историческая родина которых — частично немецкая, частично датская провинция Шлезвиг-Гольштейна. В XVI веке — а родословная семьи прослеживается до этого времени — Струве занимались в основном сельским хозяйством. Первым интеллектуалом, давшим начало весьма примечательной династии ученых и просто высокообразованных людей, стал Якоб Струве (1755–1841). Будучи профессиональным резчиком по камню, он сумел получить образование и в качестве математика занимал различные преподавательские должности в Гамбурге и его окрестностях[4]. Именно его сын, Вильгельм Струве, родившийся в 1793 году, основал русскую ветвь этой фамилии. Спасаясь от призыва на военную службу в армию Наполеона, он оставил родной город Алтон и переехал в Дерпт, где поступил в местный университет. Дерпт (ныне Тарту) еще в эпоху правления Петра I был аннексирован Российской империей и номинально считался российским городом. Но, как это было и со всеми другими прибалтийскими городами, местная власть находилась в руках немецкого дворянства и бюргерства, да и культура оставалась преимущественно немецкой. После непродолжительных филологических штудий Вильгельм Струве перешел на факультет математики и астрономии. На этом поприще он продемонстрировал столь недюжинные способности, что в 1819 году, в неполные двадцать шесть лет, ему было присвоено звание полного (ординарного) профессора и доверено управление университетской обсерваторией. Через несколько лет он заслужил репутацию равного среди самых выдающихся астрономов Европы. Это произошло благодаря его исследованиям в области распознавания и описания так называемых «двойных звезд», то есть звезд, находящихся так близко друг к другу, что они представляются наблюдателю единым небесным телом. В 1827 году он опубликовал первый из двух своих каталогов, содержащий перечень более чем трех тысяч этих небесных объектов, большая часть которых была впервые описана им самим.

Публикация этого каталога по времени совпала с принятием Николаем I решения о создании в России первой национальной обсерватории, которая должна была быть не хуже лучших европейских обсерваторий, как в Англии, гак и на континенте. Вместе с другими немецкими учеными Вильгельм Струве принял активное участие в проектировании Пулковской обсерватории, а в 1839 году, когда она была построена, стал ее первым директором. В связи с этим он в том же году вместе со всей своей огромной (тринадцать детей) семьей перехал из Дерпта в Санкт-Петербург и принял российское подданство. Одновременно он получил звание наследственного дворянина и был избран в Российскую Академию наук. Под его руководством Пулковская обсерватория очень скоро не только сравнялась с лучшими европейскими, но и превзошла их всех, став центром мировой астрономии того времени. Благодаря Вильгельму Струве в России сформировалась своя собственная великая астрономическая школа. Пользуясь заслуженными почетом и уважением, Струве занимал свой пост до 1857 года, пока тяжелая болезнь не вынудила его уйти в отставку. Умер он в 1864 году[5].

Вильгельм (или Василий — это имя он принял при переходе в российское подданство) Струве стал родоначальником четырех поколений выдающихся астрономов, некоторые из них продолжили его исследования в области двойных звезд. Последний из этой научной династии Струве, возможно не имевшей себе равных в истории науки, умер в 1963 году в США[6]. Другие потомки Вильгельма Струве избрали для себя либо преподавательскую деятельность, либо гражданскую службу. Авторитет и связи отца позволили им получить работу в лучших учебных заведениях России, и они довольно быстро ассимилировались. В середине XIX века, несмотря на короткий срок пребывания в России, Струве чувствовали себя в этой стране как дома. Воспитанные в рамках протестантской культуры, усвоенной ими в Гамбурге и Дерпте, они хранили верность ее основным принципам, что позволяло им весьма гармонично вписываться в систему правления Николая I, пытавшегося привить своим подданным европейские идеалы бескорыстного служения государству и уважения к учености. Им было легче приспособиться к службе в империи с национально-консервативными принципами, заимствованными из времен австрийской и германской Реставрации, чем довольно заметной части русского дворянства, воспитанного на идеалах французского Просвещения или немецкого романтического идеализма. Поэтому они весьма преуспели в России и стали такими ее патриотами, какими могли быть только обрусевшие немцы.

П. Б. Струве — студент, начало 1890-х годов.

Отец Петра Струве, Бернгард, был сыном Вильгельма Струве от его первой жены, немки из гугенотского семейства. Родившись в Дерпте в 1827 году, он провел в этом городе первые двенадцать лет своей жизни. После переезда в Санкт-Петербург он поступил в Царскосельский Лицей, самое престижное учебное заведение в России, учащиеся которого, происходившие из самых блестящих помещичьих и сановных семейств страны, подготавливались для занятия высоких государственных постов. Бернгард окончил Лицей в 1847 году и некоторое время работал в Санкт-Петербургском архиве, но недолго, поскольку вскоре нашел для себя более интересное поприще. Именно в это время Николай I назначил H. Н. Муравьева генерал-губернатором Восточной Сибири и поставил перед ним задачу провести там широкие преобразования, призванные прекратить вопиющие налоговые злоупотребления и притеснение местных народностей, а также установить над этой огромной территорией более строгий контроль со стороны центральных государственных структур. Будучи типичным представителем класса просвещенных государственных чиновников, которых в России было гораздо больше, чем это может показаться на первый взгляд, Муравьев привлек на свою сторону многих идеалистически настроенных молодых людей. Бернгард Струве служил под его началом пять лет, в течение которых вдоль и поперек изъездил Сибирь. Поскольку на окраинах империи был постоянный недостаток заслуживающих доверия людей, Бернгард получил гораздо больше возможностей для стремительной карьеры, чем если бы оставался в Санкт- Петербурге. Ему было всего двадцать пять лет, когда Муравьев поставил его во главе администрации Иркутской губернии, чья территория занимала большее пространство, чем любая из стран Западной Европы. То были счастливейшие годы его жизни, ностальгические воспоминания о которых он оставил в своих мемуарах о Муравьеве, написанных сорок лет спустя, незадолго до смерти[7].

Однако уже тогда в нем проявилась какая-то склонность, преследовавшая его всю жизнь, попадать в различного рода затруднения. Бернгард Струве, судя по всему, принадлежал к тому разряду людей, которых Достоевский называл «странным типом “несчастных” немцев», формирующих особый слой населения имперской России. Многие из них, подобно Струве, ревностно работали на благо царя и отечества, но, тем не менее, чувствовали по отношению к себе непреходящую враждебность, и это ощущение рано или поздно приводило их в состояние глубокой печали. Они никогда не переставали считаться «иностранцами», даже если не знали никакой другой страны, кроме России. (Так, во время войны 1812 года русский генерал князь Багратион — сам, по иронии судьбы, обрусевший грузин — выразил желание быть произведенным в чин Немца, озвучив таким образом отнюдь не только личное негодование по поводу службы под началом Барклая де Толли.) Коллеги Струве решили «проучить этого немца» и начали строить против него интриги. Его несчастья приумножились после 1853 года, когда он женился на Анне Федоровне Розен, тоже происходившей из семьи прибалтийских немцев. Это была весьма темпераментная особа с недопустимо властными манерами. После этой женитьбы отношения Струве и Муравьева сложились таким образом, что Струве счел за лучшее сказаться больным и просить о переводе. Просьба была удовлетворена, и в 1855 году он вместе с женой и их годовалым первенцем Василием вернулся в Санкт-Петербург[8].

