Повести наших дней
ПОЛАЯ ВОДА
ЕЩЕ В ТЕ ДНИ
Родился Хвинойкой, вырос — стал Хвиноем, и никто никогда не называл его Афиногеном, а это было его настоящее имя.
Схоронил Хвиной Гапку в полдень и стал ждать, стоя у могилы, когда с кладбища уйдут те немногие знакомые, что провожали покойницу. В сером потертом ватном пиджаке, в шароварах с лампасами, узкоплечий, неприметный, стареющий мужчина, стоял он с опущенной головой, путая пальцами правой руки клочковатую русую бородку. В левой он держал казачью артиллерийскую фуражку.
Он стоял в забытьи, пока не был встревожен наступившей тишиной. Оглянувшись, убедился, что на кладбище, среди могил, желтеющих глинистыми боками, никого не было. Холмы, деревянные кресты, серые камни ограды — и он… Кладбищенские ворота оставались открытыми, и видно было, как узкой, протоптанной пешеходами дорожкой в направлении к хутору уходила редкая вереница баб и стариков.
Теперь можно бы без помехи поплакать по жене, но неожиданно вспомнил, что Петька с гуртом овец ушел один… Овцы чужие, и ушел с ними Петька за семь верст от хутора, к Терновому логу, где водятся волки, где лужи грязной воды. Хвиной испуганно вздернул плечи. Оказалось, что и поплакать-то некогда…
Надев фуражку, он торопливо вышел с кладбища на дорогу, уходившую через некрутое взгорье прямо в степь.
Дорогой почему-то думал не о Гапке, а о том, как засыпали ее могилу. Казалось ему, что Гришин Митрошка старался захватить лопатой как можно больше земли, точно боялся, что мертвая встанет из гроба. Наташка голосила. Ванька далеко и не знает, что мать померла. Послать бы ему письмо, и неплохо, если бы его написал кто-либо из хорошо грамотных. Адрес он помнил: Двенадцатый Донской казачий полк, вторая сотня, казаку Ивану Чумакову. Указывать город не нужно: полк на одном месте не стоит, гоняются за ним большевики. Офицер рассказывал Ваньке и всем хуторянам, что большевики хотят уничтожить казаков. Непонятно только, за что… И непонятно еще, почему это Филипп Бирюков, уважительный, умный и хороший парень, ушел к красным.
…Хуторской гурт — больше полутора тысяч овец — рассыпался по лощине и медленно продвигался все дальше и дальше от хутора. Лощина упиралась в красно глинистый крутой яр. Давно не паханное пастбище поросло бурьяном, пыреем, подорожником и заячьим капустником.
Издалека завидев овец, Хвиной успокоился и перестал торопиться. Чувствуя грузную усталость в ногах, он шагал медленно. Колкие арбузики, высушенные зноем летнего солнца, сухо хрустели под ногами. Сентябрьское солнце уходило на запад. По ту сторону Осиновского лога тянулись первые борозды зяби. По черным пашням бродили грачи и озабоченно выклевывали из свежих дернов червей.
«До успенья целая неделя, а погода стоит — будто завтра Иван-постный… Зима должна быть ранней. Вспахать бы под зябь хоть какую десятину, — рассуждал сам с собой Хвиной, все больше и больше замедляя шаги. — А как ее вспашешь?.. Тягла нет, плуга тоже… Придется Петьку отдать в погонычи Аполлону. С гуртом как-нибудь сам справлюсь. В хате Гапку заменит Наташка. Картошки в мундирах сумеет сварить. Как-нибудь до весны, а там, гляди, и Ванька придет. Не вечно же ему воевать с большевиками…»
Букет прервал эти рассуждения. Виляя хвостом, он прыгнул хозяину на грудь. Хвиной, обозвав кобеля дураком, легонько отстранил его локтем.
— Рад — и лезет… — заметил Петька.
Хвиной взглянул на сына и вспомнил Гапку. Невозможно не вспомнить — очень уж Петька похож на мать. Невозможно не вспомнить и потому, что на Петькиной рубахе очень много латок и каждую пришивала Гапка. Вот эту, большую, из мешочной холстины, она положила на подол рубахи с неделю назад, когда чувствовала себя уже совсем плохо — и в хате и во дворе ей было душно.
