Придвинул ее — твердую, колючую — к груди.
Анна тонкими пальцами, которые сплелись с Гришиными, приподняла ее, прислонила к мальчишкиному уху. Гул океана мягко и упруго толкнулся внутри раковины… Гриша и раньше знал про такое свойство морских раковин, однако слышал этот шум впервые. Перестал дышать. А через несколько толчков сердца выговорил шепотом:
— Ой… спасибо… — Потом вспомнил уроки французского (а португальский чуть-чуть похож на французский): — Мерси… — И вдруг сообразил, как благодарят по-испански (доктор рассказывал и говорил, что испанский язык
Все обрадованно удивились. Анна же смутилась, опустила лицо, быстро кивнула два раза.
«Но ведь надо же что-то подарить в ответ!»-толкнулась догадка.
А что? Ну, не жестяной же ножик!
В карманах были только два ценных предмета: в правом — серебряный рубль (подарок Николая Константиновича), в левом — зеленый осколок, Агейкино стеклышко. Гришина душа заметалась в сомненьях: «Что отдать? Что?» Он зажал раковину под мышкой и… будто разрывая нити липкой смолы, потянулся к левому карману.
Почему не отдал рубль? Пожалел такую красивую, увесистую монету из чистого серебра?
Да нет же, нет! Дело в том, что она была именно
Он вынул осколок, поднес его к лицу Анны, к ее коричневому с искорками глазу. Ничего не сказал. И так все было ясно. Он представил, как и бухта, и берег, и небо, и птицы окрасились в изумрудные тона. И даже солнце стало зеленоватым — таким, каким оно кажется, когда ныряешь и смотришь на него через толщу воды…
Анна тихонько дышала, зажав стеклышко двумя пальцами.
…Никто не счел подарок Гриши мелочью или мусором. По очереди смотрели сквозь стекло, быстро переговаривались, кивали, словно увидели что-то знакомое и хорошее. Быстро и благодарно оглядывались на Гришу. А он в это время смастерил из оставшейся газеты треугольную шапку и нахлобучил на малыша Кристобаля. А ножик подарил Энрике (ростом своим похожему на Агейку).
— Господа, я вижу, здесь у вас замечательная компания! — вдруг услышали все.
Это появился доктор. Тащить лакированный сундук ему помогали два местных жителя — мужчины со щетинистыми щеками, в обвисших шляпах и вязаных безрукавках. Еще несколько мужчин и женщин шли чуть в отдалении. Они были молчаливы и любопытны без навязчивости. Улыбались чуть виновато. Мол, простите, что глазеем, но очень уж интересно.
— Гриша! Приглашай своих друзей для съемки! Пусть примут непринужденные позы! И надо им объяснить, что с минуту придется сохранять неподвижность…
Здесь автор этой повести (или сказки, если хотите) должен сделать отступление. Неизвестно, получился ли снимок. Если и получился, отпечатки, видимо, не дожили до наших дней… Но три года назад автор приехал (не первый уже раз) в свой любимый город Севастополь и пошел там на «Горку» — место, где торгуют иностранными и древними монетами, осколками эллинской посуды, потрепанными лоциями, старинными открытками и фотографиями. И увидел там твердый, серо-коричневый, с обломанными углами и царапинами снимок.
На берегу среди темных и светлых камней, за которыми блестит море с двухмачтовым судном без парусов, расположились ребятишки. Впереди — мальчик и длинноволосая девочка. Девочка держит у лица, пониже глаза, что-то маленькое-камешек или осколок. А мальчик прижимает к голой груди раковину. Рядом — еще несколько мальчишек, в руках у них что-то белеет. Приглядишься — и похоже, что бумажные голубк?. Выше всех, на двухметровый камень, забрался самый маленький — пацаненок лет четырех. Этакая фигурка для фонтана! Совсем голый, если не считать треугольной газетной шапки. Очень серьезный…
На исцарапанном обороте снимка было написано карандашом: «Дети крымской деревни. 19 векъ».