Некоторое представление об облике родителей Петра Струве дает отрывок из принадлежащего его перу романа, имеющего явно автобиографический характер и публиковавшегося в 1926–1928 годах в Париже[9]. Действие этого романа происходит в Одессе во время русско-турецкой войны 1877 года. Отец Струве выведен здесь под именем Александра Гавриловича Десницкого, здорового и крепкого, степенного, здравомыслящего человека, привыкшего к активной и упорядоченной жизни и любящего собак и лошадей. Именно таким он выглядит на единственной сохранившейся фотографии, на которой снят вместе со своей женой. Эта фотография сделана, скорее всего, сразу после женитьбы. Каждая черточка открытого лица отца дышит целостностью и уравновешенностью. Мать Струве, Анна Федоровна, производит совсем другое впечатление: нахмуренные брови и надутые губки придают ее лицу выражение вечного недовольства и раздражительности. В повести Струве она выведена под именем Антонины Федоровны, тучной, вялой и легко возбудимой особы. В юности очень привлекательная, с годами она, «сильно уже располневшая, наоборот, неспособна была вести тот правильно размеренный и деятельный, «рабочий» образ жизни, которому отдавался ее здоровый муж. Она всегда хворала, непрерывно жаловалась на что-то и, кажется, в самом деле рано стала страдать подагрой и одышкой… Мышц, казалось, вовсе не было в ее рыхлом теле, и она боялась органически всякой физической работы и содрогалась перед всякой физической опасностью… Работать она не умела и не любила.

За всем тем она была неглупая и интересная женщина, с той неизъяснимо притягательной, хотя и неназойливой, женственностью, которая всегда смешана из беспомощности, естественно-пристойного кокетства и капризности, и которая часто бывает особенно неотразима для неглупых и физически сильных мужчин»[10].

Ее муж был ей чрезвычайно предан, но для Антонины (читай: Анны) Федоровны «мир мужчин не исчерпывался вовсе мужем, хотя она ему никогда не изменяла и, вероятно, не смогла бы изменить. Но у нее постоянно бывали увлечения другими мужчинами, и были сильные привязанности помимо мужа, поскольку вообще ей было доступно что-нибудь сильное. Она была нервна и чувствительна. Почти все ее волновало»[11].

Сведения о том, что мать Струве имела репутацию «нарушительницы спокойствия» и «склочницы», почерпываются и из нескольких касающихся ее замечаний, содержащихся в современных источниках[12]. Все они говорят о том, что она несет, по крайней мере, некоторую ответственность за постигшую ее мужа неудачу в осуществлении ранних надежд на успешную гражданскую службу.

Вернувшись из Сибири в Санкт-Петербург, Струве получил назначение на пост вице-губернатора Астраханской губернии. Хотя Астрахань была расположена гораздо ближе к центру России, чем Иркутск, она представляла собой не менее значительный пограничный аванпост империи, поскольку ее население составляли в основном мусульмане, занимавшиеся торговлей и рыбным промыслом. Как раз в то время, когда Струве управлял вверенной его попечению губернией, в Астрахани побывал французский писатель Александр Дюма-старший, совершавший путешествие по югу России. В отчете о своем путешествии он не слишком доброжелательно отозвался об этом азиатском городе, в котором все его просьбы, включая требование предоставить обыкновенную кровать, вызывали нескрываемое удивление у содержателей местных постоялых дворов. По счастью, довольно скоро после приезда Дюма в Астрахань, Струве, в качестве губернатора, пригласил его к себе и, после того, как официальное представление было закончено, постарался разрешить все затруднения своею знаменитого гостя, сэкономив ему массу сил, времени и денег, которые пришлось бы затратить на переговоры с местным населением. Дюма пришел в восторг от того, что губернатор столь отдаленной и варварской провинции знает французский не хуже самих французов (Струве получил такое знание языка в Царскосельском Лицее), да еще создал у себя домашнюю обстановку, казавшуюся настоящим оазисом западной цивилизации. «A table chez М. Struve… nous étions a Paris, — писал он в своих путевых записках, — au milieu des arts, de la civilisation, du monde enfin». Пытаясь объяснить этот странный феномен, он заявил своим читателям, что Струве — «d’origine française»[13].

Однако Струве недолго оставался в Астрахани. В 1861 году, по причинам, которые трудно установить по доступным нам документам, он подал прошение об отставке и покинул город. Как и где провел он последующие четыре года, тоже неизвестно. В 1865 году он был назначен губернатором в Пермь, еще одну дальнюю провинцию — в западном предгорье Уральского хребта. К тому времени у него было уже пятеро детей — все мальчики, — и именно в период пребывания в Перми, 26 января/7 февраля 1870 года, его жена родила шестого и последнего — Петра.

Сразу же после рождения Петра Струве в судьбе его отца произошел трагический перелом. Санкт-Петербургские власти, вняв, очевидно, тревожным донесениям из Перми, 5/17 марта 1870 года назначили комиссию во главе с сенатором П. Н. Клушиным для осуществления того, что на бюрократическом языке того времени называлось «ревизией». Клушину и его следователям не понадобилось много времени, чтобы подтвердить слухи, вызвавшие необходимость этого мероприятия. Они вскрыли массу фактов, свидетельствующих о таких масштабах чиновничьей некомпетентности, коррупции и вымогательства, что это выглядело шокирующе даже на фоне низких административных стандартов имперской России. Под слишком мягким руководством Струве местные чиновники, особенно полиция, обращались с населением так, словно были оккупантами на завоеванной территории. Полицейские чины отдавались вымогательству с таким рвением, что у них просто не оставалось времени исполнять свои непосредственные обязанности, в результате чего по уровню преступности Пермская губерния обогнала все остальные губернии России. Сборы государственных доходов, напротив, производились в более чем милоненастойчивой манере. В итоге уклонение от налогов приняло столь явный и открытый характер, что в одном из районов местные жители даже создали Общество неплательщиков налогов. Факты, вскрытые комиссией Клушина, получили широкую огласку, особенно в либеральной прессе, всегда готовой поведать о бюрократических злоупотреблениях. По окончании расследования Струве был отправлен в отставку в звании действительного статского советника — четвертого по табелю о рангах. Это говорит о том, что непосредственно его обвинения не коснулись. Однако его больше никогда не назначали на государственные посты[14].

Жизнь Бернгарда Струве и его семьи после пермской катастрофы можно проследить лишь в самых общих чертах. В своей повести Петр Струве предполагает, что в 1877 году семья жила в Одессе, но никаких твердых доказательств этого факта нет. Зато достаточно определенно известно, что в 1879 году Струве покинули Россию и поселились в Штутгарте. Здесь они провели три года, в течение которых дети учились в немецких школах. Именно в это время Петр в совершенстве овладел немецким языком, на котором он говорил и писал так же легко, как и на родном ему русском[15].

Летом 1882 года Струве вернулись в Санкт-Петербург[16], и Петр поступил в Третью Гимназию, одну из самых престижных в столице[17]. Его отец, Бернгард Струве, занял должность главы крупного издательства, а в свободное время трудился над биографией Муравьева, историей освобождения крестьян и собственными мемуарами[18]. О жизни матери Петра в эти и последующие годы известно только то, что ее полнота достигла таких размеров, что, согласно семейной сплетне, «die grosse Tante Annette» однажды застряла в дверях поезда, и его отправку пришлось задержать до времени ее высвобождения. За исключением одного, попавшего в затруднительное положение вследствие финансового скандала, братья Струве сделали весьма успешные, если не блестящие, преподавательские и дипломатические карьеры.

Таким, вполне традиционным, было это семейство — семейство государственного служащего, уволенного за потакание коррупции, — из которого вышел один из наиболее независимых и несгибаемых умов современной России.

