– Хорошо, Иван Иванович, я вам скажу то, что думаю, вы подметили верно – я именно так и делаю. Говорю что думаю. Не знаю, что за способность проклятая… Никак нельзя постановить, что я страстно, непреодолимо, жгуче тянусь к спиртному, люблю его глубоко и неотвязно, жить без него не могу. У меня такая любовь была – к одному человеку, я знаю это чувство. Оно у меня в душе зарыто-закрыто, но оно есть. И моя тяга к алкоголю – она ничем на то чувство не похожа. Это не любовь и не привычка – я могу не пить, долго могу не пить и в тоску не впадаю… Я склоняюсь к такой мысли, что это… замена. Я пью вместо чего-то, что мне действительно позарез нужно. Но вот спроси меня, что мне нужно, я не знаю… Бог нужен. Смешно, да? Нужно то, чего здесь нет. И когда пью, его, того, что здесь нет, – его и нет, но плотная рожа действительности как будто начинает смягчаться. Всё не так непробиваемо… откуда-то музыка слышна и радость журчит резвой струйкой… как-то двусмысленно это я сформулировала…
– Вы Бога ищете в алкоголе? Разве других путей нет?
Он был вежлив, внимателен, кроток даже, но что-то меня в нём раздражало неизбывно, в этом поддельном Чарикове.
– На коленках стоять, лбом об пол биться? Сено косить, курам корм раздавать, огурцы эти ваши сажать, в этом Бог, да? Это грязная голимая скукотища. По-вашему, Господь коров доит, что ли? Он миры выдумывает, а не пол метёт. Пол мести есть кому. Кто больше ни на что не способен.
– Катерина, если всё так у вас прекрасно, для чего же вы к нам пришли?
– Боюсь отлететь совсем.
Иван Иванович одобрительно мне улыбнулся:
– Нравится мне ваша правдивость! Пьющие люди бывают, знаете, хитро вывернуты, любят скрываться, заслоняться… А вы рубите как есть.
– Да что хорошего! Домашние мои вернулись домой, а мамаша на полу лежит. Это первый раз позавчера было. Обычно я к себе утащусь и сплю, стараюсь, чтоб не заметили. А вот до чего дошла…
– И как вы себя сейчас чувствуете? Есть желание выпить?
– Ни малейшего нет, что вы, после такого позора.
– Э-э-э, Катерина… Вы ещё и полпути не прошли по тёмной по этой дороге. У вас натуральный стыд остался и работает, а настоящий финал – это когда никакого стыда нет, вы мне уж поверьте, я сам…
Иван Иванович вздохнул тяжко и глубоко, достал маленькую деревянную расчёску из жилетного кармана и неспешно причесал голову и бороду.
– Вы сами – что?
– Не своими ногами я к братьям и сёстрам пришёл – принесли меня. Я здешний, мокрицкий, шофёром работал в совхозе, пока был совхоз… а потом что – погрузился в пучину. Воровал, семью потерял. Здесь тогда сестра заправляла, Михайла. Так звали, да… Всему хозяйству она меня и научила. И книги стал читать, и с людьми умными разговаривать, вы же знаете, среди заблудших умнейшие люди попадаются… Так вот, когда я на краю стоял, никакого стыда, никакого сомнения во мне не было – один кураж. Хитрый я был, злой и хитрый. У меня несколько фотографий с тех времён остались, меня мои женщины щёлкали, у меня и тогда были женщины…
– Не сомневаюсь.
– Я сейчас смотрю – вроде бы это я, и переменился не сильно, а вот глаза…
– Да, что-то у нас с глазами…
– Круглые совсем, светлые, блескуют, как будто слезятся всё время, и – стыда нет. Бесстыжие глаза… И всё время я ухмыляюсь, да так победоносно, знаете… Даже словно похваляюсь собой. Знаете, есть такая мысль у тех, кто над этим думал, что в пьяниц идёт
– Не… немножко.
– Вот самое опасное – вы ж натворить можете ужасов в это время, когда провалы, тут лярвы начеку, запросто можете сигаретку уронить на матрас… сколько народу сгорело таким макаром…
– У меня приятельница была, актриса, она так сгорела.
– Да у кого не было такой приятельницы, она всем приятельница, эта приятельница. Что ж, Катерина, не буду больше вас расспросами терзать, погуляйте, посмотрите, поговорите: у нас тут всё по любви, никакого насилия, хотите – живите, хотите – приезжайте, а если не вернётесь больше – тоже ничего страшного, мы вас вспоминать будем.
