Он набросил пиджак на плечи и вышел во двор. Хмель проходил, и он чувствовал какую-то бодрость во всем теле и, шагая по выложенной камнем дорожке, вспоминал такую же летнюю ночь двадцать лет назад, когда они с отцом копали возле дровяного сарая яму для тайника.
Под ногами у него затрещали щепки, в нос ему ударил запах граба, дуба, сухих дров, отдававших впитанное ими за день тепло.
«Только под сараем! — горячился тогда отец, шестидесятилетний старик с седой колючей бородой, которую он подстригал раз в месяц. — Сарай — самое надежное место. Никто поленницу не станет раскидывать…»
«В Югле половина тайников под сараями», — возражал ему Милор».
«Тем лучше», — говорил отец.
Не так давно они сложили печь, в которой пекли хлеб, и у них осталось еще штук сто кирпичей. Ими они решили выложить яму, потому что кирпичи впитывают влагу и не дадут стенкам осыпаться. Работали молча, копали по очереди, и к утру яма была выкопана и выложена кирпичами. Выстлали дно соломой и уложили мешки. Вошло восемь мешков. Прикрыли сверху старой дубовой дверью и на случай дождя обили ее сверху клеенкой. Хорошенько утрамбовали землю, оставшуюся разбросали по саду, уложили над ямой поленницу.
«Сам черт не найдет!» — сказал отец.
То были смутные времена, по дворам ходили реквизиционные комиссии, полиция обшаривала погреба и чердаки, солдаты тыкали повсюду штыками, но их тайника так и не нашли. И еще вспомнилось Милору, как однажды осенью они выгребли из ямы гнилую солому и он сказал отцу, что ни к чему теперь прикрывать ее дверью, обитой немецкой клеенкой. Жандармов и карательных отрядов нет, они никогда не вернутся, конец и реквизиционным комиссиям, конец, значит, и яме! На веки вечные!
«Тише, Милор! — ответил ему отец. — Горячишься прямо как на митинге, не торопись!»
«Верно, отец, всякое может случиться, но тайники нам больше никогда не понадобятся!»
Старик поглаживал колючую бороду.
«По мне, лучше его не трогать, — сказал он. — Накрой его крышкой, пусть себе остается… Есть-пить не просит».
Но Милор и слушать не хотел, засыпал яму собранным во дворе мусором, обломками старой ограды и всем, что попалось под руку. Его охватило какое-то остервенение, словно он засыпал что-то злое, словно хоронил в яме все невзгоды, обрушившиеся на их дом, чтобы они никогда не вернулись. Потом он разровнял землю, хорошенько утрамбовал ее, уложил поленницу и позабыл о тайнике.
Неужели снова придется вспомнить о нем? Снова брать в руки лопату и копать, как копали они в ту ночь вместе с отцом? «Хорошо, что его уже нет», — подумал Милор. На миг он представил, как разбрасывает поленницу, постукивает лопатой, чтобы найти края ямы, потом, засучив рукава, начинает выбрасывать землю. Кидает, кидает ее, а в сторонке стоит его отец, поглаживает бороду и смеется мелким старческим смешком, похожим на мышиное попискивание.
Милор вздрогнул, отчетливо услышав писк. Он остановился у темной кучи дров и стал слушать, как под ними, под преющими сучьями граба и черноклена, скребутся мыши.
«Нет, нет! — сказал он себе. — Не нужно мне ничьих советов… Я не должен поддаваться панике!»
Ему стало вдруг зябко, он повернул к дому, и щепки снова затрещали у него под ногами.
Ночь была тихая, сонно пели сверчки, ища друг друга во мраке, все дворы вокруг спали, на черном горизонте, где проходило шоссе, показался огонек, промелькнул и погас.
«Хорошо бы уснула», — думал Милор, поднимаясь по ступенькам. И снова сказал себе, что никому не позволит учить себя и что не следует поддаваться панике. Войдя в комнату, он увидел, что жена не спит и ждет его.