Необходимо заметить, что о детстве и юности Петра Струве известно очень мало. Он не оставил мемуаров, и, за исключением случайных реминисценций, разбросаных им по некрологам друзей и общественных деятелей, держал свои воспоминания при себе. Его самая ранняя работа датируется 1890 годом, когда он уже был студентом первого курса университета[19]. Очень немногое можно почерпнуть и из воспоминаний других людей: лишь маленький отрывочек был написан спустя полвека уже очень пожилым человеком. Такой недостаток информации о годах формирования исследуемой личности является серьезным осложнением в работе биографа, а в случае Струве это особенно печально, поскольку он был не по летам развитым молодым человеком и сделал себе имя в петербургских интеллигентских кругах, будучи еще гимназистом, а в двадцать четыре года стал национальной знаменитостью.

Словесный портрет Струве, сделанный в 1944 году его санкт-петербургским однокашником В. А. Оболенским, характеризует его как бледного и болезненного молодого человека девятнадцати лет, более напоминающего о нервической натуре матери, чем здоровой и крепкой конституции отца: «Это был худой, высокий юноша с впалой грудью и коротко подстриженными белокурыми с рыжеватым оттенком волосами. Несмотря на довольно правильные черты лица, он казался некрасивым из-за исключительной белизны покрытого веснушками лица и влажного рта с бледными губами»[20]. Позже он отрастил густую бороду, чтобы скрыть слабость рта, и волосы до плеч, прикрыв ими столь же некрасивые крупные и оттопыренные уши. Вообще, внешний вид этого молодого человека выказывал такую явную беспомощность, что Вера Засулич, встретившись с ним в 1896 году в Женеве, назвала его «теленком» — это имя и стало его партийной кличкой в среде социал-демократов.

Но в этом слабом теле ощущался неукротимый морально-интеллектуальный огонь такой силы, что все, кто имел с ним дело, вскоре забывали о впечатлении, производимом его внешностью. Струве являл собой тот тип интеллектуала, который уже сегодня почти вымер, а в следующем веке его, возможно, так же трудно будет себе представить, как в наши дни средневекового аскета, ренессансного гуманиста или прусского юнкера. С момента осознания себя до самой смерти жизнь такого человека строится на внутреннем диалоге. Прежде всего он занят тем, что спорит с самим собой. Все, что происходит вокруг, даже если это касается его самого, совершенно неважно до тех пор, пока каким-то образом не задевает то, что занимает его разум. Он не испытывает особого интереса к людям, за исключением тех случаев, когда либо учится у них чему-то, либо они хотят научиться чему-то у него. Он способен на дружеские чувства, но обзаводится друзьями только среди тех, кто разделяет его убеждения и согласен с его взглядами. Оболенский метко указал на то, что среди окружавших его «эгоцентриков чувств» Струве был «единственным эгоцентриком мысли». Он никогда не заботился о личных интересах и даже не вспоминал о них, пока не оказывался в отчаянном положении. Само предположение о том, что он мог бы направить свои силы на улучшение собственного положения, казалось ему неприличным. В 1938 году, живя в Белграде и сильно нуждаясь, на предложение друга сделать что-нибудь для изменения этой ситуации, Струве возмущенно ответил: «Я должен сказать, что из всей моей “натуры” следует, что я никогда и никому не навязывался, и ничего для себя, как деятеля, и только в крайнем случае для себя как человека, не ищу и не “устраиваю”. Поэтому я в свое время сам делал только то, чего не мог не делать, “неким демоном (в греческом смысле daimon’a) внушаем”… Это моя “натура”, я иначе действовать не мог».

Когда его жизнь нуждалась в «устроении», добавил он, то это беспокоило его друзей, а не его самого[21]. И это не было бахвальством человека, обиженного судьбой и пытающегося оправдать себя, это была твердая принципиальная линия поведения, которой он придерживался и тогда, когда жизнь была более милостива к нему и требовалось лишь небольшое усилие, чтобы выстроить себе комфортабельное гнездышко.

Думать для Струве означало рассуждать, но не в вакууме, а с позиции знания. Этого он придерживался еще в ранние годы. Поэтому учеба была для него столь важна, что в минуты воспоминаний он ни о чем другом и не говорил. И если обычно люди делят свою жизнь на этапы, ориентируясь на то, что с ними происходило, то он ориентировался на то, что и когда сумел узнать, выучить. Еще будучи школьником, он выказывал необычайно высокий интерес к интеллектуальным занятиям и много читал, осваивая области социологии, политики, литературы, филологии, экономики, философии и истории. Еще до подросткового возраста он успел освоить классику русской прозы (например, Толстого, Тургенева и Достоевского)[22] столь же успешно, как и стандартную социологическую литературу, включая большую часть трудов Дарвина и всего Спенсера[23]. Он также регулярно следил за тем, что печатали «толстые» журналы, и с начальной школы с жадностью набрасывался на политическую периодику и памфлеты. Много лет спустя он вспоминал, какое яркое впечатление произвели на него протест Ивана Аксакова, направленный против Берлинского соглашения, и пушкинская речь Достоевского, хотя эти события произошли тогда, когда самому Струве было 8 и 10 лет соответственно[24]. Ему так нравился сам процесс обучения, что он даже «пропахал» конспекты университетских лекций своего старшего брата[25]. Кроме того, он часто посещал дискуссии по докторским диссертациям на исторические и филологические темы, похороны писателей и известных ученых[26].

Все это происходило еще до того, как он окончил школу. Со временем вышеописанные качества дали ему возможность создать своего рода удивительный информационный кладезь, включавший в себя широкий круг предметов и тем. Все, что он изучал, тут же отпечатывалось в его мозгу, поскольку он обладал фотографической памятью и никогда ничего не забывал:

«Памятью своей, которую он сохранил до старческого возраста, он поражал всех своих знакомых. Все им прочитанное, виденное и слышанное запоминалось им на всю жизнь, запоминал он даже самые ненужные мелочи, которые запечатлевались в его памяти как-то автоматически, без всякого усилия, даже без напряжения внимания и вопреки присущей ему рассеянности. Он мог восстановить в подробностях разговор, который с вами вел 20 лет тому назад, указать где и в какой обстановке он происходил. Если в его памяти сохранялись совершенно безразличные и неинтересные ему мелочи, то нечего и говорить о том, насколько прочно запоминалось им все то, что он воспринимал с интересом…. [Струве] был замечательным библиологом; знал где, кем и когда была издана та или иная книга. А что касается великих и даже не очень великих людей всех времен и народов, писателей, ученых, музыкантов, художников, коронованных особ и политических деятелей, то [он] не только безошибочно знал их имена, но мог часто с точностью указать годы их рождения и смерти. П. Б. носил в своей голове как бы целую библиотеку, которая в течение его долгой жизни пополнялась новыми томами»[27].

Эти заметки, относящиеся к зрелому Струве, можно распространить и на его юность. А. Мейендорф, поступивший в школу в Штутгарте вскоре после того, как двенадцатилетний Петр Струве уехал вместе с родителями обратно в Россию, вспоминал, что ему рассказывали целые легенды о том, как маленький Петр, взгромоздившись на парту, наизусть декламировал стихи[28].

