Голоса загудели невнятнее, удаляясь в подворотню. Чурбанов видел, как корчится на диване прямоугольный, изгибаясь в предсмертных спазмах. С пола слышались мерзкие и жуткие звуки – не рычание, не сипение, а какой-то сдавленный вой. При отравлении крысиным ядом мышцы челюстей, затылка и спины сводит судорогами.
Баба Валя всё так же стояла посреди комнаты, святая и косая. Недопитые рюмки и белые пряди бабы Вали светились в лучах хлебозаводских окон. Валялись на столе недоеденные куски белой булки. Коллекторы-рэкетиры корчились под столом. Сифонило из окон. Пахло дрожжами.
– Телевизор унесли, – бубнила баба Валя, глядя мимо Чурбанова. – Я на заводе на этом работала ещё в блокаду, на тестомешалке. Работает тестомешалка, и город может жить. Работает завод, и город живёт. Булочку есть можно, вся жизнь в ней. Вот и я как будто вечная, а всё потому, что я хлебом одним питаюсь, потому что всё хлеб ем. Петя умер, все умерли, а я хлеб всё ем и вечно всё живу. Аквариум мне разбили, а это Петин был аквариум. Это всё кредиты вот эти все. Вот у нас центральное всё отопление, а сунуть бы их в печку, да и дело с концом, а так всё неудобно…
Чурбанов прикрыл за собой пожжённую дверь, неслышно спустился по лестнице, вышел, походил по двору от лужи к луже. Посмотрел на мерс и подумал: надо вернуться за ихними ключами и ихний мерс сегодня же загнать. А деньги бабе Вале отдать поскорее. И адвоката, конечно же. Как он и собирался вначале. Адвокат бабе Вале очень пригодится. Да и деньги лишними не будут. Он же хотел помочь, вот и поможет.
Дом содрогнулся. Тестомешалка завелась и пошла ритмичными толчками бить тесто. Начался замес.
6. Чуров блюз
Чуров шагал по рельсам одноколейки, заросшей иван-чаем, а за ним бежала его собака – восьмимесячная овчарка Шеф. Чуров ехал продавать дачу.
При маме они начинали ездить в конце апреля. Всё подчинялось распорядку: что взять с собой, что есть, что делать. Чуров любил дачу:
– и время отправления электрички 17:36 в пятницу с Балтийского вокзала, 19:03 в воскресенье обратно от их станции;
– и дачный домик, за обоями которого шуршали короеды; из щелей которого вылезал сухой мох, так что Чуров конопатил брёвна, заталкивая туда паклю специальным деревянным клинышком; с потолка которого сыпался уголёк, что ещё бабка клала на фанеру, отделявшую потолок от чердака;
– и огород, когда-то густой и плотный – все шесть соток были засажены, и не вилась мелкая мошка над морковью, заставляя ботву скурчавиться, и непомерно огромной вырастала свёкла;
– и любил Чуров, выкопавши картошку, раскладывать её сушиться в тёмном чулане, потом переворачивать, освобождать от высохшей земли и загружать в подпол;
– и любил даже те бесконечные часы, когда они с мамой, сидя на корточках, рылись в сухой, как порох, земле под синим небом и бодрым попискиванием радио;
– и топить баню, заготавливать веники, ходить по грибы и малину, и закатывать огурцы в малиновых августовских сумерках, и пропитывать спиртом кружочки бумаги, чтобы класть сверху на смородиновый джем (от плесени).
Чуров любил здесь всё, каждый предмет, от старого черпачка в древней бане до мелких трилистничков кашки у рассохшихся ворот. И вот теперь вся эта жизнь должна была умереть вместе с мамой, а мама умерла как раз в начале апреля.
Мама умерла в начале апреля, и теперь частым занятием Чурова было перебирание в памяти подробностей, деталей её последних трёх дней, как бы составление жития, «страстей», которые имели для Чурова, специализировавшегося в кардиологии, особенное значение ещё и потому, что умерла она после операции на сердце, на которую не могла не пойти – и которой не перенесла. Но если бы мать не пошла на операцию, она умерла бы так же непременно, однако умирала бы дольше и мучительнее.
Выходило, что операция в любом случае должна была помочь, так или иначе; хотя это «иначе» не входило, конечно, в мамины планы.
Чуров не то чтобы очень горевал, скорее задумывался. Если найти точное слово, то жизнь без мамы как будто обмелела. Как будто ушла вода и показалось дно. Столько лет подряд Чуров про себя прокручивал, что же будет с ним, когда умрёт мать. Смерть мамы лет с шести проникла в него и сделала навсегда будущим сиротой. Это была прививка грусти, которая и усиливала, обостряла его счастье рядом с мамой, и уменьшала будущее горе (как отчисления на амортизацию аппаратуры).
