Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Станкевич. Возвращение - Евстахий Рыльский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Может, они на кухне? — высказал робкое предположение Станкевич.

— Какое там на кухне! — проворчала тетка придушенным от усилия голосом.

— Ага, понятно! — воскликнул он, воспринимая уже происходящее как некую игру.

— Что? — спросила из-за занавески тетка, повернувшись к нему своим плоским угловатым задом.

— Я вспомнил: я не люблю пирожных, просто ненавижу!

— Так бы сразу и сказал. А то я тут такой балаган устроила…

— Ничего, тетя, мы сейчас приберем.

Он поднялся и, забавляясь мыслью, что тетка малость не в себе, стал осторожно подбирать с пола все те предметы, которыми был нафарширован ее «шкаф», похожий вместе с этой вздутой занавеской на корабль под парусами.

— Оставим в покое чай, пирожные и папиросы, сядем и поговорим, затем я сюда и приехал, — сказал он, беря тетку под локоть.

Они сели на диван, поглядели друг на друга с улыбкой, после чего Станкевич спросил:

— Как вы живете, тетушка, чем? Это единственное ваше жилище? В общем, расскажите немножко о себе.

— Что там я, рассказывать нечего. Как живу, сам видишь, — махнула рукой тетка. — Расскажи лучше ты о себе.

— Что именно вас интересует?

— Боже мой, все: чем ты занимаешься, где живешь, есть ли у тебя семья, ведь я не знаю, абсолютно ничего не знаю, больше двадцати лет никакой связи…

Он провел рукой по жесткой щетке темных волос и, устроившись удобней, словно намереваясь приступить к длинной истории, сказал:

— Семьи у меня нет, я холост.

— Погоди, — перебила тетка, — ведь тебе, по-моему, больше тридцати.

— Тридцать четыре, — ответил он, покачав головой, словно желая тем самым выразить известную истину, что старость — не радость.

— Ах, как летит время, — вздохнула тетка. — Я помню тебя еще совсем маленьким мальчиком. Ты живешь в Москве?

— На Кавказе.

— На Кавказе?.. А что ты там делаешь?

— Служу.

— Где?

— В армии.

— Вот оно что, — прошептала тетка, и по ее некрасивому лицу скользнула тень то ли стыда, то ли неприязни.

Он заметил это, удивился и, ощутив раздражение, сказал отчеканивая каждое слово — пусть не остается сомнений:

— Я офицер, кадровый офицер.

— Вот оно что, — протянула тетка и минуту спустя спросила, с достоинством выпрямляясь и поднимая голову: — Ну а как там Ванда?

— Мамы нет в живых, умерла две недели назад.

Наступило молчание, оно так затянулось, что он подумал про себя, не пора ли прощаться. Тетка, вытянувшись всего минуту назад, как гренадер на смотру, вдруг осела, и выражение беспечной насмешки и веселья на ее лице сменилось смущением и неуверенностью. Она придвинулась к нему и, взяв его руку в свою мужскую костистую ладонь, тихо сказала:

— Выходит, ты сирота, потерял обоих родителей, нет у тебя никого, ты сирота. Твой приезд в Польшу связан со смертью матери?

— Да, — буркнул он. — Это одна из причин моего приезда в Польшу. — «Одна из причин» он выделил особо. — Я ощутил одиночество и понял: надо искать опору в чем-то более солидном и прочном, чем приятели или, скажем, товарищи по полку.

Тетка вздохнула и, поглядев на него своими близорукими глазами, похожими на две черные точки за толстыми стеклами очков, проговорила:

— Если я правильно тебя поняла, ты ищешь опоры у родственников. Это вполне естественно.

— Конечно, конечно, — ответил он и подумал, что тетка не такая уж сумасшедшая и не такая дура, как ему показалось…

— Близких родственников у тебя никого нет — кроме меня, разумеется. Нас в семье было пятеро, но только твой отец и я достигли зрелого возраста, остальные умерли в детстве. Из семьи твоей матери, насколько я знаю, никого уже не осталось. Она была единственной дочерью, правда?

— Да.

— Вот так-то. Еще есть, разумеется, двоюродные братья и сестры, и с одной и с другой стороны, живут даже не очень далеко от Варшавы, потом еще куча дядюшек и тетушек, но это дальние родственники.