Автор пригляделся. Крым ли это? Почему такой темный (даже черный) песок? И почему буквы на газетной шапке малыша — иностранные. Присмотришься, и видно: PORTUG… JOU…
Не ошибся ли давний коллекционер, делавший надпись?
А впрочем, иностранные газеты в Крыму даже в те времена — разве редкость? Могли, например, завезти союзники, осаждавшие Севастополь… А черный песок — просто дефект съемки…
Автор в то время уже знал про бриг «Артемиду» и Гришу Булатова. Он купил снимок — с надеждой и всякими догадками. Но, когда он возвращался домой, на Урал, портфель с купленными в Крыму сувенирами у него украли в вагоне — прямо из-под подушки. И что было делать? Проклинать всех воров на свете. Автор так и делал (и порой делает это до сих пор). Но…
А может, еще и найдется такая карточка…
Попрощались быстро. Гришу окликнули от вельбота, и он побежал, оборачиваясь и махая рукой с зажатой раковиной. И ему махали вслед. Малыш — растрепавшейся на ветру треуголкой. Анна смотрела сквозь стеклышко. Гриша был рад, что все происходит так спешно. Потому что… ну, если по правде говорить, то мог бы и разреветься.
Вельбот удалялся быстро. С него Гриша махал еще, но Анна и мальчишки на берегу делались все меньше, и наконец он перестал смотреть на берег.
Гриша думал, что всё — распрощался он с островом Флореш и вряд ли когда-нибудь в жизни еще ступит на берег бухты Понта Дельгада. Если даже и вправду станет моряком, то едва ли океанские пути снова приведут его в этот крохотный рыбачий порт…
А еще подумал он: кто-нибудь будет помнить, что делать бумажных «азоритош» научил здешних ребят мальчик с русского брига? Если и будут, то, наверно, недолго. Дольше других — может быть, Анна.
Гриша ошибся, подумав, что больше не ступит на остров Флореш.
Оказалось, что вечером — ужин у старосты.
Командир брига побывал в гостях у дона Жоао днем и теперь остался на вахте — вместе с половиной команды, которая уже отгуляла свое в поселковой таверне. Другая половина все еще опустошала погреба этого скромного заведения, которое не помнило такого нашествия гостей. А все господа офицеры и господин гардемарин отправились к старосте, в его большущий приземистый дом, в котором уютно светились окна.
И Гриша отправился. Он был не офицер и даже не матрос, а всего лишь юнга, но в то же время — воспитанник капитана, значит, принадлежал к «сословию кают-компании». Надо было соблюдать этикет. Пришлось натягивать белую рубашку с черным галстуком-косынкой, тесную курточку с хлястиками, узкие длинные штаны и кожаные башмаки. Гриша давно отвык от всего от этого, а тут — нате вам!
Идти не хотелось, клонило в сон. К тому же Гриша догадывался, что там, у «кабеза де сидаде», будет скукотища. Так оно и случилось. Взрослые за длинным столом со свечами поднимали тосты, о чем-то шумно говорили на смеси французского, испанского и английского (хозяин понемногу знал все эти языки: видать, бывал в разных странах, когда служил во флоте). Грише тоже дали вина — сильно разбавленного водой, а потом — какого-то сладкого сока. Он глотал жидкости, жевал жареную рыбу, приправленную незнакомыми плодами и сильно пахнувшими травами. Потом — такое же пахучее мясо. Скоро у него совсем стали слипаться глаза, и он шепотом спросил у сидевшего рядом доктора:
— Можно я выйду на крыльцо? А то сейчас усну…
— Конечно, конечно, голубчик… — Доктор сам проводил его до двери, что-то негромко сказав старосте (тот понимающе покивал).
Гриша сел на теплую каменную ступень. Прилетел ветерок, отогнал сонливость. В зеленоватом небе с большими звездами висела над бухтой раздутая луна (сразу видно, что шар!). От нее размоталась к берегу широкая золотистая полоса. Вот, садись на Конька-Горбунка и скачи в сказочные страны… Хотя ведь и здесь сказочная страна. «Заморская». Одна из тех, о которых Гриша мечтал в Турени. И столько уже всего было! И паруса, и океан, и налетевшая буря, и радужный айсберг, и киты с дельфинами, и летучие рыбы… И встреча с островитянами (такими славными!), и даже… не то русалка, не то морская принцесса, подарившая чудесную раковину. Ну и что же, что босая и без жемчугов? Все равно принцесса…
Когда он собирался на ужин, то надеялся: вдруг снова встретит Анну на берегу. Хотя бы на минутку. Чтобы просто улыбнуться ей. Но никто из ребят не встретился…
А может, вдруг подойдет и сядет рядом?
Ну, а если и так, то зачем? Все равно утром он уйдет на «Артемиде» в дальние края.
Было тихо, только из дома доносились голоса, да где-то гавкала собака (совсем как в Турени). Да еще стрекотали какие-то кузнечики или сверчки. Наверно, громадные — вон как громко стрекочут! И незнакомо пахло здешними, «азорскими», травами. А еще — теплыми камнями и океанской солью. И… было грустно.
И если бы просто грустно! А то ведь еще и тревожно…
Причин у тревоги было много. Это и прежние («А как там дома?», «А что, если опять случится такой сокрушительный шквал?», «А вдруг опять привяжется этот проклятый призрак Ансу? Хотя и не было его на свете, а все равно помнится…»). И еще какое-то непонятное сосание под сердцем — наверно, от неизвестности: что будет впереди?) А была и новая, вполне четкая причина: «Зачем я отдал стеклышко?»
Нет, он не жалел зеленый осколок. Но теперь казалось, что он обидел Агейку: отказался от его подарка ради чужой, незнакомой Агейке, девочки. Она — хорошая, но ведь Агейка-то… он — как одна из ниточек, которые связывали Гришу с родными местами. А теперь Гриша эту ниточку будто оборвал.
Но здесь пришла к нему спасительная мысль: «Я не оборвал! Я… подарю ему раковину! Ту самую. Я успею наиграться ей, пока плаваю, а когда вернусь, отдам Агейке. Пусть он слушает океанский шум и смотрит в розовую глубину! А я буду рассказывать ему про все, что видел. И про ребят, и про Анну…»
Теперь, когда раковина как бы сделалась уже Агейкиной, совесть перестала царапать Гришу. И этот дурак Ансу убрался из мыслей. И печаль поулеглась. Гриша улыбнулся и стал смотреть на луну. На ней четко рисовались пятна пепельного цвета. Правое пятно было похоже на громадного кузнечика. Может быть, это он стрекотал над бухтой — вместе с теми, что жили в травах острова Флореш?
В каюте Гриша, проталкиваясь сквозь сонливость, стащил с себя парадную одежду и бросил на стул, привязанный спинкой к пиллерсу койки.
— Сложи платье как следует, ты на военном судне, а не в дядюшкином доме, — ворчливо сказал гардемарин Невзоров.