— Петька, а кто тебе заячью шапку сшил?
Петька вдруг потупился, и Хвиной поспешил исправить свою оплошность.
— Я хочу сказать, что она у тебя еще новая. На две зимы хватит… — с наигранной бодростью сказал он.
Но было уже поздно, Петька заплакал.
— Молчи, сынок, — утешал Хвиной. — Молчи. Мать не встанет из гроба поглядеть на твои слезы. Молчи. Завтра у нас воскресенье. Ты погонишь гурт, а я останусь дома — поладить тебя Аполлону в погонычи. Надо заработать десятину зяби. Посеем сами. Серая кобыла хоть и старая, худая, но как-нибудь посеем. На сев оставим четыре меры гарновки, что в чувале. Не мешало бы и мягкого хлеба посеять с десятину…
Вытирая глаза, Петька с сомнением покачал головой:
— Не управимся, батя…
— Не управимся — тогда нам и в будущем году гурт стеречь.
— Батя, если бы Ванька сейчас пришел домой, посеяли б жита немного, — мечтательно протянул Петька. — При Ваньке и Наташка была бы послушной, а то одно только и знает, что за Гришкой Степановым бегать.
Рассуждения Петьки Хвиной находил очень резонными, и ему стало еще обиднее, что нет Ваньки и неизвестно, когда он может возвратиться.
— Пойдем ближе к гурту, завтра будет видней, что делать.
Глядя себе под ноги и покачиваясь из стороны в сторону, Хвиной шел молча. Следуя за отцом, Петька тоже молчал.
Сегодня Хвиною как-то особенно мешала грыжа, он с трудом передвигал ноги, в груди ныло.
— Петька, — сказал он, не оборачиваясь к сыну, — ты веди гурт подальше от яра, а я тут немного посижу. Отдохнуть хочу.
Петька и Букет ушли, а Хвиной остался один. Тяжело опустившись на землю и рассеянно глядя перед собой, он задумался…
Хвиною было всего лишь семь лет, а уже тогда отец говорил, как только он, Хвинойка, вырастет, ему купят коня и седло.
— Батя, а конь у меня будет такой, как Карчик?
Отец Хвиноя, Павло Никитич, чернобородый, обиженный бедностью казак, был злым на все и всех и не терпел лишних вопросов.
— Дурак, — отвечал он и, закрыв глаза, досадливо морщился. — Не такой, а, может, лучше в десять раз.
Хвиной не обижался.
— А шашку и плеть отдашь мне?
Павло Никитич, снова закрывая глаза и грозно топая ногой, кричал:
— Да уйди ты, дурак! Уйди! Все твое будет!
Хвинойка не уходил, а убегал, боясь попасть под горячую руку. Все простив отцу, он тут же начинал радостно мечтать, представляя себя настоящим, взрослым казаком…
Наденет он суконные шаровары с красными лампасами и темно-синюю гимнастерку. Нацепит отцовскую шашку и плеть и, вскочив на коня, тронет с места в карьер, оставляя позади себя пыльный вихрь…
Девки и молодые бабы скажут с удивлением: «Вот служивый так служивый! Видать казака по казачьей удали».
Отец, мать и молодая жена будут плакать, и непременно кто-либо из стариков станет успокаивать отца:
«Не надо плакать, Павло. Хвиной не подкачает! Казак — хват, и Войска Донского он не опорочит».
Павло Никитич смахнет слезы и вместе со стариками будет пить водку и петь казачьи песни:
Или:
Но Хвиноя уже не будет видно — он ускачет далеко…
Размышляя так, маленький Хвинойка бежал в конюшню и, остановившись около Карчика, с жадностью смотрел на него. Он был непомерно счастлив и долгие часы мог стоять возле коня. И если Хвинойка нужен был отцу или матери, его искали прежде всего в конюшне.
