— Вот что делает глупость! Завтра он приведет милицию, собак-ищеек, и нас переловят, как глупых перепелок. Что молчишь?
— Простите, ишан-ака.
— Часто приходится прощать тебя.
Обгорелой палкой ишан поковырял в костре, затем достал из-за пазухи табакерку, сделанную из маленькой тыквы, бросил под язык щепотку насвая[4]. На болоте проснулась выпь, неуверенно ухнула, словно для пробы голоса и, помолчав, заревела. Ей откликнулся трескучий голосок чирка. Гаркнув, слетел с шатра петух. Постояв с минуту, вдруг закричал и, прижав к земле голову, юркнул под шатер.
— Ф-фу ты, нечистая сила! — вздрогнул ишан.
Мадарип-ишан вздохнул и толкнул в бок задремавшего Гузархана.
— А где тот сумасшедший? Почему о нем не беспокоишься?
— Не знаю, ишан-ака, — проворчал Гузархан. — Он совсем ничего не говорил. И глаза у него были тусклые, как у мертвеца. А потом… Может, волки…
Роман даже о боли своей забыл. Он догадывался, о ком говорили «святые». О Душанбе! Значит, все правильно, что рассказывал дедушка Тургунбай — Душанба из одной с ними шайки, такой же «святой», как и эти. И такой же дикий… А потом, наверно, он ушел, понял обман и — задний ход? Эх, куда я попал?!. А может, все это мне кажется, снится, а не происходит наяву?..
— Убедиться надо, какие волки съели его, — вздохнул ишан. — Ох-хо, аллах милостивый, услышь нашу молитву, отведи горе от моих братьев. Мальчишку разыскать!
— Как это сделать, ишан-ака?
— Ты меня не спрашивал, когда набрасывался на него. Я ничего тебе не скажу. Думай сам.
— Что можно придумать? Я найду его, а потом что?
Мадарип-ишан не ответил. Но Роман почувствовал, как все в нем обмякло. Стало жарко. Он задыхался от запаха прелого камыша и мышей. Казалось, что эти мягкие и гадкие мыши лезут на него со всех сторон, пищат, кусаются. Он прижался к Саидке.
— Про тебя говорят, — шепнул Саидка.
Роман ничего не ответил. Он подумал о другом: Саидка не спит и так же, как он, слушает. Значит, Саидку что-то волнует, ему тоже не спится, и думает он, конечно, не о том, как лучше услужить «волосатым» и противному старику-ишану, а о чем-то другом…
А Душанба, которого не раз вспоминали этой ночью, менялся на глазах. Плечи его раздались и выпрямились, грудь подалась вперед, спина, еще недавно походившая на сучковатую доску, сделалась упругой и сильной. И лицо изменилось — оно стало свежим и округлившимся, только глаза еще не совсем успокоились.
Встречи Душанбы с учителем Насыровым больше не носили налета холодной отчужденности. Тот серьезный разговор, который, как казалось Душанбе, будет последним, наоборот положил начало новым долгим и мирным беседам. Душанба с жадностью прочитывал газеты, которые ему каждый день приносили ребята. Нередко с ними приходил и учитель. Вот и сегодня они пришли втроем. Гости нашли Душанбу в беседке, увитой виноградными лозами. Он читал книгу.
— Здравствуйте, Алихан-ака, как здоровье? Как самочувствие? — приветствовал Джура Насырович больного. Душанба поднялся навстречу и протянул руки, как обычно встречают желанных гостей.
— Спасибо, Джура-ака, спасибо, — отвечал, он, смущенно улыбаясь. — Я причинил вам столько неприятностей и забот. Простите меня.
— Что вы, Алихан-ака! Я спрашиваю о здоровье, а вы…
— Мне хорошо и я всем очень доволен. Как вы себя чувствуете?
— Спасибо, друг, спасибо. Что читаете? — заглянул в книжку учитель. — О-о, «Повесть о настоящем человеке»! Чудесная книга!
— Это они, — указал на ребят Душанба. — И понимаете, Джура-ака, каждый раз приносят такую книжку, что за живое не взять не может. Прямо психологи настоящие!
— Ну, ну, только не перехвалите их, — шутливо погрозил пальцем учитель. — Психологию изучают в десятом классе. Им — рано. Но они — пионеры, Алихан-ака, а это уже ко многому обязывает.
Они присели на скамейку, ребята устроились поодаль и делали вид, что разговор взрослых их не касается.
— Что говорит доктор? — опросил учитель.
— Совсем ничего не говорит, — ответил Душанба. — Мне кажется, он считает меня по-прежнему психом, от которого можно ожидать все, что угодно.
— Ну, зачем так… — перебил учитель. — А вы-то сами что чувствуете?
— Хорошо себя чувствую. Очень хорошо.
Насыров немного помолчал, внимательно посмотрел в лицо собеседника.
— Хочу предложить вам работу, Алихан-ака. Как вы?..
— Работу?! — Душанба переменился в лице. «Работа»! Это слово давно уже стало чуждым для него. Оно пугало его так же, как пугали другие слова: тюрьма, милиция, суд. Но сейчас это слово прозвучало совсем иначе, просто, как звучит слово хлеб, вода, воздух, жизнь. Оказывается, в слове нет ничего страшного, стоит только прислушаться к нему сердцем.
— Работу?.. А какая может найтись для меня работа, Джура-ака? — робко спросил Душанба.
— Простая работа в нашем школьном саду, — объяснил учитель. — Вот и ребята — ваши помощники. Они там сейчас одни трудятся.
— Право, не знаю, что сказать, — смущенно продолжал Душанба. — Если говорить честно, мне хотелось другую работу. Именно ра-бо-ту… Хотелось бы с кетменем…
— Ваше желание вполне понятно, дорогой мой, — улыбнулся учитель. — В школьном саду именно такая работа.
— У нас там есть и лопаты, и грабли, — добавил Федя. — А осенью трактор обещают дать.
— Трактор?!
— Конечно, — подтвердил Джура Насырович. — Нам хорошо помогают шефы, совхоз.
— Не хочу скрывать от вас, Алихан-ака, — продолжал учитель, — я думаю о некоторых и своих личных интересах: собираюсь отдохнуть, раны подлечить. Они снова начинают меня беспокоить. А вы пока за делом поглядите. Согласны?
— Неужели это возможно?! — испуганно произнес Душанба. — Поручить мне такое дело… А если…
— Мы — люди, Алихан-ака, лю-ди, — подчеркнул учитель. — Люди не могут жить без доверия. Вот мы и пришли сказать, что доверяем вам. Договорились?
Душанба стоял возле беседки высокий, бледный и глубоко взволнованный. Его волновала неминуемая встреча с чем-то большим, радостным, светлым, встреча с людьми, которых он еще вчера боялся, презирал, сторонился.
ЛЮБИМЕЦ АЛЛАХА
Роман так больше и не заснул, вконец напуганный услышанным. С бьющимся сердцем он следил за тем, как просыпались его страшные соседи. Один за другим они выползали из шатра, грелись на солнце, почесывались. Обогревшись, стряхнув с себя утреннюю дрему, в мрачном молчании принимались пить чай. Потом так же молча по одному расходились. У костра остался Рауф-хальфа. Он кормил петуха, подставляя ему под клюв грязную, сложенную ковшом, ладонь. Петух радостно кукарекал и, давясь кусками лепешки, тряс головой, будто благодарил хозяина.
Последним из шатра вышел Мадарип-ишан — высокий и важный, с непроницаемым выражением лица. Роман приподнялся на локте и стал наблюдать. «Вот он какой, их главный предводитель… „Волосатый“, а у самого нет волос. Хитрый, не хочет людей смешить».
Мадарип-ишан расправил плечи, поднял голову, точно собирался начать утреннюю гимнастику. Умылся из того же кумгана, в котором кипятили чай. Расстелил халат и встал на молитву. Роману было хорошо видно его лицо, вначале — строгое, нахмуренное, будто старый ишан сердито ворчал на кого-то. Потом оно расплылось в рабском умилении, а губы скривились в такой сладкой улыбке, словно их хозяин только что съел жирный плов. Кончив улыбаться, Мадарип-ишан, сморщившись, заплакал настоящими слезами, которые тихо ползли по рябому лицу. Это уж совсем удивило Романа: как можно плакать, когда тебя никто не обижает?
Кончив молитву, ишан крикнул Гузархана и велел ему оседлать ишака.
— А ты чего сидишь, бездельник? — проворчал он на Рауфа-хальфу. — Чего дожидаешься?
— Сейчас я, ишан-ака, сейчас уйду. Накормлю птицу и уйду.
— Аллах хозяин птицы, он и накормит ее.
— Да, да, ишан-ака, — безропотно согласился Рауф-хальфа. — Об этом я и говорю всем правоверным…
Мадарип-ишан, кряхтя и вздыхая, взобрался на ишака и тронулся в путь. Петух, глядя ему вслед, захлопал крыльями и запел. Лицо старого Рауфа просияло улыбкой. Он погрозил петуху скрюченным пальцем.
— Ах-ах-ах, зачем так кричишь, мошенник?
— Наелся — и кричит. Смотрите, какой у него зоб, — сказал Саидка, подсаживаясь к Рауфу.
— A-а, это ты, Саид!
— Рауф-ата, зачем вы его всегда таскаете? Ишан-ака говорит, что петух не ваш, аллах хозяин ему, а вы таскаете? — спросил Саидка.
— Вот поэтому-то, сын мой, я и не расстаюсь с птицей, что она в таком уважении у аллаха находится. Может, всевышний заметит и пошлет мне за мой труд немного счастья. — Рауф-хальфа беззубо ухмыльнулся, сощурив хитрые, очень живые глаза.
Саидкины расспросы о петухе разозлили Романа — он ждал еды от Саидки, ждал с голодным нетерпением, с болью в желудке, а тот… «Разболтался, нашел время».
— Петух! Аллах одарил его не только сладкозвучным голосом, мудростью и предвидением, — продолжал Рауф-хальфа. — Эта крылатая живность все понимает и все предвидит. А когда приблизится конец, аллах прикажет своему любимцу опустить крылья и не радовать больше грешников своим голосом. И все петухи на земле перестанут петь. Тогда умолкнет и мой мошенник. Конечно, ему будет грустно без песни, но что поделаешь? На все воля аллаха. Так-то, сынок…
— Не верь, Саидка, ему! — закричал Роман, вскакивая и забыв про больную ногу. — Неправду он говорит! Неправду! Никого на небе нет! И петуха там нет!
Рауф-хальфа, схватив петуха, пустился было бежать, но Саидка вцепился ему в халат и закричал:
— Куда вы, ота Рауф? Не убегайте, я все расскажу!
От страха глаза у Саидки округлились, как у совенка. Он знал, что вот-вот придет Гузархан, который ушел искать ишака, и тогда Ромку схватят.
— Ата, Рауф, Ата Рауф!.. Все объясню, не убегайте!.. — твердил Саидка, а Ромка, точно потерявший рассудок, продолжал:
— Спутники там летают! Вселенная там!..
— Перестань, Ромка! — кричал Саидка. — Перестань!..
Рауф-хальфа, как загнанный, насмерть перепуганный заяц, забежал в шатер и забился в угол.
— Он заблудился, ота Рауф. Потерял дорогу, — торопясь, объяснял Саидка, встав перед стариком на колени. — Ногу немножко повредил… Это корейчонок Ромка из нашего кишлака. Я его нашел в тугаях и привел сюда… Вы, ота Рауф, не говорите никому. Дайте мне такое слово. Честное слово…
Старик немного успокоился, но в глазах его застыла тревога. А мальчишка не мог остановиться. Он никогда еще не творил с таким волнением и так много.
— Я знаю вас, Ата Рауф, вы не скажете Мадарип-ишану! Вы хороший… И Гузархан-хальфе ничего не скажете! Никому! Маленьких нельзя обижать, скажете — вас аллах накажет… А Ромка — он тоже хороший… Потом он уйдет. Не скажете?
Рауф-хальфа закрыл глаза и вздохнул.
— Аллах вам судья, — прошептал он. — Аллах все видит и все знает, я только раб его, я ничего не знаю, сын мой… А петух — э-э, он совсем глупый. Мне не удалось научить его разговаривать. Он умеет кричать и драться, а рассказываю за него я, сынок.
На лице старика появилась улыбка, слабая, но с доброй хитринкой. Он покачал головой и поднялся. Саидка, совсем измученный, повалился на землю и долго лежал, бездумно разглядывая дырявый полог шатра, через который лезли острые, как золотые иглы, лучи солнца.
Саидка присел подле Романа и заглянул ему в глаза.
— Зачем кричал? — спросил он.
— А зачем он неправду говорит? А ты слушаешь…
— Каждый говорит, что хочет. Пускай говорит. Ему хорошо бывает, когда его слушают, а мне что?
— А тебе, конечно, бари-бир, — с раздражением заметил Ромка. — Говорить надо о деле, а не о глупостях. Ты веришь ему?
Саидку никто еще так прямо не спрашивал, и он не знал, что ответить. Даже немного оробел и, помешкав, сказал:
— Болтать не будет. Ата Рауф вреда никому не делает. Чудак немножко… Если бы Гузархан был здесь — плохо бы тебе…
— Ну и пусть плохо! — вспылил Роман, а потом заплакал. — Наплевать!.. Никого я не боюсь. И твоего силача Гузархана тоже!
Саидка схватил Романа за плечи и, вытаращив глаза, зашипел на него:
— Тише, тише! Сейчас Гузархан придет. Вон идет! — Приложив палец к губам, Саидка выскочил из землянки.
А Гузархан-хальфа, отпустив ишака, подошел к потухшему костру. Потоптался лениво, не зная за что приняться. Подозвал Саидку, который как ни в чем не бывало сидел у шатра и обстругивал ножом палку. Что-то сказав, Гузархан снисходительно посмеялся, надвинул на Саидкины глаза дервишскую шапку и ушел.
— Вставай, Ромка, — позвал Саидка. — Совсем с голоду помирать будешь. Идем, кушать немножко будем.
Он принес почти целую лепешку и все ту же жестяную банку еще горячего чая, зеленый урюк и щепоть соли.
— Где ты взял урюк?
— В тугаи ходил, урючина там есть… Большая…
Роман накинулся на еду, давясь кусками лепешки. Саидка ел степенно; скупая, но радостная улыбка не сходила с его лица.
— Гузархан-хальфа к роднику пошел, — сказал он. — Там прохладно. Немножко алычи есть… Э-э, спать целый день будет. Мадарип-ишан уехал. Хорошо! Ругать никто не будет. Нам тоже хорошо, да?
— Мне тогда будет хорошо, когда я удеру отсюда, — с грустью произнес Роман.
— Нельзя, — отрицательно затряс головой Саидка. — Нельзя! У тебя нога болит, далеко не уйдешь. А вдруг Гузархан увидит? Он все может сделать! У них еще Саттар-хальфа был. Немножко горбатый. Помер недавно. Страшный он был! Его все боялись. Женщины тоже боялись, которые верующие сильно. Он керосин им приносил, спички давал, читал молитву и говорил: «аминь»…
Роман слышал, что когда-то случалось такое: сами себя сжигали несчастные женщины, кем-то обманутые, оскорбленные. Такие рассказы исходили от старух, которые прятали под сеткой лицо от солнца и людских глаз. Но тогда он ничего не знал о волосатых людях. Даже не предполагал, что существуют такие. О боге он знает, что его нет и никогда не было. И вдруг, пожалуйста!.. «Шайтаны» и их покровитель аллах!
— Когда война была, волосатые люди от войны укрывались. Мой отец тоже… «Там убивают», — говорил. Дивоной стал. А с дивоны что возьмешь? Кому он нужен? — Саидка засмеялся, обнажив ровные блестящие зубы. — Он совсем никому не нужен. А Гузархан-хальфа, о-о, какое нехорошее он делал… Сам говорил мне: учись, пока я не помер. Хвалился. Однажды, когда война была, его на базаре задержали. Привели в военкомат и сказали начальнику: «Вот какого здорового привели, один сто фрицев убьет. Сила!» А он стал прыгать. Джар в военкомате устроил. Доктор говорит: «Э-э, мы его давно знаем. Притворяется. Отправляйте поскорее на передовую. Пускай фашистам эти спектакли показывает». А Гузархан спрашивает командира: «Можно мне, пожалуйста, туда сходить… Живот шибко болит…» Начальник, конечно, говорит: «Иди!» Гузархан подхватил халат и бегом…
— Предатель! — с возмущением сказал Ромка. — Его надо было судить, как врага народа!
Саидка умолк и больше не смеялся. Он глядел в пустоту, печально, с горькой, все еще державшейся в уголках губ усмешкой.