Во времена юности Струве страсть к знанию как таковому, а особенно — к не имевшему социальной или политической «релевантности», была не только не в моде, но и решительно не поощрялась. Российские юноши, взращенные на идеях анархизма, предполагавшего решительность действия, рассматривали чистое знание как несовместимое со служением народу. Они считали, что необходимо выбирать между учебой и революцией. Активные революционеры по самому характеру своей профессии имели мало времени на чтение и весьма смутно представляли себе любой предмет, выходивший за рамки горячих революционных споров. Однако и те, кто лишь симпатизировал революционерам, учась в школах и аплодируя их действиям со стороны — а они составляли подавляющее большинство, — ограничивали круг своего чтения стандартными «прогрессивными» ежемесячниками, социологическими отчетами и брошюрами. В беллетристике их интересы ограничивались романами, «реалистично» и «натуралистично» (иными словами, в отрицательном свете) живописующими условия российской жизни. И даже такая литература воспринималась как нечто более низкое по сравнению с литературной критикой, которая в 1860-х годах превратилась в России в мощный инструмент политической пропаганды. Поэзия и изобразительное искусство практически полностью игнорировались. Исключение составляли стихи Некрасова или картины «передвижников», поскольку отражали социальную тематику. Из академических дисциплин интеллигенция 1860-90 годов тяготела лишь к естественным наукам, особенно к химии и биологии как наиболее действенным в борьбе с идеализмом и религиозностью старшего поколения.

Струве был в достаточной степени человеком своего времени, и его интересы распространялись как на социологию, так и на естественные науки. Но в силу врожденных качеств он был неспособен ограничивать свою любознательность или судить о чьем-либо интеллекте или вкусе исходя из стандартов «релевантности» и относился к невежеству и воинствующему анти-интеллектуализму русской интеллигенции 1880-х с глубоким презрением — как к симптому культурного упадка.

В сущности, он никогда, даже в юности, не был русским интеллигентом. Его способность к неподдельному восхищению великим проявлением человеческого духа, независимо от политической ориентации или пользы, весьма озадачивала тех, кто знал его, особенно его друзей из молодых радикалов. Н. К. Крупская, товарищ по партии и жена Ленина, с изумлением вспоминала, что однажды застала Струве, уставшего от работы над очередной марксистской публикацией, уютно устроившимся с томиком Фета в руках[29]. Ее Володя, в этом отношении куда более типичный представитель русской интеллигенции того периода, никогда бы не сделал ничего подобного, поскольку вообще мало интересовался поэзией, тем более стихами такого «реакционера», как Фет. Радикалы, в среде которых Струве провел большую часть своей жизни до тридцати лет, инстинктивно (и в сущности правильно) интерпретировали его настойчивое стремление отделить познание и искусство от политики как симптом неполной преданности «делу». По этой причине они никогда полностью не доверяли ему, и он отвечал им взаимностью, смотря на них несколько свысока. Таким образом, можно сказать, что причина его размолвки с русской интеллигенцией, открыто проявившаяся после 1905 года и составившая один из самых бурных этапов его биографии, коренится в фундаментальных свойствах его характера, давших знать о себе еще в ранней юности.

Одним из принципов, сформировавших глубинный субстрат мышления Струве, был национализм. До того, как он стал кем-то еще — социал-демократом или тем, что он сам именовал как консервативный либерал, — он был монархистом, славянофилом и панславистом. Национализм, тесно связанный с идеей свободы, является одним из незыблемых столпов его интеллектуальной биографии, можно сказать, ее константой, тогда как в отношении остального его политическая и социальная точки зрения постепенно менялись. Великая, полнокровная, культурная русская нация была для него, с самых ранних моментов его политического самосознания, главной целью всей его общественной деятельности.

Дух национализма он впитал еще в семье родителей, которые были подписчиками и активными читателями главных панславистских изданий: Руси (Ивана Аксакова), Дневника писателя (Достоевского), равно как и «полулегальных, оппозиционно-консервативных» (как он их называл) брошюр А. И. Кошелева и Р. А Фадеева[30].

Интеллектуальным идолом семейства Струве был Иван Аксаков, которому они писали письма, выражавшие признательность и восхищение за его смелую критику внутренней и внешней политики правительства. Летом 1882 года, когда, возвращаясь из Штутгарта в Санкт-Петербург, Струве остановились в лучшей гостинице Москвы, «Славянском базаре», Аксаков лично посетил их, чтобы поблагодарить за эти выражения поддержки[31]. Мать Струве также имела переписку с Достоевским, у которого искала духовного водительства[32]. Исходя из этого, нетрудно представить себе политическую атмосферу, в которой рос Петр Струве: лояльность короне, отвращение к нигилизму и террору, восхищение Великими Реформами, беспредельная вера в будущее России как великой нации, одобрение имперской экспансии на Балканах. Это была идеология верхних эшелонов просвещенной имперской бюрократии, к которой принадлежал отец Петра Струве. До 15 лет, как вспоминал сам Струве, он разделял эти взгляды: «У меня были патриотические, националистические устремления, с оттенком династических и в то же время славянофильских симпатий, граничащие с ненавистью к революционному движению. Иван Аксаков и Достоевский в качестве автора Дневника писателя были моими главными проводниками в царстве идей»[33].

Национализм, о котором говорится в вышеприведенных заметках, представлял собой довольно необычное для России явление и был связан с реформами Александра И. Цель этих Великих Реформ заключалась в попытке подвигнуть российское общество к более активному и заинтересованному участию в жизни страны, иными словами, превратить пассивных подданных в активных граждан. В ходе этих реформ в 1860-х годах российская монархия на некоторое время отказалась от следования устаревшим традициям бюрократического авторитаризма и государственных привилегий и попыталась вызвать к жизни русскую нацию. Состояние российских умов в эти годы напоминало состояние умов в Пруссии полувеком ранее — в период реформ Штейна и Гарденберга. Личности, у которых период формирования и активной деятельности пришелся на это десятилетие, уже никогда не могли полностью избавиться от того оптимистически-либерального национализма, который характерен для обществ, находящихся на стадии перехода от традиционной к модернизированной политике, от статического бюрократизма к динамическому демократизму. Когда царствование Александра II уже подходило к концу, монархия, пытаясь противостоять растущему настроению революционного насилия, практически свела на нет прежний либеральный курс и вернулась к опоре на бюрократию и полицию. Но либеральный национализм, инициированный реформами 1860-х, продолжал жить в умах россиян и в последующее десятилетие — время, когда не по годам зрелый подросток Петр Струве ощутил интерес к политике. Поэтому можно сказать, что его сознание формировалось под влиянием Великих Реформ, и он всю жизнь твердо держался убеждения, что национальное величие реально достижимо исключительно в условиях той всенародной заинтересованности, которая вдохновила эксперимент 1860-х.

Мыслителем, от которого юный Струве воспринял этот тип национализма, был Иван Аксаков. Восхищение Аксаковым, который из всех действующих лиц истории русской мысли оказал на него наибольшее влияние, проявилось у Струве в очень раннем возрасте и никогда не угасало. Вспоминая себя, двенадцатилетнего, Струве отметил, что «его первой любовью в мире идей были славянофилы вообще и [Аксаков] в особенности»[34]. Еще ребенком, увлеченный зажигательными редакционными статьями Аксакова, он написал, втайне от семьи, статью для Руси"[35] сорока годами позднее, по случаю столетия Аксакова, Струве охарактеризовал его как «первейшего среди российских публицистов», поставив выше Герцена и Каткова, которые, по его словам, «исчерпали себя в делании для своей эпохи»[36]. Мировоззрение Аксакова, его уникальная консервативно-либерально-националистическая идеология действительно дают ключ к самым глубоким тайнам политического мышления Струве, объясняя те особенности его взглядов, которые подчас кажутся необъяснимыми.

Политические взгляды Аксакова плохо поддаются формулировкам, оперирующим привычными для западной политической философии категориями. Это был рупор славянофильства в его завершающей фазе, после того, как оно растеряло присущий его ранней стадии этнокультурный идеализм и превратилось в политическое движение с отчетливо выраженными чертами ксенофобии. В преклонные годы поведение Аксакова все в большей степени приобретало параноидальный характер. Он науськивал своих читателей против поляков, немцев и евреев, ставя им в вину все неурядицы российской действительности, взвинчивал общественную истерию, доводя ее до воинственно-имперских устремлений. В принципе, Аксакова последнего периода его жизни можно охарактеризовать как националиста-реакционера и одного из идеологических предшественников фашизма XX века.