Как-то в праздник во дворе Павла Никитича Чумакова собралось все хуторское общество. Это было летом. Старики, одетые в серые поддевки, в праздничных казачьих фуражках, оживленно разговаривая, прошли к конюшне и вывели оттуда Карчика. Они водили его взад и вперед по двору, открывая ему рот, смотрели зубы. И вот один незнакомый казак, рыжий, с большими веснушчатыми руками, взобравшись на Карчика, выехал на улицу. За ним вышли за ворота атаман и старики. Незнакомый рыжий казак сначала ехал шагом, потом рысью и наконец пустил коня карьером.
Прискакав во двор, рыжий с шиком, но тяжело соскочил на землю, и тогда все общество снова обступило Карчика. Его измеряли палкой, прощупывали под лопатками, снова заглядывали ему в рот… До самого вечера старики спорили, кричали и, зачем-то снимая фуражки, ожесточенно размахивали руками.
Павло Никитич, бледный и суровый, все время стоял в стороне и молчал.
Спор кончился тем, что рыжий незнакомый казак стоя написал какую-то бумажку, дал Павлу Никитичу расписаться на ней и увел за собой Карчика. Больше конь никогда не появлялся в конюшне.
Вечером, за ужином, Павло Никитич продолжал молчать. Дед Никита не слез с печи, а мать, убирая со стола, плакала. Она хотела рассказать Хвинойке, что Карчика забрали за долг. Дед Никита, покупая коня отцу, уходившему в полк, не заплатил всего, остался немного должен. Но проценты росли с каждым годом…
Отец выскочил из-за стола и, топнув ногой, бросился к жене с кулаками:
— Молчи! Не рви сердца!..
Мать покорно опустила плечи и замолчала.
В хозяйстве остались маленькие бычата и паршивая, неудойная коровенка.
Отец работал в поденщиках и брал с собой Хвинойку.
Дед Никита не вынес разлуки с Карчиком. Умирая, он подозвал к себе Хвинойку и со слезами на глазах завещал ему:
— Мои тебе, внучек, последние слова: все силы напрягай, чтобы коня и амуницию справить за свои деньги. Чтобы в полк ты пошел на своем коне и на своем седле. Чтобы военное снаряжение не отбирали у казака за долг. Коня и седло справить нелегко. Трудно бедному казаку… Тяжело снаряжаться на военную службу, а еще хуже позор переносить. Позорно, ежели полкового коня с торгов забирают: люди смеются…
Умер дед, но слова его, его завещание, хорошо запомнил Хвинойка.
За всякую работу он принимался теперь с настойчивым упорством. Вместе с отцом они работали дома, работали и у Аполлона, и у Степана. Отец понимал, почему так старается Хвинойка, и сам готов был работать за троих.
И вот Хвинойке девятнадцать лет. Он жених, и ему пора подыскивать невесту. Искать ее теперь не стыдно: у них на базу две пары бычат, корова и лошадь. Лошаденка плохая, но все-таки…
Павло Никитич рассуждает с женой: девка из богатого дома за Хвинойку не пойдет, но подходящую невесту все же подыскать можно.
Они зовут Хвинойку и принимаются поучать его:
— Ты завязывай шарф по-жениховски — концами назад. Зимой и летом ходи в фуражечке…
Хвинойка не мог не заметить, что и отец и мать относятся к нему теперь с бо́льшим вниманием и заботой, чем к его старшим сестрам. Девки плакали, жалуясь, что им выйти на улицу не в чем, но отец пренебрежительно бросал:
— А, проку от вас!.. Захлюстанки вы, а Хвиной — казак. Придет осень, станем с ним вырубать каменные корыта. Заработаем деньжат, и будет у Хвиноя жениховский наряд. А вы подождете…
Да, именно у Хвиноя! Так все чаще и чаще стали называть Хвинойку и отец и мать.
Случилось это глубокой погожей осенью. Хвиной и отец, пользуясь свободным временем, вырубали из красного камня корыта для свиней. Накануне Хвиноя трепала лихорадка, и теперь он чувствовал себя разбитым и слабым. Иногда удары его кирки не попадали в цель, и тогда отец, вырубавший другое корыто, распрямлял спину, недовольно посматривал на сына.