— Что касается близких, то вас, тетя, мне вполне достаточно, — сказал он с теплотой в голосе, давая меж тем понять, что не он нуждается в поддержке и утешении, а сам, напротив, готов предложить их тетке.

— Отчего умерла твоя мать?

— Не знаю. Это произошло внезапно. Наверное, сердце.

— Да, — вздохнула тетка, поправила салфетку на подлокотнике и, глядя куда-то вбок, неторопливо произнесла: — Должна тебе сказать, брак Ванды с этим москалем произвел ужасное впечатление. Через несколько лет после восстания, после всего того, через что прошел наш народ, после усиления русификации… Ванду всюду осуждали.

— А вы, тетя? Как отнеслись к этому вы, тетя?

— Так же, мой друг, так же, во всяком случае вначале. Потом я подумала: жизнь, в конце концов, всего одна, и, в конце концов… Видишь, Губ, твоя мать была редкой красавицей, она нравилась мужчинам… Знаешь, вопреки традиционным представлениям и то и это не всегда совпадают. Она была очень красивой и очень ravissante[3], я всегда ей завидовала.

Потом говорили о детских годах Станкевича в России, о гимназии, о военном училище, о Кавказе. Тетка расспрашивала осторожно, старательно избегая всего, что имело отношение к отчиму. Чувствовалось, многое ее интересует, тем не менее она сдерживала себя, не давая воли любопытству. Этим она напоминала старца, в котором рассказ молодого человека о его рискованных похождениях вызывает борьбу сладострастного интереса с порожденной воспитанием невозмутимостью.

Станкевич рассказывал о людях, с которыми познакомился, о своих симпатиях и антипатиях, об огромных просторах той страны, о существующих в армии порядках, о природе и о пейзажах, он старался излагать ясно и объективно, растолковывая все, чего тетка не понимала: вещи далекие и экзотические, все то, что без дополнительных разъяснений могло остаться загадкой. Она же тактично, любезно и деликатно демонстрировала свое отрицательное отношение к его жизни, словно ее собственное существование в маленькой грязной квартирке темного и мрачного дома, который она вряд ли покидала последние тридцать лет, было наилучшим выходом из положения.

— Ладно! Хватит про меня! — воскликнул он наконец. — Очень мне все-таки хочется услышать кое-что и про вас.

Она сняла очки, вытерла платком глаза.

— Не знаю, право, не знаю, о чем можно рассказать. Преподаю английский язык. Последнее время у меня неладно с глазами. Я даю лишь разговорные уроки. Есть две таких семьи. Никуда не выезжаю, нигде не бываю. Как тебе, верно, известно, так и не вышла замуж. Нет, нет, ничего интересного сказать о себе не могу.

— Значит, вы живете уроками?

— Да. А ты английский знаешь?

— Всего несколько слов. В гимназии я учил французский и греческий.

Прощаясь, он предложил тетушке постоянную денежную помощь, но та бурно запротестовала. Они договорились, что он навестит ее на будущей неделе. А пока решил навестить родственников-помещиков неподалеку от Лодзи, их адрес дала ему тетка.

Варшава не произвела на Станкевича благоприятного впечатления. Город небольшой, грязный, провинциальный. Может, сказалась и погода. Было сумрачно и сыро. Вдоль домов и тротуаров лежал серый талый снег. Люди какие-то замкнутые, говорят торопливо, тихо, выглядят подавленными. Не тот ли это город, подумал он, где жители, погрузившись в повседневные заботы, сами не знают, для чего они существуют? Нет фривольной фантазии Одессы, нет изощренной жажды жизни и наслаждения ею, как водится в Петербурге, нет изобилия всех мыслимых товаров под дымкой добродушия и покоя, что характерно для Москвы. Варшава, правда, не производила впечатления оккупированного города, но вместе с тем не была независимым, свободным городом, это тоже как-то ощущалось. Давали себя знать мягкий, всепроникающий, побуждающий к покорности диктат и своеобразное сопротивление ему, скорее в интеллектуальной, чем в эмоциональной, сфере и потому не всеобщее.

«Что такое Польша? — рассуждал он сам с собой, огибая лужи. — Привислинский край, такой же, как, скажем, Приамурский и всякий другой. Много всяких краев в империи, и этот — один из них. Даже надписи всюду русские, что там говорить «Польша», просто смешно».

Не обнаружил он в городе ни красивых экипажей, ни пышных выездов. Да и в России отошли в прошлое времена, когда знать обеих столиц щеголяла своими выездами. Хотя там и сейчас хватало великолепных ландо, карет и тарантасов, а зимой саней, запряженных сытыми норовистыми рысаками с колокольчиками. Здесь тащились по улицам обшарпанные пролетки, запряженные полуживыми, вызывающими жалость клячами.

В ресторане гостиницы обед был вкусным, но не изысканным, не утонченным, готовил его ремесленник, не повар, думающий о рафинированном клиенте, а ведь — черт побери — мог появиться и такой! Зато прислуга в гостинице была скромной и ненавязчивой. На следующий вечер он отправился в театр. Давали французский фарс «Жак в затруднении», играли плохо, на провинциальном уровне. Герой то и дело хватался за голову, крича, что больше ему не выдержать, что он бросится в пруд, после чего убегал за кулисы и минуту спустя возвращался в платье, с которого ручьями текла вода. В зависимости от ситуации это были то визитные брюки, то рабочий костюм, то ночная рубашка. Публика всякий раз долго хлопала и кричала «браво», разрушая тем самым и без того лишенное темпа представление. С «Аиды» он ушел в середине второго действия. Он не был знатоком оперы, но не надо было и быть знатоком, чтобы понять: оркестр здесь сам по себе, певцы сами по себе, декорации, по всей видимости, из другого спектакля, голоса плохо поставлены и вообще никуда не годятся. Он вспомнил ту же оперу пятнадцать лет назад в Александрийском театре в Петербурге, где был тогда вместе с матерью и Костей. А здесь он просто побывал на скверной репетиции Верди.

Зато ему понравилось по-своему изысканное Краковское Предместье, великолепная Замковая площадь и Рынок. Его внимание привлекли несколько нарядных и выдержанных в хорошем стиле дворцов, не уступающих дворцам в Петербурге. Он обратил внимание и на простой люд, который показался ему столь же бедным, как и в России, пожалуй, только менее примитивным и грубым. Но два-три положительных момента не сглаживали общего неблагоприятного впечатления. Все эти разговоры насчет второго Парижа — явное преувеличение, подумал он, возвращаясь как-то ночью к себе в гостиницу.

Родственники, с которыми посоветовала встретиться тетка, жили между Варшавой и Лодзью. Деревня называлась Соботты. До Ловича он ехал поездом, оттуда — двенадцать километров на нанятой у еврея бричке. Хотя он прибыл без предупреждения, его, как водится, приняли гостеприимно, правда, с той ноткой переполоха, какую вносит приезд абсолютно незнакомого человека.

Он был двоюродным братом хозяйки дома Эльжуни Рабской, молодой женщины, подурневшей от преждевременной тучности. Хозяин дома уехал по делам и должен был вернуться лишь к ужину. Эльжуня обменялась со Станкевичем двумя-тремя фразами и подкинула его, весьма кстати, очень милому старику в чемарке, занявшись своими материнскими обязанностями.

— Обед в четыре! — обернулась она, скрываясь в дверях.

Старикан провел Станкевича по поместью, показал каких-то необыкновенно породистых свиней, завезенных из Англии, после чего пригласил к себе в комнату и битых два часа рассказывал забавные истории из жизни австрийской армии. В четыре сели обедать, Станкевича представили грозной старухе, готовой, казалось, пожрать не только обед, но и сотрапезников. Это была мать Ксаверия Рабского, мужа Эльжуни. После супа старуха, сложив под подбородком маленькие сморщенные ручки и чмокнув вялыми губами, произнесла неожиданно громко и отчетливо:

— Замечательный суп, с сельдереем, очень хороший суп. — И, обращаясь к Станкевичу, спросила: — D’où venez-vous?[4]

— De Russie, madame.

— Ah oui, Moscou, St. Pétersbourg, oui, oui… Russie[5].

После обеда раскапризничавшиеся за отдельным столом дети были отправлены в постель, старушка удалилась к себе, а Эльжуня, произнеся со вздохом: «Наконец-то минута покоя», велела подать кофе в гостиную и пригласила туда Станкевича. Гостиная была невелика, но со вкусом обставлена. На светлых обоях представлены стилизованные под старину гравюры, охотничьи сцены. Над камином портрет толстяка в польском национальном костюме. Дверь в соседнюю комнату была приоткрыта, и виднелась часть стены со штуцером на фоне красных обоев.

— Кабинет Ксаверия, — пояснила Эльжбета, плюхнувшись на диван и указав Станкевичу кресло напротив. Лакей внес кофе и сливки. Эльжуня разлила кофе по объемистым чашкам и равнодушно осведомилась: — Ну как там тетя?

Станкевич погрузился меж тем в созерцание мужчины на портрете — полное лицо, мягкие черты и выражение какого-то безразличия, скорее, отчужденности. Все это, казалось, кого-то ему напоминало. И потому, не слыша вопроса, а может, не обратив на него внимания, он спросил, указывая на портрет:

— Кто это?

— Стольник Марек Солтанович, прадед моего мужа.

— Вот как, — буркнул он, словно слегка разочарованный.

— Я спрашивала про тетю Ванду, — сказала Эльжуня, держа обеими руками чашку.

— Про мою мать? Она умерла.

— А мы ничего не знали. Когда это случилось?

— Недавно, совсем недавно.

Эльжбета кивнула и безучастно произнесла:

— В таком случае мои соболезнования, мои, Ксаверия и всей семьи. — Затем добавила: — Потерять мать — всегда потрясение.

Этим «всегда» она как бы хотела сказать: «какова бы она ни была». Получилось как-то неестественно и недружелюбно.

С самого начала, с первых слов приветствия, Станкевич ощутил неприязнь к этой молодой, сильно располневшей женщине, полусонной и скорее дурно воспитанной, чем несимпатичной. У нее были сальные рыжие волосы, торчащие коком и перехваченные лентой. Вместе с запахом пота от нее исходили те женские флюиды, которых Станкевич не выносил.

— Ну а как твои успехи? — спросила она все тем же равнодушным тоном.

— Не так уж плохо. — Станкевич допил кофе и, вытягивая ноги, сказал: — Когда мы были маленькими, мы играли в серсо, это я хорошо помню. Ты была горластая командирша, отобрала у меня однажды палочку и велела играть только одной рукой. Не знаю, как это тебе удавалось, но ты всегда выигрывала, хотя я был быстрей и проворней.

Эльжуня улыбнулась, обнажив красивые белые зубы:

— Что ж, не иначе как пресловутое женское коварство.

— Где ж это было?

— Это могло быть только у моих родителей в Шепелювке. Ты приезжал туда с тетей на лето. Ты был худой и прожорливый. Мог поглотить невероятное количество пищи. Отвратительная жадность.

Станкевич улыбнулся и тихо произнес:

— Думаю, Эльжуня, я просто-напросто изголодался. В Кельцах нам с мамой случалось жить впроголодь.

— Не преувеличиваешь ли?

— Мы жили только на то, что мама зарабатывала игрой на фортепиано. Надо было платить за комнату, за дрова, за доктора, лечившего меня от моих вечных бронхитов, на еду оставалось не так уж много.

— Все равно никогда не пойму, как тетя могла выйти за этого Дябилева, или как его там.

— За Тягилева, — поправил он.

— Ужасно, — вздохнула Эльжуня. — Говорят, порох, а не человек, кажется, татарин по происхождению.

Станкевич расхохотался:

— Костя? Да, жуткий азиат, совершенный Чингисхан. — И он представил себе утонченного Костю, как тот в бурке на косматой лошаденке бешено мчится, догоняя цивилизацию, топча степную траву. Это его изрядно позабавило. — И тем не менее, — продолжал он, не прекращая смеяться, — он переводит Рембо.

— А это кто такой? — спросила Эльжбета, обескураженная его реакцией.

— Французский поэт, очень талантливый.

— Ужасно, — буркнула она, причем было непонятно, относится ли это к Косте или к Рембо.

Станкевич встал и заглянул в кабинет, подошел к стене, снял ружье. Это был короткоствольный самозарядный бельгийский штуцер с оптическим прицелом.



Поделиться книгой:

На главную
Назад