Иван Иванович рассмеялся, похлопал меня по руке, обдёрнул жилетку и пошёл по своим трезвенным делам. А я отправилась искать Ирину Петровну, чтобы погулять с ней по владениям чариковцев.
14:50
Удобные, квадратной плиткой мощённые дорожки повсюдно были обсажены то берёзкой, то рябиной («То берёзка, то рябина…» – помню, детский хор по радио пел сочинение композитора…
сейчас-сейчас… Кабалевского! Хрен я вам память советскую пропью. «То берёзка, то рябина, куст ракиты над рекой, край родной, навек любимый, где найдёшь ещё та-а-а-ако-о-ой!»), то боярышником, то шиповником, то кустами с розовыми пушистыми соцветьями, уже пожухшими, которые мы в детстве называли «принцесса». А как на самом деле? Допустим, вероника. И что, разве это лучше, чем «принцесса»?
Вот бы стать Адамом и переназвать весь мир. Надоело, что здесь всё уже сделали без моего участия и одобрения. Не спорю, сделано много, но – без меня.
Курятник я посмотрела издали – вблизи там запашок тошнотный, я два года жила на съёмной даче рядом с птицефермой, спасибо, помню.
– У нас курочки такие умнички, – сказала Ирина Петровна, не обладавшая, подобно мне, крестьянской прямотой, а любившая мещански подсюсюкивать, что, в общем, чуть раздражало, но не отвращало от неё, потому что была она действительно добра и приветлива. – Почему считается, что курицы глупые?
– Вообще-то курицы дуры, – ответила я. – Но для чего им был бы нужен ум? Чтобы увидеть свой засранный курятник, вдохнуть и проанализировать его запах? Ой, а чем это так воняет? Да от моего дерьма и воняет? Петуха-идиота, конечно, обязательно надо осмыслить, одного на двадцать куриц, и изволь ему давать, когда он пожелает тебя оттоптать ровно полминуты. Яйца, которые ты собираешься высиживать, у тебя отберут, и не увидишь ты никогда своих деток. Выйдешь на травку – за углом котяра на тебя облизывается, только зазевайся – и пара смрадных перьев от тебя останется. На себя посмотришь – лапы кривые, крылья машут вроде, а не полететь тебе никогда и никуда! И увидит всё это курица, и окинет она своим внезапно прорезавшимся умом картину своего бытия – и что теперь? Повеситься ей на насесте, что ли? Или утопиться в корыте? Насколько это было разумно – лишить курицу ума!
Ирина Петровна, отулыбавшись, всё-таки возразила:
– Наши курочки чистенькие, спокойные…
Действительно, вдалеке, в загончике перед насестом бродили крупные белые несушки, не выражая ни малейшего недовольства своей участью.
– А я вот слышала, что у вас сегодня тушёная курица на ужин, вы что, своих забиваете, на тридцать человек это ж сколько, штук пять надо? Специальный человек есть? Не шофёр ли это Сергей?
– Боже мой! – Ирина Петровна всплеснула руками. – Что вы! Мы покупаем кур готовыми, тушками, тут недалеко, Боровская птицефабрика, слышали? Ещё не хватало – своих курочек забивать. И как вы могли подумать на Серёжу. Серёжа – это сама кротость. Он в пьяном образе человека сбил, отсидел четыре года, вышел, сорвался… Я его нашла у себя во дворе. Он у нас третий год, из постоянных, держится молодчиночкой, только молчит, всё молчит.
– Почему?
– Потерял веру в слова человеческие.
– Понимаю…
– Присядем?
Мы уселись у детской площадки, не из металла и пластика, раскрашенного в жуткие кислотные цвета, а созданной солидными дяденьками из надёжного дерева: брусья, кольца, прыгательный конь, горка… Всё натурального цвета.
– Ирина Петровна, я что хочу спросить. Вы похожи на секту, но вы не секта, у вас нет учения, нет духовного лидера, ваш Иван Иванович, я так поняла, занимается хозяйством, в какой-то степени – человековедением. Выбирает своих рыб из моря людского, да? Но какой смысл? Вы за частоколом сидите – зачем? То есть… ну, что вы тут высиживаете?
– Частокол только со стороны дороги, так уж матушке Михайле захотелось, а по периметру – обычный забор… Нет, мы не секта, мы община, союз свободных людей.
– Что за идея – не пить? Это отрицательная идея. Не пить, а что делать?
Вдруг раздвинулись тучи, будто их кто-то с усилием, руками растаскивал, и бледный, жемчужный лучик осеннего солнца пробился ко мне, приласкал меня, приголубил.
– Что это? Я такой песни не знаю…
Я разве запела, Ирина Петровна? Запела и не заметила. Так и не отучилась искать и видеть знаки милости – такие вот лучики внезапные посреди безысходности и тоски.
– Да вы это знать не можете, это песня моей юности.
– Что мы делаем – живём, что мы делаем. Алкоголь много времени и сил сжирает, а у нас всё время и силы – наши, так что люди трудятся, беседуют… Приглядывают друг за другом.
– Стучат начальству…
– Вздор! Никто не стучит. Рассказывают о впечатлениях, что здесь такого? Сами знаете, как змей коварен.
– Срываются?
– Бывает, что срываются. Но труд – он, знаете ли…
– Труд. Знаю. Все знают. Нам ещё при Советах талдычили насчёт труда, который помогает. А что, тот дедок, что так залихватски чихал за столом, тоже трудится?
– Альберт Макарович. Конечно. Бывший инженер… Он в парниках, огородник, чистое золото – не работник. Его дочь привела…
– Дочь тоже тут?
– Умерла дочь. Спилась. Дети же часто перенимают образ жизни родителей, даже если умом того не желают. А в подкорке сидит…
– Знаю, и… ради этого и пришла. Хотя, наверное, уже поздно. Уже сын мой насмотрелся картинок, навидался сценок… А там что у вас, такое огромное… как оранжерея прямо.
– Наши парники, хотите посмотреть? У нас редиска четыре раза вырастает за сезон…
– Не люблю редиску. У меня от неё рот дерёт.
– Вишня, груши, да всё есть…
– Как-нибудь… Что-то устала я немножко…
– А хотите, посидим-отдохнём, а потом прогуляемся к церкви? Там Серапиона Мокрицкого нашего мощи, там источник, наберём водицы, правда, сегодня может быть очередь – воскресенье.
16:30
Мы вышли не из центральных ворот, а из маленьких боковых, но и здесь понадобилась помощница – она тщательно закрыла за нами калитку, и я поинтересовалась, для чего предприняты подобные меры безопасности, ведь я разглядела ещё и многочисленные камеры наблюдения вдоль ограды, на гостевых домах и в центральном офисе трезвенников.
Ирина Петровна тяжко вздохнула.
– Да, не скрою, бывают, точнее, были поползновения насчёт воровства со стороны местных, но это не главное. Главное – поддельные чариковцы… Раскольники.
– Какие такие поддельные чариковцы? Что за раскол, по какому признаку, как именно не пить – не пить ли водку или не пить ли пиво и вино?
– Ох. Нам идти минут двадцать, давайте расскажу. Значит, после смерти Ивана Трофимовича общину возглавила матушка Устинья. Мы тогда не здесь размещались, на другом месте, там теперь эти… еретики обитают.
– Господи боже мой! Еретики!
– До конца шестидесятых всё шло тихо, мы ж таились, ничего не проповедовали, нам главное было веру учителя хранить и людям заблудшим помогать. Мы тогда считались двумя семьями, которые по соседству поселились и занимаются исключительно хозяйством, и слава о нас шла глухая, мы её сами гасили, и даже портрет Ивана Трофимовича – вот тот, что в столовой висит, матушка Устинья его и писала с натуры маслом (я вспомнила какую-то аляповатую картинку со старичком в поле, стиль знакомый – «инвалидный китч», – промолчала), – мы прятали от посторонних глаз, начнут расспрашивать, выйдут на след Ивана Трофимовича, его тут многие помнили. А в 1969 году пришёл к нам своим ходом человек, назвался Павлом. Кажется, сорок первого года рождения. Павел и Павел, имя славное, притёрся он к матушке Устинье, так прилепился, что она ему документы настоящие показала – письма, всякие записи, воспоминания первых чариковцев… Он из себя приятный был мужчина, да что там был, он и сейчас…
– Жив?