Тяжелая работа прерывалась минутами отдыха. Павло Никитич, сидя на камне и раскуривая в старинной, прямой и длинной трубке махорку, ругал Хвиноя:
— От твоей работы больше звону, чем пользы.
И, закрыв глаза, болезненно морщился. Его черную широкую бороду окутывали клубы дыма.
— Работал бы так, как я, — наставительно продолжал он, — мы бы в день по корыту сумели вырубить. А корыто — это семь гривен чистоганом! Семь гривен да еще семь гривен — ан выходит почти полтора целковых. Теперь многим позарез нужны корыта. Вот и подлатали бы кое-какие дырки в хозяйстве. Покрыли бы недостачу хлеба. Ты вот жених, а сапог у тебя — черт-ма. Суконных, с лампасами, шаровар — тоже нет. Стыдно на улицу выйти!..
Павло Никитич, не открывая глаз, ждал ответа, и Хвиной, виновато потупясь, отвечал:
— Буду стараться…
— «Буду стараться»! — негодовал старик, вскакивая с камня. — «Буду стараться»! Ты мне не старайся, но и не копайся в работе. Ты мне вырубай, как я вырубаю, — с толком!
К вечеру корыта были готовы. На следующий день, вооружившись лопатами и тяжелыми ломами, Хвиной и отец ушли в Крутенький яр выкапывать камни. С огромными глыбами ноздреватого красного камня они боролись, как рассвирепевшие быки. Они отрывали их лопатами и, подваживая ломами, скатывали вниз, на дно яра. Девки приходили помогать грузить.
…Как памятно все это и сегодня!
Грузили огромный круглый камень. Два дубовых бревна, положенных верхними концами на грядушку арбы, нижними упирались в землю. По этим бревнам, как по мостику, вкатывали камень. Он был очень тяжел и не поддавался ни воле, ни усердию людей.
— А ну, ну!
— Ну, еще!
— Ну, еще! — напрягаясь, кричали они.
Девки, повиснув на грядушке, старались удержать арбу в равновесии. И вдруг бревно сломалось, и камень бесшумно опустился на землю, подмяв под себя Хвиноя. Пока отец пытался один сдвинуть камень в сторону, пока он бил растерявшихся, не умеющих помочь ему девок, Хвиной потерял сознание. Почерневшего и безмолвного, его наконец положили на арбу и привезли домой. Лекарка, пошептав на воду, побрызгала ему лицо, помяла живот, и стало Хвиною как будто немного легче. Ночь он спал спокойно, а наутро поднялся и снова вышел помогать отцу. Ударив несколько раз киркой о камень, внезапно почувствовал боль в паху.
Разными средствами лечили Хвиною грыжу, но ни одна из хуторских лекарок не сумела помочь. В конце концов привезли издалека, с песков, Доронину Палагу. Это был последний шаг — старуха Доронина считалась самой прославленной лекаркой.
Почерневшими, расшатанными зубами кусала Палага место грыжи, шептала, крестилась, плевала на куриное яйцо и этим яйцом водила вокруг грыжи. Лечила усердно, но все оказалось напрасным.
После несчастья, постигшего Хвиноя в Крутеньком яру, хуторяне стали смеяться над ним, да и отец с матерью теперь относились к нему хуже. Словно Хвиной совершил какое-то преступление и всем теперь разрешалось унижать его.
Павло Никитич, сердясь на сына, кричал:
— Килан!
А мать — свое, чуть иначе:
— Калека несчастная, твое дело — молчать!
Все внимание родители уделяли теперь меньшому сыну — Оньке. Не суждено было Хвиною носить шашку и плеть отца. И строевого коня ему не готовили: с грыжей в полк не пойдешь. И вообще, грыжный не казак, а значит, и не человек.
Была у Хвиноя невеста. Подарила она ему перчатки из седой козьей шерсти и батистовый платочек с алой каемкой. Мало того — пошила ему кисет для махорки, и не простой, а из шерстяной зеленой материи. На кисете красными шелковыми нитками вышила: