Но, узнав, что жених нажил грыжу, не захотела она встречаться с Хвиноем, и женили его на другой — на Гапке, даже не спросив, нравится она ему или нет.
В дедовском курене Хвиной прожил сорок лет. За это время истязали работой и его самого, и жену, и старших детей. И все же при дележе имущества почти все перешло Оньке, меньшому брату. Стараясь найти истину, объяснить эту несправедливость, злые языки говорили, что Павлу Никитичу нравилась меньшая сноха, что гусаком ходил он вокруг Онькиной жены.
Дело это, конечно, темное, потому что ничего такого никто не видел. А наговорить на человека всякие небылицы и глупости проще всего. Но, как бы то ни было, осталось непонятным, почему Павло Никитич обидел старшего сына.
Что же до самого Хвиноя, то он объяснял все это лишь несчастьем, постигшим его в Крутеньком яру.
Из связного куреня отец выделил Хвиною на снос старую хату, а себе оставил горницу и сенцы. Обделили его и скотом: дали двухлетку телку и серую забитую кобылу, истоптавшую на своем веку немало травы. Но обиднее всего было другое: отец не позволил Хвиною срубить в леваде ни одной вербы. А ведь вербы Хвиной сажал сам вместе с покойным дедом! Каждую ямку рыли они с молитвой и с надеждой на бога.
— Вербы будут твои, Хвинойка, — говорил дед. — Срубишь из них хату, прочную хату! Дети твои в ней жить будут, а может, и внуки…
А что же вышло?.. Выросли вербы, и уже можно бы срубить из них хату, да отец не велит.
— Довольно с тебя, Хвиной, — говорил он. — Я и так разделил все по-божьему. Грех тебе обижаться на отца. За это господь не пошлет счастья. Хату снесли на твой двор. Можешь с семьей перебираться.
И, нахмурившись, он закрывал глаза.
Хвиной хотел счастья и потому, поклонившись отцу в ноги, смирился. Гапка заплакала, вытирая концами шали намокшее лицо. Дети сурово молчали.
Благословляя Хвиноя, Павло Никитич вручил ему дедовскую икону, иверскую божью мать — криворотую и подслеповатую. По всей вероятности, икону эту нарисовал расторопный владимирский богомаз, которого вовсе не смущало, что иверская божья мать на каждой новой доске получалась все более уродливой. Вместе с иконой отец передал Хвиною портрет государя со всем его семейством:
— Молись, Хвиной…
Молчание. Отец молчал мрачно и торжественно. Черная борода его распласталась на груди.
— И потом, — продолжал он, — помни царя-батюшку. По его милости проживешь, и проживешь не хуже других.
— Стало быть, так… — послышался покорный ответ.
Серую кобылу впрягли в повозку, на которую усадили маленьких детей. Поджарую телку привязали к оглобле, и двинулось Хвиноево семейство в старую хату, перенесенную на новый двор.
Гапка шла за повозкой. Хвиной вел под уздцы кобылу.
В избе было черно, тесно, густо пахло сырой глиной и конским пометом. Перекрестившись, повесили «божью мать» в передний угол, а «царя-батюшку» — рядом, на стене. Присели на лавку.
В деревянной солонке на знакомом покосившемся столе стоит соль, а рядом лежит низкий черный каравай.
Старые люди упорно говорили, что с бедностью бороться можно. Она легко уступает, если идешь на нее ранним утром. И решил Хвиной следовать советам стариков: в мороз, в грязь, в дождь, едва рассветало, выходил он на войну с бедностью.
Но бежали годы, а бедность не уступала. И вот уже приблизилась старость. Да, постарел Хвиной. Годы вселили боль в спину, звон в уши, шум в голову… Вот и Гапка умерла. Ее нынче зарыли…
«А что же дальше?» — очнувшись, спросил себя Хвиной. Не найдя ответа, он не стал задумываться, заранее чувствуя свое бессилие. К тому же он просто устал, вспоминая о прошлом.
— Батя, ты не уснул? — окликнул его Петька. — Погляди на солнце. Пора поворачивать гурт к дому…
Хвиной вздрогнул от неожиданности, с трудом поднялся, взглянул на запад. Косые лучи низкого степного солнца, падая на холмистые просторы полей, золотили бурьян и серебрили стерню. Небо было безоблачно и густо подсинено. Таким синим оно бывает только в сентябрьские дни перед заходом солнца.
— Вот так и думай… Не просто… Этак-то с ума, пожалуй, сойдешь… — раздельно сказал он и пошел подогнать левое крыло гурта.
Хвиной и Наташка обедали вдвоем. На столе над глиняной чашкой поднимался легкий пар. Свекор и сноха сосредоточенно и молча хлебали суп. Обжигаясь, Хвиной закрывал глаза и часто ворочал языком. Наташка подлила в третий раз. Теперь они ели уже с меньшим усердием.
Наконец Хвиной отложил ложку и, взглянув на сноху, распорядился:
— Достань-ка мне из сундука новую фуражку. К Аполлону схожу. Надо Петьку отдать в погонычи.