Поэтому когда мамы действительно не стало, Чуров уже больше не горевал. Он встретился со своей грустью, сошёлся с ней, расплатился. Хотя он иногда вдруг по привычке начинал мысленно рассказывать маме о событиях дня, останавливал себя –
Ну а если так, то уж дачу и подавно следовало продать. Но не сразу Чуров собрался это сделать. Вишни зацвели, вишни отцвели, вишни созрели и вишни съели, и только теперь Чуров шёл вслед за Шефом по заросшей одноколейке, а потом по тропинке через рощу.
Они подошли к даче задами.
Калитку перекосило, она отсырела. Весь в росе, Чуров схватил калитку за плечо, немного потряс. Другой рукой ухватил щеколду, подёргал. Ничего не получалось. Щеколда заржавела. Да и как открывать, когда травы столько. Пришлось обходить, продираясь через заросли. Чуров ломился. Шеф скакал, бока в росе. Наконец ближе к дороге и пожарному пруду началась стерня, это сосед обкосил по периметру свой забор. Ворота открылись легче, хотя тоже отсырели. Засов со скрипом пошёл вправо, и Чуров с Шефом осторожно двинулись по дорожке, на которой мама уложила рубероид, чтобы не зарастала.
– Уф-ф, теперь самое сложное – дверь открывать, – сказал Чуров Шефу. – Ну, держись.
Он перекинул рюкзачок вперёд и стал нашаривать ключ. Дверь была тугая. У Чурова никогда не получалось открыть с первого раза. А у мамы-то всегда получалось, конечно. Она брала ключ большим и указательным, нацеливала в скважину и толчком посылала внутрь, там легко поворачивала на четверть и, тоже легко, но уже с усилием, дёргала на себя. Раз, два, три – дверь с щелчком открывалась.
Чуров вдумался и представил себя мамой. Как она нацеливается внутрь и суёт ключ прямо, не косо. Тут важна подача. Чуров послал ключ вперёд, повернул на четверть и перехватил, точно так, как мама это делала. Он подражал ей. Перехватил – и, не теряя времени, потянул на себя. Но чуда не произошло. Он, конечно, не смог сделать это так, как мама. Не смог ни на второй, ни на десятый раз. Тогда Чуров посопел и стал делать это как обычно, на свой манер: засовывал, осторожно делал четверть оборота, нерешительно тянул на себя. Но и так не выходило ничего. Солнце припекало брезентовую куртку. Шеф послушно сидел на крыльце и ждал.
– Нервишки, – сказал Чуров Шефу. – Вроде особо не нервничаю, а открыть не могу. Просто сегодня день такой, ну, день такой, м-м…
На этих звуках Чуров наконец подцепил нутро замка, дверь щелкнула и отворилась.
Шеф встрепенулся и зашёл на веранду. Там было хорошо. Висел серый тюль. Стояли сапоги Чурова, а рядом мамины, красные, и бывшие бабушкины, те, с треугольничками. На клеёнке лежала засохшая луковка в крышке от банки.
Внутри дома было хуже – сыро, пусто и темно. Всё вконец потускнело и поблёкло. Никогда, даже в дни детства Чурова, не бывало здесь по-настоящему весело, но раньше этого было и не надо, а теперь дом показался Чурову склепом. Он покосился на мамину кровать. Как мама застелила её, так всё и осталось.
Чуров погляделся в серебристое зеркало. Комнату в зеркале слегка перекосило. Виляя хвостом, прошёл Шеф. Понюхал ведёрко под умывальником и гавкнул. В ведёрке валялась сухая дохлая мышь.
– М-да, – сказал Чуров. – Ну, давай-ка здесь хорошенько проветрим, а сами пойдём траву косить. Шеф!
Они прошли в дровяной сарай. Там было темно, только солнце светило сквозь щели. Чуров взял косу, скинул куртку и вышел в сад.
Косил он чисто. Солнце светило ярко, сад быстро высыхал. Когда уставал, брался за грабли. Шеф обследовал участок, мелькая там и сям за кустами. Пару раз негромко гавкнул, обнаружив свежие кротовьи норки, но видя, что Чуров охотиться не хочет, лаять перестал – только искал, нюхал и рыл. Чуров между тем выкосил всё, что росло внутри забора, и ещё немножко за забором, сгрёб в кучи и принялся носить на яму охапки сырой от росы травы, зацветающих сорняков, колючек, вьющихся плетей.