– Что ж ему не жить, он в трезвости с шестьдесят девятого года, блюдёт себя. Правда, от злобы своей скособочился, ходит скрюченный в дугу, но проворно… Его фамилия – Чириков, Павел Чириков. Он решил, что это знак – похожая фамилия. В общем, украл он часть документов, изготовил пакостную фальшивку, где Иван Трофимович Чариков будто бы передаёт своё учение и судьбу общины в руки ученика, которого ещё нет, но который грядёт, и узнать его можно будет по имени звонкому Павел и по фамилии, которая вещая и обозначающая. И будет он знать тайну, магический секрет, от учителя ученику сквозь времена переданный невесть каким образом! И так ловко все свои тёмные делишки обделал, что всё старое владение чариковцев ему досталась, а матушка Устинья вынуждена была уйти и людей своих увести – слава Богу, нашлись средства купить небольшой дом с участком, вот там, где мы с вами были. Но тогда и вышел раскол – одни ушли с матушкой Устиньей, а другие остались с Павлом Чириковым.
– Так они, выходит, чириковцы, а не чариковцы?
– Нет, он присвоил себе имя нашего учителя и называет свою шайку еретическую «Общество трезвой жизни имени Ивана Чарикова»; более того, он считает, что это имя он запатентовал, и запрещает нам упоминать фамилию Ивана Трофимовича в любых документах. Утверждает, что он официальный преемник и наследник.
– Разве так можно?
– Мы это сейчас оспариваем, уже два суда было…
– Так, а сколько там человек, в его шайке?
– Да есть. Когда манифестацию против нас проводили этим летом, человек с полста еретиков было.
– А в чём ересь-то? Они ведь тоже не пьют?
– Надеюсь, что хоть этого греха на них нет, – вздохнула Ирина Петровна. – Не знаю, чем они там заняты. У них забор покруче и повыше нашего – каменный. Главное дело их жизни – нам гадить, причём что вы думаете – буквально гадить, срут под воротами. Хотят доказать, что истинные чариковцы – это они, питомцы отца Павла…
– Но ведь вы никому не можете запретить основывать общества трезвости?
– Никому и не хотим! Проблема только в том, что это он хочет запретить нам использовать имя Ивана Трофимовича, а поскольку по закону он сделать этого не может, в ход идут всякие провокации, распространение лживых слухов и клеветнических измышлений… И потом, главное – они всякую мистику тёмную там практикуют, какие-то заговоры-приговоры, отвары-припарки, а у нас ничего такого нет, труд, молитва, общение с друзьями. Денежный фактор там в чести, пожертвования на их шайку, завещания в пользу, ну, говорю же вам, тёмные совсем делишки…
– Иван Трофимович был бы огорчён…
Ирина Петровна взяла меня за руки в порыве скорбящей души.
– Да! Иван Трофимович, лучезарный человек, наверное, льёт на том свете тихие свои слёзы, глядя на то, как оскорбляют еретики его верных учеников, от тщеславия и злобы своей обижают, на его добром имени наживаются… Мы пришли.
Я только сейчас сообразила, что мы в неподобающей одежде – в брюках и без платочков, но Ирина Петровна плавным жестом ассистентки чародея вынула из карманов жакета целых четыре платка – два больших, два маленьких, вокруг бёдер обвязать на манер юбки и на голову накинуть. Платки были невесомые, скромной расцветки и годились исчерпывающе выразить наше смирение.
17:15
Церковь Всех Святых появилась в Мокрицах недавно, строительство завершилось в конце девяностых, за образец брали что-то кижиобразное, бревенчатое, подчёркнуто сельское и как бы скромное, и в целом вышло не противно, без высокомерных претензий и откровенного дурновкусия, которое так драматически, так бесовски неотвязно преследует православную архитектуру в новые времена. Появилась-то церковь в воссозданном виде недавно, но была на этом месте исстари и дважды истреблялась – в 1923 году, когда её переоборудовали под клуб, и в 1941-м, когда она уже, при немцах, в образе клуба сгорела, причём немцы её собирались восстанавливать и нашли для этих целей притаившегося батюшку, который, полностью осознав трагизм своего положения, от ужаса лишился речи. Стали искать другого, а тут церковь возьми и сгори в одну ночь до руин.