Гриша так устал, что не было сил отругиваться. Он сложил. А сверху бросил старые штаны, которые валялись возле койки. Из кармана упал и звякнул тяжелый белый рубль, сверкнул в свете каютного фонаря. Гриша поднял. И беспокойство царапнулось опять: «Надо, наверно, было и его подарить. Кому-нибудь из мальчиков… Тогда бы не думалось так прилипчиво, что пожалел…»
И вправду, надо было. Это избавило бы Гришу от многих горестей. Но ведь никто не знает,
Через три дня бриг «Артемида» был уже в таких широтах, где его встретила настоящая южная погода — во всем ее тропическом блеске. Гриша, как и раньше, подолгу стоял на фор-марсе, оглядывая горизонты. Ветер был — «ну прямо подарок от батюшки Нептуна», как говорили пожилые матросы. Бриг бежал на зюйд-вест курсом крутой бакштаг левого галса, догоняя гребни синей шипучей зыби — нестрашной, привычной. Все теперь снова стало привычным: и качка вместо неуклюжей неподвижности суши, и летучие рыбы, и стаи дельфинов, и размеренная жизнь судна, и ровный шелест ветра в такелаже…
А в ночной тропической тьме (ночь наступала рано) часто светилось море. Огненные зигзаги разбегались от брига до горизонта, беззвучное фосфорическое пламя заливало вселенную. Ущербная, постаревшая луна стыдливо пряталась в волокнистых облаках, поскольку соперничать с морским свечением была не в силах…
Доктор объяснял, что это светится в воде неисчислимое количество крохотных морских организмов. Они называются «планктон». Днем Петр Афанасьевич вылавливал планктон из-за борта узкими стеклянными стаканчиками, привязанными к шнуркам. Он, кстати говоря, и отправился в плавание главным образом для изучения планктона. Несколько раз у себя в каюте доктор показывал Грише крохотных планктонных существ в маленький микроскоп. От разнообразия этих живых организмов кружилась голова. Малюсенькие крабы, рыбешки, креветки, какие-то шевелящиеся многоножки, глазастые головастики и совсем непонятные создания. Иной, неведомый мир…
Но и чудеса моря скоро стали привычными.
В этой привычности тревоги оставили Гришу. Не совсем, правда, но днем почти не задевали. А по вечерам он проводил время с матросами. Все матросы теперь ночевали на палубе, раскидывали койки на баке и на шкафуте — между пушками и вельботом. А перед тем, как улечься, подолгу сидели на носовой палубе, у перевернутой шлюпки. Курили у кадушки с водой, пели иногда, а чаще вели разговоры: то о доме, то о прежних плаваниях, то о морских и корабельных тайнах. Наслушался Гриша и про Летучего голландца, и про дельфинов-лоцманов, и про громадных птиц-альбатросов, которые водятся южнее здешних мест, за экватором, и про морских чудищ, что порой высовывают из волн громадные плоские головы со змеиными глазами… Слава Богу, сам он таких не видел. А то ведь кое-кто говорил, что дракону этому (или змею) ничего не стоит обхватить бриг-малютку чешуйчатым телом в два кольца…
Чаще всего Гриша устраивался неподалеку от пожилого матроса Арсентия. Тот прихватывал его пахнувшей табаком ручищей, придвигал ближе. Гриша однажды признался:
— Дядя Арсентий, я твой ножик подарил одному мальчику, на Флореше. Он славный такой, маленький еще…
— Ну и ладно. Доброе дело. Я тебе другой склепаю…
На пятый вечер после стоянки у Флореша разговор на баке пошел про всякие корабельные приметы и про тех, кто водится на судах.
Лихой марсовый матрос Трофим Елькин (не старый, но уже много чего повидавший в морях) рассказал о рыжем коте.
— Было это, братцы, в учебном плавании на корвете «Согласном». Командовал «Согласным» Лев Григорьич Елагин. Справедливый мужик, ничего не скажешь, не было случая, чтобы вмазал кому-то по зубам или послал под линьки. А старшим офицером был у него капитан-лейтенант Закольский. Юрий Евграфыч. Маленький такой, плюгавый, а по злости агромадная зверюга. Но не простая, а чистоплюйная. Ежели кого наградит по морде, тут же пальцы вытирает платочком… Ну, ладно, пошли мы. И в начале плавания, в Фальмуте, объявился на корвете большущий кот. Видать, обитал он в порту, забрел на наше судно, и понравилось там бродяге. Припрятался где-то, а в открытом море объявил себя народу. Вот, мол, я, любите и жалуйте… Рыжий весь, как твоя корова Зорька на вечернем солнышке. А хвост на кончике черный, будто в деготь обмакнутый. И хотя здоровенная такая животина, но приветливая. Ни зашипит ни на кого, ни царапнет, когда начнут гладить или по рукам таскать. Только трется усатой мордой и мурлычет. Ну, а матросской душе чего надо, когда вдали от дома? Чтобы хоть какая-то ласка… Неделю так было. Везде он с нами находился: и на работах, и в кубрике. Прозвали его Уголек — за кончик хвоста, значит… Скоро повадился Уголек шастать по вантам на марсовую площадку (вроде как наш Гришуня), наблюдать оттуда за чайками. Бывало, старался даже зацепить лапой птицу на лету, смех один… Вот на вантах-то и углядел его однажды Закольский. Старший офицер… До той поры как-то обходилось, не попадался кот на глаза этому злыдню, а тут… Закольский аж побелел лицом. Говорит со свистом:
«Боцман… Это что?»
А Уголек, доверчивая душа, с выбленки прыг и к боцману. Трется мордой о штанину.
Закольский опять:
«Это что за дрянь, я спрашиваю?»
Боцман Елисеич… на нашего Дмитрича, кстати, похожий, встал во фрунт.
«Изволите видеть, вашескобродь, кот это… В Фальмуте приблудился, куда же теперь? Он чистый, никаких от него хлопот. Наоборот… Говорят, примета добрая, ежели кошка на судне объявится…»
А тот:
«Кто позволил?»
Елисеич ему:
«Дак сам он пришел, вашескобродь, без позволения. Куда ж девать было?»
«За борт», — велел Закольский. Сквозь зубы так. Мол, и говорить противно…
Елисеич взмолился:
«Вашескобродь! Но ведь живая душа, как можно! И матросикам от него одна радость!»
А Закольский щекой дернул:
«Радости, боцман, будете получать с женами, если вернетесь домой. Или в портах с бабами. А здесь военное судно. Служба!.. За борт, я сказал…»
И смотрит стеклянными гляделками, «пинсенец» называются… А матросы стоят вокруг, обмерли.
Елисеичу чего делать-то? Ведь и вправду служба, подневольная. Супротивишься — сгноят вусмерть… А кота все равно не спасешь… Взял Елисеич Уголька (а у самого капли в глазах) поцеловал его между ушей, перекрестился, шагнул к борту и кинул… А Закольский опять дернул щекой и пошел со шкафута, Пальцами зашевелил, нехристь, будто опять платком вытереть захотел…
Елисеич потом три дня ни на кого не смотрел, слова не говорил, хотя никто его не упрекал. Как упрекать-то, если доля такая. Наоборот, жалели…
И думаете что? На том и закончилось? А вот и нет… Утром во время приборки Закольский прохаживался по палубе, глядел своим пинсенецом, где какой непорядок, и вдруг как завопит! Не своим даже, а бабьим голосом: «Боцман! Это что?! Шкуру спущу, мерзавец!» Все глядят, а на орудийном станке, у левой цапфы, сидит рыжий котяра с зелеными глазами, с хвостом, в деготь обмакнутым. И умывается, будто так оно и надо… Закольский еще что-то крикнул, неразборчивое уже, сипло так. И гляделки стеклянные уронил, подхватил на лету.
И тут как раз идет наш капитан. Закольский к нему:
«Лев Григорьевич! Я не могу исполнять обязанности на судне, где команда ни в грош не ставит старшего офицера!»
Тот конечно:
«Что с вами, голубчик Юрий Евграфыч?»
«Извольте сами видеть! Я приказал выкинуть эту тварь за борт, а она тут как тут!»
«Какая тварь, Юрий Евграфыч? Что с вами?»
«Да вот же!»
А на пушке — никакого кота. Будто и не было!
Закольский заморгал, пинсенец опять уронил в ладошку, заоглядывался… и вдруг:
«Да вот же эта нечисть!»
Глядь, Уголек идет по планширю (качки-то почти не было), аккуратно так лапками ступает. А глаза, как зеленые фонарики.
«Вот, смотрите!»
«Да Бог с вами, Юрий Евграфыч… Вам отдохнуть надобно…» — Потому что кота вмиг не стало на планшире.
«Пойдемте, Юрий Евграфыч, у меня есть к вам разговор…» — И взял капитан старшего офицера под ручку…