Когда он уже почти всё скосил, его поприветствовал со своего двора сосед.
– День добрый!
– Добрый! – откликнулся Чуров.
– Что так долго не приезжали?
Чуров сообщил ему траурные известия, сосед заохал и принялся расспрашивать, и вопрос за вопросом они добрались до тех последних трёх дней. Конечно, соседу Чуров выдал сокращённую версию, предназначенную для тех, кто ничего не смыслит в кардиологии.
– Она, – рассказывал Чуров, – вообще не собиралась умирать. Я потом её сумку разбирал. Она там, в больнице, бахил набрала. Чтобы потом, значит, в них по поликлиникам ходить. Взяла с собой из дома кучу книг каких-то, биографию Черчилля. Когда легче станет, читать чтобы. А после операции… Она так и не начала сама дышать. Пролежала день, хуже, хуже – и утром умерла. Полиорганная недостаточность… Это когда все системы организма отказываются работать.
Сосед, как видно было Чурову, печалился. И понятно: столько лет проводил лето рядом с такой милой соседкой, как мама Чурова, и вдруг её нет.
– И что – теперь продавать будете?
– Да, продаю, – сказал Чуров. – Уже минут на пятнадцать опаздывают. А вон, кстати, похоже, они.
Точно, это были они. Мужчина и женщина, оба полные, высокие, лет сорока пяти или пятидесяти, ходили по улице туда-сюда и высматривали признаки: номер дома, цвет, – пытаясь угадать, туда ли они пришли.
– Сюда! – сказал Чуров. – Заходите!
Мужчина и женщина подошли.
– День добрый, – сказал мужчина очень приветливо, но нерешительно.
– Добрый, – сказал Чуров. – Не бойтесь, не кусается. Шеф, сидеть.
Покупатели гуськом обошли за Чуровым вокруг домика.
– У вас вплотную, – отметила женщина.
– Да, у нас везде соседи, – подтвердил Чуров.
– Комаров, наверное, много?
– М-м! – пожал плечами Чуров.
Мужчина легонько пнул берёзу и посмотрел вверх. Чуров попытался представить себе, о чём он думает, но не смог.
– Хорошее место, – сказал мужчина Чурову – Мне нравится. Тихо, приятно, окультурено, – подчеркнул он, глядя на яблони. – Единственное, с заездом не очень понятно, но это можно решить. Мы всё посмотрели и вам позвоним.
– Спасибо! – покупатели поблагодарили Чурова, попятились, чтобы дать ему открыть ворота, и гуськом вышли на улицу.
Чуров отметил, что они не только не зашли в дом, но и даже не посмотрели на него. Вернее, они смотрели сквозь дом – так, будто его и не было вовсе. Конечно: это только для Чурова тут есть дом и есть на что смотреть. Так-то развалюха. Если участок купят, дом новый будут строить. Какой-нибудь финский, хонка-вагонка.
Чуров поискал глазами Шефа, нашёл его и вернулся к очередной охапке травы. Взял её, набрал побольше, прижал к животу и понёс на яму. Трава кололась, часть её была сухие трубочки тысячелистника, часть – свежий ядрёный осот и сныть. Она густо пахла разными тёмными и светлыми запахами.
Теперь сад был аккуратно выкошен, а дом – проветрен. На веранде уже стало и свежо, и жарко. Чуров подсоединил баллон с газом, накачал воды на колонке и приготовил себе обед: разогрел на сковороде пять картофелин и банку тушёнки. Чуров не стал накрывать на стол – сел есть на ступеньках веранды. Занавески, прикрывавшие веранду от мух, качались, а сверху побрякивали.
– Кушаете? – окликнул сосед из-за забора. – Лучку молодого не хотите?
Он потряс над забором пучком зелёного лука.
– Спасибо, – Чуров подошёл и лук взял.
– Ну, как покупатели? Сошлись в цене?
– О цене пока не говорили, – сказал Чуров. – А сколько может стоить такой участок?
– Толя в прошлом году продавал, племянник Георгия Иваныча покойного, триста пятьдесят тысяч дали, – сказал сосед. – Но там хуже, у него под уклон, и земля никакая. Вы можете полмиллиона смело просить.
–
Сосед исчез. Чуров вывалил остатки тушёнки из банки, угостил Шефа. Послеполуденное солнце светило неярко, но отчётливо. Ветра почти не было, но занавески чуть покачивались. Короткая дорожка от крыльца к воротам поблёскивала каплями воды.
– Не буду я ничё продавать, – сказал Чуров Шефу. – Возня какая-то непонятная. А чё получишь? Полмиллиона, ерунда. Даже машину нормальную не купить, не то что квартиру там. Ну а машину если, куда опять же ездить, если дачи нет?
Шеф был совершенно с ним согласен.
Спустя пару часов Чуров уже шагал обратно на станцию по рельсам одноколейки, заросшей иван-чаем. Шеф бежал впереди. Чурову пришло сообщение, он достал телефон, но сообщение оказалось просто предупреждением МЧС о будущей грозе, так что Чуров хотел уже сунуть телефон обратно, но потом остановился и решил заодно наконец стереть оттуда мамин номер, чтобы вечно на него не натыкаться.
Однако заместо этого Чуров по ошибке нажал на видео. Он сразу понял это, но зачем-то продолжал снимать, как Шеф бежит по рельсам вперёд. Потом подозвал пса, потрепал, продолжая снимать и приговаривать:
– Шефчик, Шеф, хороший пёс! Да ты просто отличный пёс! – приговаривал Чуров, а сам снимал, потом сел на корточки среди деревянных искрошенных шпал, пропитанных креозотом, среди иван-чая – фиолетовых цветов и белого улетающего пуха. – Да ты моя умница!
Шеф валялся, подставляя белый нежный живот, а Чуров его снимал на видео.
Это видео Чуров потом наладился креативно использовать с детьми, не желающими открывать рот.
7. Чурбанов блюз
Их было двое, оба в штатском: тот, что повыше, прямоугольный, – в чёрном пальто, а пониже и квадратный – в чёрной кожаной куртке. Чурбанов увидел их издалека. Утица текла, солнечная и обледенелая. Кончался март. У обочины была припаркована машина. Оба в штатском громко ругались или шутили, заталкивая в машину девицу в пуховике.
Это была взрослая уже девица, женщина даже, лет двадцати пяти, может, но только маленькая. Не настолько маленькая, чтобы принять её за маленького человека или за подростка. Просто миниатюрная. Лицо у неё было такое бледное и плоское, что казалось побелённым или фарфоровым, как блюдечко. Она запрокидывала его вверх, и на восточных глазах темнели прозрачные слезы. Хотя этого Чурбанов и не видел. Даже не видел и того, что сами глаза были чёрные, и волосы иссиня-чёрные. Чурбанов видел только её фигуру: на сносях. Она пыталась сопротивляться, но вяло. Медленно и тихо кричала, приоткрывая намазанный рот. Пуховик был чёрный, оторочка капюшона – золотистый мех. И сапоги на каблуках, не убежать.
Чурбанов ещё подумал, подходя: красивая она или уродливая? Тут же ему самому стало стыдно таких мыслей, но тут же и стыдно своего стыда (бесконечная рекурсия). Вдруг он совсем перестал думать.
Вся беда Чурбанова была в том, что думал он всегда слишком быстро. Так быстро, что иногда совсем не думал. В следующий момент он уже вломил прямоугольному чуваку в пальто. Молниеносно и неожиданно нагнул его пополам и вломил, и снова вломил, а потом с размаху пизданул мордой о чёрную оградку. Больно-больно пизданул, с хрустом, и кровь хлынула. Чурбанов возликовал, ибо он ударил своего врага очень скверно и опасно, и прямоугольный уже не мог больше делать ничего, он только сел назад и зажал руками лицо, нос, сквозь руки текло, это был болевой шок. Всё происходило в секунды.
В эти же секунды квадратный попытался затолкать свою жертву в машину, но Чурбанов прыгнул на него сзади, и той удалось убежать. Она бежала вбок и прочь, ковыляла, ей было страшно и Чурбанова, и тех двух, к которым она, как казалось, не имела никакого отношения.
В это самое время Чурбанов и второй хлопнулись на обледенелый асфальт и заизвивались там, но из машины вылез третий, невидимый до тех пор, и пока из первого текла кровь, пока Чурбанов пиздил второго, а тот Чурбанова, третий принялся помогать квадратному, и вдвоём они начали Чурбанова одолевать. Чурбанов не владел никакими особыми приёмами. Победить первого ему помогли только ярость и сила, взять временно верх над вторым – только кураж неожиданной победы над первым. Теперь же его вчистую уделывали профессиональные и превосходящие силы. Его могли бы умертвить совсем, но эти знали толк во всех делах. Их так и звали, «все дела», даром что одеты они были сегодня в штатское. Они подтащили оглушённого Чурбанова к оградке газона («Давайте говорить как петербуржцы: "травы дохуя, но трава_до_хуя"», впрочем, травы-то ещё не было), зажали ему руку между прутьями оградки и с размаху наступили. Рука хрустнула, ручейки крови побежали по кисти в ладонь и засеяли каплями поребрик.