Это было для Наташки неожиданным. На бледном лице ее, намазанном дешевой, пахнущей овечьим жиром помадой, выразилось удивление:
— Батенька, а кто же будет с гуртом ходить? Уж не я ли?
— Сам буду ходить, — коротко ответил Хвиной и, немного подумав, добавил: — А ты гляди за домом… Петька жаловался, что не хочешь рубахи ему стирать. Так, Наташка, не годится… Петька говорит, что ты ночью к женихам бегаешь. Да я и сам про то знаю. Вот на тебе сейчас сатиновая кофта, а откуда она?.. Неоткуда ей взяться! Я тебе ее не покупал. Видать, правду люди говорят, что тебе ее Гришка Степанов справил. Ему что, Гришке-то!.. Денег у него уйма, и шесть гривен ему — ничего. Ну, и тебе, молодой бабе, охота нарядно ходить… Гляди только, чтоб ущербу здоровью твоему не сделали. Ванька придет, а ты с изъяном… Не годится так.
Наташка, зардевшись, как пойманный воришка, оправдывалась:
— Батенька, да я ничего. Это Петька набрехал. Ей-богу, я ничего.
— Я, Наташка, тоже ничего… Да не было б нам с тобой стыдно.
Хвиной говорил просто и вразумительно, и Наташка не стала больше оправдываться, тем более что улика — сатиновая кофточка — была налицо. Смущенная и притихшая, она приготовилась терпеливо выслушать наставления свекра:
— Ты, Наташка, не обижайся, а только будь со вниманием, — заключил Хвиной и вылез из-за стола.
Оправившись от смущения, Наташка убрала посуду, достала из сундука фуражку, подала ее свекру. Фуражка была новая, из черного сукна, с красным кантом — такие носили казаки-артиллеристы. Каждый казак до самой смерти носил фуражку той воинской части, в которой служил действительную службу.
Хвиной не имел права носить казачью форму. Право надевать фуражку донского артиллериста досталось ему нелегко. Было время, когда на улице его встречали злыми шутками:
— Как поживаешь, Хвиной-артиллерист?
— Батареец, как здоровье?
— Бомбардир-наводчик, в какой батарее служил?
Хвиной молча переносил насмешки, и молчание оказалось самым верным средством заставить насмешников умолкнуть.
Надев артиллерийскую фуражку, Хвиной направился к Аполлону. У речки встретил Федора Евсеева, старшего брата Наташки, моложавого казака со смуглым лицом и нагловатыми карими глазами. Федор тоже шел к Аполлону: у него сватают дочь, а у невесты нет штиблет с калошами. Разглядев девку, сваты так и заявили отцу:
— Слов нет — девка красивая, да нам с ее лица воды не пить. Не обижайся, голодранка она у тебя…
Сегодня утром Федор ходил к Степану, но старик заупрямился и отказал в деньгах. Остался один исход: просить у Аполлона.
— Как думаешь, сват, займет или откажет? — спросил он Хвиноя.
— Как знать… Может, и даст. Только ты, брат, того — ниже низкого и тише тихого…
— Да надо же мне девок своих сбыть, руки развязать! — И Федор засмеялся в сивые усы.
Проулком, медленно ступая, подошли они к воротам Аполлона. В глубине двора высился большой щеголеватый курень. Вокруг него разбросались длинные каменные конюшни, базы, сараи и амбары. На гумне, около высокой клуни, стояла паровая молотилка. За куренем густые вербы кричали тысячью грачиных голосов.
Хвиной открыл ворота, собаки подняли оглушительный лай.
— Цыть! Молчать! — послышался строгий окрик, заставивший собак разбежаться в разные стороны.
Из конюшни вышел сам хозяин, ведя в поводу гнедого, тонконогого и выхоленного коня. Конь то и дело поднимался на задние ноги, закидывал вверх голову. Хозяин, гладко выбритый, поседевший, но еще бодрый, крепкий казак, одет был в полушерстяную пару. Сапоги его ярко блестели, а на голове сидела армейская фуражка, украшенная зубчатой кокардой.
Увидев вошедших, он остановился.
— Стой, сатана! Разыгрался, проклятый сын! — крикнул он, одергивая коня за повод.
Хвиной и Федор, держась на расстоянии, сняли фуражки.
— Здорово живешь, Аполлон Петрович, — приветствовал Хвиной хозяина.
— Доброго здоровьица, — сказал Федор Евсеев.
— Слава богу, — глядя в землю, отвечал Аполлон.
— Куда собрался ехать? — спросил Хвиной.
— Думал, да, верно, не придется. На общество надо.
Отвечая, он по-прежнему, смотрел вниз и в сторону.
— Как же так?.. Говоришь, что общество будет, а хуторской полицейский с наказом не ходил, — обронил Федор Евсеев.
— Знытца, общество будет. Раз говорю, то и будет, — скороговоркой ответил Аполлон.
— На обществе-то о чем разговор пойдет? — спросил Хвиной.
— Надо, знытца, в Зыковом логу пруд запрудить. Нам со Степаном, хоть кричи, надо! У меня там сто десятин земли, у Степана с полсотни наберется. Лето и осень там работаем, а быков поить негде.
— А нам-то, Аполлон Петрович, пруд в Зыковом не нужен. У нас земли там нету, — необдуманно сказал Федор Евсеев.
Хвиной незаметно наступил свату на ногу, хотя этот явный промах исправлять было уже поздно. Аполлон небрежно улыбнулся:
— Нет, знытца, Федор, не так ты рассуждаешь. Нет у тебя животины, так ты ее наживи. Ты вот приторговываешь на рынках скотинкой, так? Умней торгуй, не ленись, не разгульничай! — вразумлял Аполлон, раздражаясь и хмуря седеющие брови.
— Понятно, пруд каждому нужен. Нынче у меня нет скотины, а завтра она, может, и будет, — примиряюще сказал Хвиной.
— Так-так, — подхватил Аполлон. — Ты, знытца, Хвиной, зачем пришел?
— Петьку в погонычи отдать надобно. Зяби хочу заработать.
— А ты, Федор?
— Деньжат занять. На калоши дочери… Выручи, Аполлон Петрович.
— Знытца, подождите, а я сейчас.
Пустив коня за ворота, Аполлон ушел в курень, а Хвиной и Федор остались на месте. Переступая с ноги на ногу, они долго молчали. Затем Федор Евсеев, быстро позабыв о своей неловкости, стал посмеиваться над сватом Хвиноем:
— Завтра приду к тебе, а у тебя — полный баз скотины. Наживешь ее…
Хвиной молчал. Ему было не по себе, хотелось скорее уйти, скорее вырваться на волю, вернуться домой, к тому серому, бедному, чем жил он каждый день и что сейчас казалось не таким уж тяжелым.
Из куреня послышалась брань Аполлона. Один из его работников, выскочив без шапки на крыльцо, побежал к гумну. Вслед за ним вышел и сам хозяин. Сойдя с крыльца, он поманил к себе Хвиноя и Федора и, когда они подошли, сказал:
— Погоныч мне нужен. Ты, Хвиной, присылай Петьку. Знытца, работа ему найдется.
Он улыбнулся вскользь и уже строго обратился к Федору:
— Денег нету, Федор. Нету их. Откуда они?.. Можешь вот эту взять. — И достал из бокового кармана пиджака синюю хрупкую бумажку: — На вот… Только не забудь и мою просьбу: пришли жену и девку обмазать сараи. Высохнет обмазка — пришлешь побелить.
— Пришлю. Прислать жену и девок дело нехитрое. Только ты, Аполлон Петрович, займи еще хоть столько же, — настаивал Федор Евсеев.
— А на обществе хорошо пошумишь? Пошумишь, чтобы пруд прудили и чтоб рабочих напряжали не с рогатого скота, а с души? С души, знытца! — твердо повторил Аполлон.
— Дашь, так и пошумлю! — нагловато усмехнулся Федор Евсеев и, получая вторую бумажку, спросил: — А когда же на общество?
— Сейчас и идите туда! Я подъеду.
…В просторной горнице атамана, куда вошли Хвиной и Федор Евсеев, теснились старики. Длинный стол, покрытый цветастой клеенкой, одним концом упирался в передний угол, заставленный иконами в светлых ризах. Под иконами сидел сам атаман Иван Богатырев, казак лет сорока пяти. Отец его был крепким хозяином, и Иван Богатырев, к которому перешло хозяйство, сумел сделать его еще крепче.
С военной службы он пришел урядником на старшем окладе, был хорошо грамотным, умел вести себя с начальством, и потому его избрали хуторским атаманом.
По левую руку атамана сидел Аполлон, по правую — Степан, древний старик с окладистой бородой, одетый в темно-синий мундир с серебряными галунами на воротнике и рукавах.
Подальше разместились по лавкам и табуретам менее зажиточные казаки.
В горнице непринужденно разговаривали, посмеивались.
Поднявшись, атаман постучал ладонью по столу, и наступила тишина.
— Вот что, — сказал он, расправляя русые пушистые усы. — Общество собрал не зря. Зря никогда не собирал. — И самодовольно усмехнулся. — Теперь к делу. А дело немалое и важное. В Зыковом логу у нас нету пруда, а пруд там нужен. Стало быть, надо запрудить. Тут крути не крути, а прудить надо…
Стоя напротив стола, рыжий широкоплечий старик Матвей Кондратьевич внимательно слушал атамана, и внимание его росло с каждой секундой. Это было заметно по тому, как большой рот его с каждой секундой открывался все шире и шире, а круглая лысина покрывалась каплями пота. Рябое и красное лицо Матвея, похожее на обожженный кирпич, из простоватого становилось все более упрямым и злым. Щуря желтые глаза, он переводил их с атамана на Аполлона, а затем на Степана.
— Польза всем, явная польза всем от того, что запрудим, — продолжал атаман.
Матвей не выдержал и, улыбнувшись недоброй улыбкой, заметил:
— Постой, атаман… Ты за кого нас принимаешь?
— Как — за кого? — строго удивился атаман, понимая, что Матвей разгадал его хитрость.
— За дураков считаешь! — решительно заявил Матвей и склонил лысую голову.
Наступила неловкая тишина.