Но с другой стороны, аксаковский национализм имел сильную либеральную направленность, странным образом связанную с некоторыми положениями его ксенофобской установки. Как и все славянофилы, он проводил границу, разделяющую власть и «землю», или народ. Государство наделялось всей полнотой политической власти, не ограниченной ни конституцией, ни парламентом; единственным ограничением было традиционное для славянофилов требование уважения гражданских свобод народа. Интерпретируя взаимоотношения власти и «земли», Аксаков шел дальше тех неопределенных обобщений, которыми ограничивались его соратники. В отличие от них, он не идеализировал народ России и не считал, что тот содержит «в своей душе» секрет некой высшей правды, потерянной для образованных людей. Не разделял он и того мнения, что народ, якобы, сам по себе способен создать в России действительно национальную культуру. Безграмотный и вследствие этого пассивный в культурном отношении, русский народ представлялся ему нацией в потенции. Для того чтобы эта нация могла стать реальностью, народу необходимо было поднять себя на более высокий уровень — общества. Кстати, само слово «общество» Аксаков употреблял в том смысле, в каком оно употребляется в английском языке (society)[37], обозначая то, что народ образует из себя на более высокой стадии исторического развития. Общество — это «та среда, в которой совершается сознательная, умственная деятельность известного народа; которая создается всеми духовными силами народными, разрабатывающими народное самосознание»[38].

Подъем на этот уровень сознания невозможен без гражданских свобод: активное «общество» может быть создано «пассивным» народом только в том случае, если ему позволят образовывать себя, предоставят свободу проведения дискуссий и экспериментаторства в рамках местного самоуправления. Неоспоримой заслугой Аксакова является то, что он упорно боролся за распространение и улучшение качества начального и среднего образования, за сохранение земского управления и реформированных судов, а также за установление в стране свободы слова. Он ненавидел полицейско-бюрократический режим Николая I, на который пришлась его юность. В 1880-х, когда реакционеры убеждали Александра III окончательно ликвидировать то, что еще оставалось от реформ, проведенных его отцом, и вернуться к николаевскому авторитаризму, среди голосов, предупреждавших о разрушительных последствиях такого поворота, голос Аксакова был едва ли не самым громким. Он считал существенно важным, чтобы правительство набирало силу, опираясь на просвещенную часть граждан, а не на полицейские репрессии. Резко критикуя внутреннюю и международную политику правительства, он постоянно подвергался притеснениям со стороны властей, но попавших в цель публикаций у него было побольше, чем у любого современного либерального или радикального публициста.

Не меньше, чем бюрократии и полиции, аксаковский национализм был враждебен радикальной интеллигенции. По его мнению, она не представляла собой желаемой альтернативы вестернизированной элите, сформировавшейся в стране во времена Петра I, поскольку также самолично присвоила право говорить от имени народа. Ее стремление преобразовать страну по определенному плану, по мнению Аксакова, также не соответствовало действительным российским интересам, как и усилия бюрократии прекратить вообще какое-либо развитие страны. Только народ, сам по себе, свободно говоря и действуя, мог бы выработать национальную линию развития, и никто, считал Аксаков, не имел права препятствовать ему в этом, так же как никто не имел права действовать от его имени.

На первых порах Струве принял аксаковский национальный идеал создания российской нации путем внедрения просвещения, местного самоуправления и свободы слова. Как и Аксаков, он никогда не рассматривал нацию как нечто уже данное, как нечто, что для своего процветания требует единственно обособления от «иностранного влияния», чего, в угаре национального самолюбования, добивались ультранационалисты. С ранних лет Струве считал, что формирование русского национального сознания — дело будущего: для него это было задачей, а не данностью. Но то, что Аксаков обозначал английским словом «общество» (society), Струве обозначал немецким словом «культура» (Kultur): этот термин был одним из основных в его словаре и означал сознательное формирование среды, обеспечивающей неограниченные возможности индивидуальной и общественной самоидентификации. Когда в 1894 году Струве говорил о Соединенных Штатах как о стране, достигшей высочайшего, относительно мирового, уровня культуры[39], он использовал слово «культура» именно в аксаковском смысле; в этом же смысле оно часто употреблялось и в его последующих работах.

До пятнадцати лет Струве исповедовал национализм именно этого типа: частично консервативный, частично либеральный. Он ожидал от монархии продолжения линии Великих Реформ, подъема уровня «культуры» и помощи в формировании нации, порицая революционеров за то, что они мешали осуществлению этой возможности. И если бы монархия осталась верной реформизму 1860-х, то Струве, возможно, никогда бы не изменил своих политических взглядов, поскольку в глубине души он был слишком немец и испытывал инстинктивное уважение к государству как к созидательной силе. Однако правительство, как известно, избрало другой путь. В 1881 году, после короткого колебания, оно решило отказаться от попыток преобразования общества в духе социального партнерства и перешло к репрессивному управлению с опорой на полицейско-бюрократический аппарат. История российской политики последней четверти XIX века, после убийства Александра II, стала историей жестокого подавления даже той сравнительно ограниченной сферы общественной активности, которая являлась результатом Великих Реформ.

Аксаков полностью отдавал себе отчет в происходящем, но был слишком стар, чтобы изменить линию поведения, и до конца жизни продолжал работать на дело создания русского «общества» внутри структуры монархического абсолютизма. Он отвергал конституцию и парламент, полагая, что они способны только отвлечь внимание русского народа от более важных для него культурных задач и способствовать подчинению страны западнически настроенной элите. В силу этого он даже был готов частично ограничить свои требования в области гражданских свобод.

Пока Аксаков был жив, Струве, судя по всему, придерживался той же позиции. Но зимой 1885-86 года наступил первый из нескольких, имевших место в его жизни интеллектуальных кризисов: его приверженность монархизму рухнула. Иными словами, он осознал фатальность пропасти, образовавшейся между правительством и страной. Самодержавие, которое со времен Петра I тащило упирающуюся страну в цивилизацию и культуру, после 1881 года потеряло всякое право на лидерство — хуже того, оно превратилось в тяжкий груз, препятствующий естественному развитию страны. Косный полицейско-бюрократический истеблишмент не мог больше управлять народом, образованный слой которого предавался бесконечным и страстным спорам по поводу фундаментальных религиозных, политических и социальных вопросов, а его передовые умы творили литературу и искусство мирового значения. Страна переросла свое правительство и более не могла жить без политической свободы. Как вспоминал Струве полвека спустя, его приверженность политической свободе была «рождена невероятным богатством российской духовной и культурной жизни, которая с очевидностью отказывалась соответствовать традиционной законодательной и политической структуре автократии или абсолютизма, даже и просвещенного»[40].

Убежденность в этой мысли явилась, должно быть, результатом внезапного прозрения, поскольку сам он говорил о своем обращении к либерализму как о происшедшем под воздействием «нечто, подобного стихийной силе»[41]. При каких обстоятельствах это произошло, мы можем только догадываться. Однако имеются твердые указания на то, что этот интеллектуальный кризис был инициирован последним столкновением, имевшим место между Аксаковым и цензурой незадолго до его смерти в январе 1886 года.

В ноябре 1885 года Аксаков опубликовал в Руси статью, содержащую резкие нападки на политику царского правительства в Болгарии и ставящую в вину российским дипломатам ухудшение позиции России на Балканах. Результатом публикации явилось письмо министра внутренних дел, обвинившего Аксакова в том, что он изложил интерпретацию событий «в тоне, несовместимом с истинным патриотизмом». Как того требовало тогдашнее законодательство, Аксаков опубликовал это письмо без каких-либо комментариев в следующем выпуске Руси. Но затем не преминул использовать его текст для язвительного разоблачения бюрократической концепции патриотизма, распространенной среди царских чиновников:

«Но мы позволяем себе утверждать, что и самый закон не уполномачивает Главное Управление по делам печати на подобную формулу обвинения; не предоставляет полиции, хотя бы и высшей, делать кому-либо внушения по части «патриотизма». Говорим: «полиции», потому что Министерство внутренних дел, в ведение которого передана в 1863 г. из Министерства народного просвещения русская литература, есть по преимуществу министерство государственной полиции и обязано ведать литературу лишь с точки зрения полицейской…

В самом деле, что такое «истинный» и «неистинный патриотизм»? Где надежные признаки того и другого? Где критерий для оценки или даже распознавания? С нашей точки зрения, например, истинный патриотизм для публициста заключается в том, чтобы мужественно, по крайнему разумению, высказывать правительству правду — как бы она горька и жестка ни была, а для правительства — в том, чтобы выслушивать даже и горькую, жесткую правду. По мнению же многих в так называемых высших сферах, наиистиннейший патриотизм — в подобострастном молчании…

Да и всегда ли само правительство стоит на точке зрения безошибочного патриотизма?… Истинными патриотами считали себя ведь и русские радетели Берлинского трактата, тогда как «неистинные патриоты», вроде редактора Руси, видят в их действиях только малоосмысленность и малодушие патриотизма. И может ли быть обозвано, например, непатриотичным то чувство срама, которым содрогнулась почти вся Россия, познакомясь с содержанием этого договора, и которое было высказано пишущим эти строки в его публичной речи, навлекшей на него известную правительственную кару?.. Но ведь в таком случае пришлось бы подчас обвинить все русское общество и весь Русский народ в недостатке «истинного патриотизма», признав монополию истинности лишь за официальной средой?!..

Дело в том, что самое это слово «патриотизм» понимается у нас еще очень неопределенно. В переводе на русский язык оно означает «любовь к отечеству». Однако ж, вследствие особенных условий нашего общественного развития со времен Петра, развелось в России, особенно в верхних общественных слоях, немало таких «патриотов», которые идею «отечества» умудрились отвлечь от идеи русской национальности, и готовые, пожалуй, пожертвовать жизнью на поле битвы за внешнюю неприкосновенность и честь государства, в то же время чуждаются, знать не хотят, да и вовсе не знают ни своей русской народности, ни русской истории и ее заветов! Одним словом, любя сосуд, пренебрегают его содержанием; любя «отечество», не ведают и даже презирают то, в чем заключается внутренний смысл и причина его исторического бытия, что дает ему духовное, нравственное и политическое определение в мире, — чем, стало быть, определяются и самое его призвание, и задачи.

Понятно, что такой пустопорожний и односторонний патриотизм сплошь да рядом становится в бессознательное противоречие с русскою народною жизнью, с истинными народными интересами России: между ним и ими вырастает порой целая непроходимая чаща печальных недоразумений…»[42].

Статья Аксакова ошеломляюще подействовала на Струве. Позднее он писал, что она «читалась и перечитывалась людьми нашего поколения буквально с трепетом и восторгом, как беспримерно-мужественное обличение бюрократической тупости и как такая же защита свободной речи»[43]. И еще: «В нашей семье все с энтузиазмом прочли страстный и мощный ответ Аксакова департаменту цензуры, а на меня он подействовал как теплый или даже горячий ветер, в порывах которого моя собственная любовь к свободе окончательно созрела»[44].

Для Струве квинтэссенция содержания аксаковской статьи выражалась последним предложением из вышеприведенной цитаты, суть которого состояла в том, что имперское правительство, следуя своей идеологии, отказалось представлять «истинные народные интересы России». Однако сам Аксаков не извлек из собственных обвинений напрашивающихся политических выводов. Верный славянофильским взглядам, он критиковал правительство лишь за то, что оно «сбилось с пути». Удовлетворяясь ролью критика, он полагал, что, говоря правительству правду о том, что чувствует народ, можно привести это правительство в чувство. Струве пошел дальше подобных посылок: если то, что самодержавие больше не служит российским национальным интересам, правда, оно непригодно и должно уйти.

Таким образом, либерализм Струве вышел из национализма и корни его остались там. Поэтому Струве никогда не терял надежды на то, что правительство в конце концов осознает, что страна нуждается прежде всего в свободе, и ради спасения будущего России добровольно передаст власть народу. Решительный отказ правительства сделать то, что Струве полагал одновременно справедливым и неизбежным, раздражал его и постепенно сдвигал влево — от позиции ненависти к революционерам в сторону восхищения ими и даже словесной поддержки. Но в сущности Струве всегда стремился к миру с монархией и в любое время предпочел бы получение политической свободы из ее рук, нежели вырывание у нее этой свободы силой. Для того чтобы понять эволюцию политических взглядов Струве, важно помнить об этом. Его оппозиция абсолютизму была результатом разочарования человека, выросшего на идеалах Великих Реформ, всю свою юность наблюдавшего, как эти идеалы предавались, и для которого предпочтительней всего была бы ситуация их реанимации.

Между 1885 и 1888 годами Струве черпал свое либеральное вдохновение в основном из двух источников. В качестве первого можно назвать ежемесячник Вестник Европы. Около 1885 года Струве познакомился и сдружился с одним из основных его авторов — К. К. Арсеньевым. Ему очень нравилась колонка «Внутреннее обозрение», в которой Арсеньев из месяца в месяц разносил бюрократию и отстаивал закон и свободу[45]. В своей квартире на Мойке Арсеньев открыл литературный салон, в котором молодежь могла свободно общаться с цветом санкт-петербургской интеллигенции, в том числе со многими сотрудниками Вестника. Струве начал посещать этот салон, еще будучи гимназистом, и продолжал посещать его после того, как поступил в университет. В салоне он познакомился с философом Владимиром Соловьевым, историком литературы Александром Пыпиным, юристом Александром Ф. Кони и другими[46]. Там же состоялся его литературный дебют: по настоянию Арсеньева он прочел свои работы, посвященные «Буре» Шекспира и поэзии Надсона. Лекция по Шекспиру была столь блистательна, что поразила как самого Арсеньева, так и искушенную аудиторию его салона[47]. Благодаря покровительству Арсеньева Струве необычайно рано вошел в круг санкт-петербургских литераторов[48].

Вторым источником либеральных настроений Струве были повести Салтыкова-Щедрина, любимые им еще со школы[49]. Картина современной России, рисуемая писателем в стиле мрачного гоголевского гротеска, усиливала отвращение Струве к царской России и укрепляла его решимость увидеть ее радикально измененной.

В свой последний гимназический год (1888-89) Струве был одновременно и националистом, и либералом, но без какой-либо конкретной политической программы. Он знал, чего хочет, но не знал, как этого достичь. На тот момент его политическая позиция еще нуждалась в идеологическом оформлении.

В феврале 1889 года неожиданно умер отец Струве. О причине его скоропостижной смерти не было объявлено, и это породило слухи о больших долгах и самоубийстве[50]. Поскольку к тому времени отношения Петра и его невротической матери совершенно разладились[51], сразу же после похорон, сопровождаемый своим одноклассником, сыном сенатора А. Д. Калмыкова, он покинул родительский дом. Нет никаких свидетельств, что позже он поддерживал отношения с матерью. За исключением беллетризованного описания, процитированного выше, он никогда не упоминал о ней в своих работах. И ее смерть в 1905 году не оказала на него сколько-нибудь заметного воздействия[52].

Возможно, что Струве намеревался пожить у Калмыковых в качестве постояльца очень небольшое время — до поступления в университет. Но получилось иначе: в его жизни начался один из сложных и длительных этапов. Мать его одноклассника, Александра Михайловна Калмыкова, сразу взяла его под свое покровительство, предложив ему нечто вроде крепкого взрослого руководства. В силу слабого здоровья и беспомощности в практических делах он испытывал нужду в таком руководстве, но никогда не получал его от своей матери. В квартире Калмыковой, в самом сердце петербургского литературного района (Литейный, 60), Струве суждено было прожить целых семь лет.

Ко времени встречи с Петром Струве А. М. Калмыковой было около сорока лет. Она была родом из Екатеринослава и еще молодой женщиной преподавала там в средней школе и работала в различных филантропических и просветительских организациях, принадлежа к первому поколению эмансипированных русских женщин, которые освобождались из-под семейной опеки и страстно и энергично погружались в общественную работу. В двадцать лет она влюбилась в судью, который был на пятнадцать лет старше ее. Прельщенная его демократическим просхождением (его предки были крепостными), она согласилась выйти за него замуж. Однако брак оказался неудачным. Калмыков, несмотря на свое низкое происхождение (а может быть, именно из-за него) не интересовался ничем, кроме своей карьеры, и считал общественно-гражданские устремления жены глупостью. Вскоре они отдалились друг от друга, и каждый зажил своей жизнью, сохраняя видимость семьи и общего дома. Калмыков изо всех сил карабкался по служебной лестнице, Калмыкова же продолжала свою гражданскую деятельность, а в свободное время много читала[53]. В начале 1880-х, когда ее муж был послан служить в Харьков, она познакомилась там с группой «прогрессивных» писателей, издававших газету Южный край, и под их влиянием радикализировалась. Успешно опубликовав несколько просветительских брошюр, предназначенных для массового распространения, Калмыкова занялась подобными изданиями и даже снискала на этом поприще некоторую известность[54].

В 1885 году Калмыков достиг вершины своей государственной карьеры: он был назначен сенатором и вернулся в Санкт-Петербург. В столице Калмыкова опять занялась широкой и разнообразной гражданской деятельностью. Она стала вдохновителем Комитета грамотности при Вольном Экономическом Обществе, чьей целью было распространение народного образования. Также на общественных началах она преподавала в воскресной и вечерней школах для рабочих. Эти школы были основаны просвещенным петербургским промышленником В. П. Варгуниным. Там она познакомилась с молодыми радикалами, среди которых была Н. К. Крупская, будущая жена Ленина[55].

Калмыкова была очень активной и конструктивно мыслящей женщиной, но ощущала себя одинокой и несчастной. От какой-либо близости с мужем она отказалась очень давно. Сын не дал ей утешение в ее несчастном браке, поскольку, кажется, больше походил на отца и недолюбливал мать, которая была «не как другие». Однажды он представил ей своего школьного друга. «Вот тебе, мама, настоящий сын, — сказал он, знакомя ее с Петром Струве, — ходит всегда с опущенной головой, вечно думает, по истории знает лучше учителя»[56]. После окончания (вместе со Струве) школы весной 1889 года сын, поступив на дипломатическую службу, кажется, исчез из ее жизни [57]. Чуть позднее, в этом же году, умер муж. Но теперь в ее опустевшей квартире жил Струве, который вскоре был представлен везде как ее приемный сын. С тех пор они стали неразлучны.

Глава 2. 1880-е: интеллектуальный фон

Для того, кто пришел к выводу, как это произошло со Струве в 1885 году, что для его страны вопрос политической свободы есть вопрос национального выживания, было бы естественно присоединиться к тому политическому движению, которое в XIX веке провозгласило главной целью достижение политической свободы, то есть к либерализму. Но в 1885 году в России еще не было либерального движения, если иметь в виду точное значение этого термина. Причины этого мы обсудим позднее (в главе 12). А пока достаточно сказать, что в то время, когда Струве начал поиски подходящей для него антиавтократической идеологии, те из его соотечественников, кто подписывались под либеральными принципами, не включали в их число борьбу с монархией. Оставив в стороне мысли о конституции, парламенте и гражданских правах, они посвятили себя великой задаче улучшения материальных и культурных условий жизни российского народа. Ценность этой деятельности, обозначаемой обычно как «малые дела», была несомненна для Струве уже и в то время, и он всегда говорил о ней с большим пиететом. Но совершенно очевидно, что занятия типа организации в деревнях кооперативов и обществ взаимного страхования, ликвидации неграмотности и улучшении санитарных норм не могли удовлетворить пятнадцатилетнего юношу, убежденного в необходимости борьбы за свержение тирании. Поэтому до 1900 года Струве относился к российским либералам с некоторым пренебрежением, вызванным их молчаливым соглашательством с беззаконным правительством. В 1898 году в тексте Манифеста российской социал-демократии он охарактеризовал их поведение знаменитой фразой, которая гласила, что «чем дальше на восток Европы, тем в политическом отношении слабее, трусливее и подлее становится буржуазия».

Казалось бы, у Струве не было другой альтернативы, кроме как двинуться влево, к радикалам. Но и там ситуация была далека от удовлетворительной. В 1880-х годах российский радикализм находился в состоянии замешательства, потеряв какое-либо представление о своих целях и задачах. Анархическое движение, активное при Александре II, после его убийства пришло в упадок. И тогда, и потом предпринимались попытки оживить «Народную Волю» и террор. Но преобладающие настроения левого фланга соответствовали настроениям либерального центра, то есть были вполне примиренческими. Некоторые радикалы перешли в толстовство и оставили политику. Другие, и их было большинство, приняли тактику «малых дел» и пошли работать в деревню, в основном в качестве наемных служащих земств. Ведущие радикальные журналисты продолжали критиковать беззаконие и несправедливость, оперируя лозунгом о свободном и равноправном обществе, но при этом были склонны смотреть на свободу и равенство скорее как на отдаленные идеалы, чем предметы насущной необходимости. Их виды на будущее были связаны с реформами и культурой и мало чем отличались от либеральных.

Именно неудовлетворенность настроением, царящим в антиавтократическом движении, как либеральном, так и радикальном, подтолкнула Струве в 1888 году в сторону марксизма и социал-демократии. Однако перед тем, как подробно рассмотреть этот этап его жизни, необходимо несколько отвлечься и сделать небольшой экскурс в историю русского социализма 1880-х годов. Поскольку, не ответив на вопрос, что Струве привлекало в социализме времен его юности и что он в нем отвергал, невозможно понять, что именно он защищал в качестве альтернативы. Не разобравшись в этих обстоятельствах, невозможно отследить истоки социал-демократии в России, поскольку именно Струве стоял у этих истоков.

Существующая историческая литература подходит к данному предмету весьма некритично и безнадежно путается в полемиках прошлого. В каждой респектабельной истории России сообщается, что Струве был «марксистом» (обычно его характеризуют как «легального» марксиста) и что в России «марксизм» заменил нечто, называемое «народничеством». В подобной историографической схеме под народничеством подразумевается теория, разработанная Герценом и Чернышевским, согласно которой русским, в силу уникальности их духовных качеств, предопределено разрешить социальные проблемы, тревожащие современный мир. Эту историческую миссию они осуществят путем создания в России социалистического общества, основой которого будут крестьянские объединения (общины и артели), миновав таким образом чистилище капитализма. Причем решающая роль в этом процессе должна принадлежать интеллигенции. Пишут, что эта утопическая схема в 1890-х годах была высмеяна «марксистами», которые взяли верх над радикальной интеллигенцией тем, что выдвинули якобы более реалистичный тезис, гласивший, что экономическое и социальное развитие России должно неуклонно следовать пути, проторенному развитыми странами Западной Европы, и, как и там, социализм придет в Россию в результате естественного вырастания из капитализма.

На самом деле все обстояло гораздо сложнее, чем это представляется из традиционно рисуемой схемы. То, что лежало в основе этой схемы, — принцип вытеснения полуправды «народничества» полной правдой «марксизма», — берет свое начало от христианской концепции, представляющей Новый Завет. Оно не имеет никакого отношения к действительности. Никогда не существовало никакого «народничества» как движения, обладающего сформированной теорией и последовательной стратегией, равно как и на Западе никогда не существовало того, что можно было бы обозначить как «утопический социализм»: оба эти термина были введены Марксом и его последователями для того, чтобы дискредитировать соперничавшие с ними социалистические движения. Феномен, обозначаемый обычно как народничество, представлял из себя широкое и многообразное анархистское движение, приверженцы которого постоянно экспериментировали с теориями и стратегиями революций. Они пытались вычленить наиболее эффективные средства для свержения режима, зиждящегося на не-западных экономических и социальных структурах — иными словами, разрабатывали технику осуществления революции в стране, которую сегодня можно было бы назвать развивающейся или неразвитой. И никогда они не относились к теории Маркса и Энгельса как к чему-то противостоящему им. Напротив, они впитали значительную часть этой доктрины, веря, что им удастся обнаружить в ней удовлетворительное «научное» доказательство того, что России нет необходимости следовать по западному пути. Маркс и Энгельс сами поощряли в русских радикалах стремление творчески развивать их теории, вводя в них дополнительные аспекты.

В ходе анализа русского социализма я позволю себе критический разбор тех доктрин народничества, которые в свое время Струве и другие социал-демократы избрали предметом для критики как «утопические»: теорию исторического прогресса, связанную с так называемым субъективным методом в социологии; теорию экономического развития, базирующуюся на идее «особого пути»; и интерпретацию теорий Маркса и Энгельса в их приложении к России.

Радикальная мысль в России в течение второй половины XIX века опиралась на положения, взятые из позитивизма Конта. Этот позитивизм имел две очень привлекательные для русских интеллектуалов особенности. Одна из них заключалась в отрицании какого-либо качественного различия между природой и обществом со следующим из этого выводом о том, что в обеих областях действуют схожие законы. Вторая — в определении осуществляемого человечеством прогресса как прогресса просвещения, понимаемого, в свою очередь, как переход от «теологической» и «метафизической» форм мышления к научной или «позитивной». Объявляя научное знание высшим, позитивизм возводил его носителя, интеллигенцию, в ранг первого движителя истории. Иными словами, интеллектуал уже тем, что переводит свое мышление в «научную» форму, делает ценный вклад в дело продвижения вперед всей человеческой расы. Такая точка зрения прекрасно удовлетворяла амбиции той, весьма значительной, части элиты, которая, получив отличное образование, не имела ни богатств, ни политического влияния. Как таковая эта идея имела успех не только в России, но и в тех, периферийных по отношению к Европе, странах (например Бразилии), где вестернизация образования и мышления значительно обогнала модернизацию общества и правительства.

Однако вскоре на российских юношей, уже видевших себя авангардом человечества, обрушился первый внезапный удар, который последовал от Дарвина. Теория естественного отбора, особенно после того, как Спенсер интерпретировал ее с социологической точки зрения, описывала прогресс в терминах, совершенно отличных от контовских. Исходя из этой теории, главным было не участие в процессе просвещения, а приспособляемость и то, что в большинстве случаев квалифицируется как ловкость, жадность и грубая физическая сила. Проводником прогресса становилась не отдельная личность — «пустое место», по выражению Спенсера, — а биологическая или социальная группа. Эти идеи поставили российских радикалов перед трудной дилеммой. Следуя позитивизму, на все смотрящему с научной точки зрения, они вынуждены были признать, что естественный отбор, как и любой другой обнаруженный и доказанный закон природы, универсален, в силу чего пригоден для объяснения общественных процессов. Но принять естественный отбор в качестве движущей силы человеческой эволюции было равносильно отрицанию собственной сколько-нибудь значительной роли в истории. Другая альтернатива — отказ от универсальной применимости научных законов — вела к тому же, поскольку означала отказ от базового положения позитивизма, гласящего, что переход к научному мышлению составляет сущность прогресса, а ведь именно на этом интеллигенция основывала свои притязания на то, чтобы быть авангардом новой эры.

В поисках выхода из этого затруднительного положения российские интеллектуалы прежде всего попытались опровергнуть теорию Дарвина с помощью науки. Именно это сделал Чернышевский. Другие, не отказываясь полностью от идеи естественного отбора, приписывали ему ограниченную применимость. По мнению Кропоткина, например, для выживания рода или вида в процессе эволюции, и это относится как к животным, так и к человеку, гораздо важнее кооперация (взаимопомощь), чем соревнование или борьба. В сущности, в России дарвинизм встретил плохой прием: избежав религиозной враждебности, с которой его встретили в протестантских странах, он натолкнулся на серьезное идеологическое сопротивление со стороны интеллигенции, поскольку серьезно угрожал ее амбициям и представлению о себе. И когда Н. К. Михайловский приравнял Дарвина к Оффенбаху на том основании, что псевдонаука одного и псевдооперы другого служат одной цели, а именно — оправданию или прикрытию буржуазной эксплуатации[58], он, фактически, озвучил охватившее всех чувство.

Из существующих в то время антидарвинистских и антиспенсерианских теорий наибольшее распространение получила теория «субъективного метода», сформулированная около 1870 года Н. Михайловским и П. Лавровым. Они устранили противоречие, возникшее при столкновении в умах русских интеллигентов позитивизма и дарвинизма, путем модификации первого таким образом, чтобы он включал в себя антидарвинистскую теорию прогресса. Согласно теории Михайловского и Лаврова, человек и общество не могут быть подвержены той грубой объективации, к которой обычно прибегают при изучении природных феноменов, поскольку человеку присуща способность устанавливать для себя цели и ценности: в силу этого автоматический перенос на человеческое общество законов, действующих в природе, не имеет под собой оснований. Интеллектуальным источником «субъективной социологии» послужили поздние работы Конта, в особенности его «Système de politique positive», в которой основатель позитивизма, после того как его в преклонном возрасте посетила любовь, допустил мысль о том, что в человеческих делах действительно большую роль играют субъективные факторы, отсутствующие в неодушевленной природе. На этой весьма непрочной платформе русские социологи и выстроили детально разработанную философию истории, которая доминировала в умах российских радикалов с 1870 по 1890 годы и которая, по мнению некоторых ученых, является главным вкладом российских мыслителей в мировую социологическую науку[59].

Честь создания этой теории равным образом принадлежит Лаврову и Михайловскому. Но повлиявшие на многие умы «Исторические письма» Лаврова писались им в сибирской ссылке, откуда он бежал в Западную Европу, в силу чего его общение с читателями было затруднено. Михайловский же, являясь одним из авторов Отечественных записок, подобных трудностей не испытывал: его идеи сразу находили огромное число приверженцев. Не будучи систематическим мыслителем, он сумел создать вполне цельную теорию в области социологии и философии истории[60]. Именно против его теоретических установок были направлены первые социологические сочинения Струве, и именно Михайловского он сверг в середине 1890-х годов с занимаемого им трона главного идеолога левых.



Поделиться книгой:

На главную
Назад