Мощи же Серапиона Мокрицкого, почитаемого праведника, который не дождался узаконения в ранге святого, хотя всё к тому шло, но немножко не повезло с прохождением бумаг (рассмотрение дела Серапиона Мокрицкого было назначено на 29 октября 1917 года по ст. стилю), сберегла в лютые годы бравая прихожанка Ульяна. Она перетащила их из хранилища в ограде (пока Серапион не был официально объявлен святым, часовня, готовая и отделанная, стояла пустая) в собственный подпол. Далее вилась запутанная русская история, в конце которой сиял торжественный рассказ про обнаружение мощей Серапиона Мокрицкого, закрепления за ним статуса святого, водружение мощей в часовню и богатые и разнообразные чудеса, которые эти мощи немедленно стали инспирировать, а почему бы и нет?
В делах веры никакие доказательства не нужны. Дьяк-расстрига Пучелазов, ведущий популярный блог, разоблачающий православные фейки, лет десять с пеной у перекошенного рта доказывал, что мощи – поддельные, что это неведомо кто там лежит в часовне, отчего людей с канистрами в очереди к святому источнику Серапиона Мокрицкого прибавилось в разы.
Тут, конечно, вопрос жгуче интересный. Если, к примеру, десятки тысяч людей стекаются на концерт певца, с цветами и подношениями, они приходят от его пения в экстатический восторг, они счастливы любым звуком, который он издаёт, – есть ли какие-то средства объявить этого певца недействительным и несуществующим? Ведь на того, кто стоит конкретно на сцене, наложен сверху образ невидимый, созданный страстями, желаниями и грёзами его почитателей. Если люди такого типа, которым говорят, что вот это – полоска раскалённого железа, они хватают её и обжигаются, приходят к мощам Серапиона Мокрицкого, и с ними начинают происходит решительные чудеса, как им кажется, – не оставить ли нам их в совершенном покое и блаженстве? Они куда ближе к раю. Они чувствуют небо… я сама читала, как одна журналистка написала в репортаже с открытия мощей Серапиона Мокрицкого, что она ощутила благоухание, благодатный, дивный аромат! Я её знала немножко, эту журналистку, она была классическая русская блядь, сильно поддающая, смешливая, бескорыстная и духовно тревожная. Ну так и что? Как гласит французская поговорка, где только не гнездится добродетель. Отчего бы Алине не ощутить благоухание. А Пучелазов пусть лопнет от зависти.
Я много слышала о часовне Серапиона Мокрицкого, когда жила неподалёку, но своими глазами ничего не видела – а вот и довелось. Зашла в церковь, но ненадолго – записочки начирикала за здравие и об упокоении, самые простые, где по десять имён писать, имена эти я знаю твёрдо, припоминать не надо, да только об упокоении у меня теперь всё равно больше получается, чем за здравие. Так я пишу «за здравие» имена симпатичных мне человеков, которых лично не знаю.
К мощам я не пошла, не любитель я мощей, постояла возле часовни, и ладно. Было довольно многолюдно, но без давки, без ажиотажа, однако у источника, куда мы отправились с Ириной Петровной (мы были вооружены двумя пятилитровыми бутылями), стояла изрядная очередь, человек двадцать.
И тут не число людей существенно, а количество ёмкостей, которые они желали наполнить. Источник не был допотопным, не бил из-под земли, не лился из скалы, его направили в два крана с довольно сильным напором. Над кранами располагался дружелюбный навес-крыша на опорных брёвнах. Получалось что-то вроде беседки, на скамейки по бокам народ ставил уже наполненные бадьи, при входе красовались какие-то пояснительные таблички и скромная шкатулка для пожертвований «На содержание источника». Струя воды заполняла пятилитровую пластиковую бутыль примерно за двенадцать секунд.
Но потребность людей в бесплатной святой воде, воплощённая в принесённых с собой ёмкостях, выглядела угрожающе. Они стояли чаще всего семьями, с многолитровыми канистрами и баками – и было таких канистр и баков никак не меньше пяти в одних руках. Они, наверное, всё делали на святой воде – суп, чай, жаркое, они чистили зубы и умывались этой водой, купали в ней детей и животных, иначе объём набранного был никак не объясним. Каждая группа людей держала в уме план рационализации забора воды. И воплощала его. Скажем, жена заранее отвинчивала крышечки, муж был ответственный за установку ёмкости под кран и за наполнение оной, жена завинчивала крышечки и переносила ёмкость к боковой скамейке, откуда уже шла транспортировка дальше, чем занимались ребёнок, тёща (вряд ли свекровь) или дед с неопределимой принадлежностью, чёрт его знает, был ли он отцом жены или мужа, а то и вообще сосед, прихваченный в машину по доброте душевной, чтоб и себе водички прихватил, а то как он доберётся.