Видимо, с этого момента Чурбанов помнил не всё, но не знал об этом. Возможно, его отпинали к стене дома или он ещё каким-то образом оказался на другой стороне тротуара. Низ водосточной трубы, который Чурбанов лицезрел в течение нескольких минут и которым любоваться готов был целую вечность, казался ему похожим на жемчужное ухо фантастического слона, или на сумочку в виде женской матки с картинки в анатомическом учебнике, или – вместе с наледью и сосулькой – на голову барана. Чурбанову нравилось лежать, скорчившись, в оцепенении, и было трудно, почти невозможно стряхнуть наваждение и вернуться к боли.
Молодой человек во всём чёрном, в берете и с папкой, наклонился к Чурбанову и сказал, что вызвал ему такси до травмпункта. Чурбанов поблагодарил его и помог ему помочь ему подняться. Травмпункт находился буквально в двух шагах, но Чурбанов не смог бы сам сделать их, потому что находился в полусознании. Чурбанова не интересовало, спаслась ли девица и куда делись те чуваки, в частности прямоугольный бедолага, которого он пизданул об оградку. Иногда Чурбанову становилось слишком хорошо, иногда совсем скверно, он то вырубался, то снова приходил в себя. Наконец он вроде бы очнулся, потому что водитель такси просил его выйти из машины. Чурбанов долгое время не мог понять, куда идти. Вывеска травмпункта под бетонным козырьком не казалась очевидной подсказкой.
Чурбанова пропустили без очереди. Медики хотели вызвать ему скорую, но Чурбанов решительно отказался. Им пришлось разрезать рукав чурбановского пиджака. (Чурбанов одевался не по погоде легко, потому что передвигался по городу главным образом на машине.) Верхняя часть лица Чурбанова была здорово разбита и начинала заплывать: человек в куртке колотил его об асфальт, пока их жертва убегала. В то время как Чурбанова лечили, он всё время перематывал перед глазами это видео, как она убегает прочь, не очень громко крича, в испуге, в шоке от Чурбанова и этих двоих, с которыми у неё, как Чурбанов полагал, не было ничего общего.
Применив уколы, гипс до самого плеча и другие возможности, врач помахал перед Чурбановым снимком его предплечья, в котором были напрочь сломаны и смещены с обломками обе кости, и заявил, что лечение только начинается, потому как надо ехать в больничку, делать там операцию и потом ещё недельку-другую там валяться в целях правильного сращивания руки. Чурбанов пришёл в ужас от таких перспектив и принялся просить отсрочки для приведения дел в порядок. Ну что же, сказали ему, идите, но завтра утром как штык.
Чурбанов вышел на улицу, сел на оградку и стал мрачно думать об убытках. Мысли эти привели его в такое уныние, что он решил немедленно пойти и нажраться, и даже предпринять для этого определённые усилия. Но встать и пойти было не так-то просто, и Чурбанов всё сидел.
С крыши травмпункта (двухэтажного здания из мелких, рябых, белёсых кирпичей) капало, так что на расстоянии полуметра от стены на асфальте образовалась наледь. Чурбанов смотрел на лёд, а потом он посмотрел поверх палисадника и вдруг увидел человека в чёрном пальто, но это был тот человек в чёрной куртке, который ломал ему руку. Только теперь он был в пальто того человека, которому Чурбанов ломал нос. Впрочем, это мог быть и тот человек, которому Чурбанов ломал нос, но с носом того человека, который ломал Чурбанову руку, – трудно сказать.
Он догадывался, что эти четвероугольные люди были не просто так в чёрных пальто и куртках и что они не оставят его в покое. Так оно и случилось. Чурбанов твёрдо знал, что не боится ничего. Но покоя он хотел. Если вечного, то пусть даже и так.
Он специально стал смотреть в другую сторону, просто потому, что очень устал и хотел отдалить будущее. Не потому, что он не боялся их. Хотя, впрочем, он их и вправду не боялся. Но не от храбрости, а потому, что он не мог бояться, он ничего не мог, он мог ещё меньше, чем когда шёл по улице и ввязался в драку.
Квадратный сказал Чурбанову:
– Мы тебя закроем. И с бизнесом попрощаешься.
– Насрать, – сказал Чурбанов.