Корзину она приготовила с вечера. Это была прочная корзина из ореховых прутьев, способная вместить товару на целый прилавок. На самое дно Бона уложила баклажаны — несколько крупных баклажанов с гладкой кожурой, словно покрытых темно-фиолетовым лаком. Между ними она пристроила семь яиц, ей хотелось набрать десяток, но она все обшарила и больше ни одного не нашла. Укладывая их, она старалась, чтобы они не касались друг друга, но, подумав, вынула. Решила нарвать немного груш. «Не смотрите, что зеленые, — представляла она, как будет объяснять покупателям. — Полежат — станут желтые, а во рту прямо тают». Объяснения объяснениями, но все же, приставив лестницу к раздвоенному стволу дерева, она выбирала груши покрупнее и поспелее. Положила их поверх баклажанов, а на них яйца. И сверху прикрыла двумя пучками чебреца, высохшего до черноты, с сухим шелестом осыпавшегося под руками и источавшего тонкий и вкусный запах. Корзина была готова, и утром Боне оставалось только вынуть из гардероба новое бордовое платье в черную полоску, пройтись гребенкой по волосам и пуститься в путь.
Была среда, а по средам, как она помнила сызмальства, люди съезжались в город на базар. Шагая с корзиной на станцию и вдыхая запах чебреца, она уже представляла себе, как расставляют прилавки, как позвякивают весы и первые покупатели с сетками в руках оглядывают товар, вымытый и свежий, точно девушка в шестнадцать лет…
Она улыбнулась, припомнив время, когда была такой вот полной и проворной девушкой с розовыми щеками, а груди ее, твердые, острые и чуть торчащие в стороны, как у молодой козы, поднимали грубую ткань рубахи.
Она рано заневестилась, и парни стали заглядываться на нее, еще когда она ходила в седьмой класс. По вечерам они бродили вокруг их двора, свистели и громко смеялись, а отец выходил их разгонять. Раз зимой на святки они разобрали их телегу и затащили по частям на крышу сарая. Утром отец бранился, но не слишком сердито. Хотя ему пришлось по холоду лезть на крышу, его родительская гордость, гордость отца красивой дочери была польщена. Летом, когда наступило время торговать овощами, он любил брать ее с собой на базар. «Когда ты со мной — от покупателей отбою нет!» — любил он приговаривать. С вечера они набивали мешки перцем, вставали затемно, едва появлялась на небе утренняя звездочка, и к рассвету добирались до города. С тех самых пор запомнились ей базары с их пылью и скрипом телег, звяканьем весов и протяжными криками продавцов бузы и шербета. Помнилось ей и как усталые возвращались они в сумерках через темные поля и сады.
Много лет прошло с той поры, из ловкой девушки она превратилась в толстую, неповоротливую женщину, но стоило ей заслышать слово «среда», как что-то вздрагивало у нее в душе, оживали какие-то странные шумы и звуки, окружали ее неповторимые запахи, и она вынимала из шкафа новое платье. «Не иначе меня отец с матерью на базаре сработали, — любила она шутить в разговорах с женщинами. — Все б я на базаре стояла, и никогда б мне не надоело…»
Давно ей нечего было продавать, но она брала корзину, чтобы не идти с пустыми руками, и отправлялась на станцию.
Там уже собирался народ к утреннему поезду. Большей частью мужчины, каждый день ездившие на работу в город. Они стояли на перроне тихими сонными кучками, и серый табачный дымок вился над ними.
Подошел поезд, Бона устроилась на лавке, поставила корзину на колени и принялась смотреть на равнину, убегавшую за окном вагона. Оставались позади персиковые сады с поредевшими после сбора плодов кронами, в которых кое-где были заметны обломанные ветки. Промелькнули свекольные поля, которые женщины разворочали своими двурогими вилами. Дальше до самого горизонта тянулись песочно-желтые заросли кукурузы.
«Конца-краю нет, — подумала Бона. — И все наших рук дожидается».
Потом она подумала, что сегодня их звено должны перевести на кукурузу и женщины будут ходить между сухими стеблями и осуждать ее за то, что она уехала в этот день, осуждать без злобы и скорее из зависти, а больше из потребности о ком-то посудачить.
На конечной станции народу сошло немного, поезд опустел раньше, на остановке у машиностроительного завода. Бона потащилась с корзиной на край города, где была базарная площадь.
Тут она увидела низенькие ровные строения, между которыми тянулись деревянные прилавки, выкрашенные в зеленый цвет. Прилавки поставили недавно — раньше крестьяне раскладывали товар прямо на земле, садились рядом на корточки или устраивались на мешках и корзинах.
Пять-шесть прилавков были уже заняты — за ними, спрятав руки под фартуки, стояли женщины из окрестных сел, принесшие на продажу овощи со своих огородов, яйца, ранний виноград и лук — столько, сколько могли унести в руках. Бона задержала свой взгляд на горках лука и подумала: «Хорошо, что и я не притащила!»
Ей приходило в голову отнести на базар немного луку. А лук у нее вырос отменный. Она не так давно вырыла его из земли, и теперь он лежал в мешках под навесом. Бона не торопилась его продавать, хотела выждать, посмотреть, какая на него будет цена. И хотя она была вроде бы спокойна, но смутное предчувствие чего-то недоброго закрадывалось в ее душу. Она уже в Югле поняла, что у других женщин тоже вырос этим летом хороший лук. Сейчас, увидев прилавки, заваленные медно-красными горками луковиц, она подумала, что и на этот раз не видать ей больших барышей…
Она выбрала прилавок и начала на него выкладывать содержимое корзины. Вынула яйца, выстроила рядком с краю, положила груши и баклажаны, обтерев их, чтобы блестели. Но не успела она все разложить, как мужчина с обвисшими щеками, в синей фуражке служащего горсовета остановился возле нее и стал листать книжку квитанций.
— Ну и ну! — сказала она. — Дух перевести не дадите!
— Плати, плати! — сказал он. — Коли деньгу зашибать пришла!
— Да подавись ты ею! — выругалась она. Они были знакомы уже много лет, и она не раз в глаза говорила ему, что думает о нем и его службе.
Но он был все так же невозмутим, потому что давно привык слушать лишь то, что ему было нужно, ленивым жестом оторвал квитанцию, подождал, пока она развязала узелок и отдала ему стотинки — плату за место.
— На! И убирайся, — сказала ему она. — Тошно мне глядеть на твою фуражку…
Когда он отошел, Бона подумала, что ее и впрямь раздражает синяя фуражка. Еще с того времени, когда она с отцом ездила на базар, ей запомнилось, что эти нудные люди, которым до смерти надоела их служба, носили синие фуражки с белыми кокардами. Едва завидев их, крестьяне отворачивались, делая вид, что чем-то очень заняты, но в конце концов, конечно, платили за место, тщательно пряча квитанции.
— Выручим хоть то, что за место-то заплатили? — спросила Бона свою соседку слева, маленькую старушку в старинной одежде, какую носят в горных селах. Та продавала твердую, как орехи, мушмулу, рассыпанную по зеленому столу, с такими же зелеными пятнами у хвостиков.
— Сколько выручим, все наше! — ответила старушка.
«Настоишься ты со своей кислятиной!» — злорадно подумала Бона, ощутив во рту терпкий вкус недозрелой мушмулы. Неизвестно почему, старушка ей не нравилась. Она проглотила слюну и вспомнила, что еще не завтракала. Оставила свой товар и пошла в конец площади, где в фанерном бараке дымилась печка, на которой жарили пончики. До обеда ей удалось продать только яйца. Ни к грушам, ни к чебрецу никто даже не приценялся. Покупателей было мало, а на прилавках лежало одно и то же. И больше всего — семенной лук.
— Луку-то какая прорва, сосед! — обратилась она к своему другому соседу — крестьянину лет шестидесяти с короткими седыми волосами.
— Нам-то что, пусть тот горюет, кто целые декары посадил! — сказал крестьянин. — Будет зимой овец луком кормить. У меня-то всего килограммов десять.
— И у меня столько же, — соврала Бона.
— Весной многие на эту удочку попались. Думали разом разбогатеть. А что получилось — весь базар заполонили! Теперь тот денежки огребет, кто чеснок догадался посадить. Бешеные деньги, потому как сейчас чесноку нет.
— Ага, — согласилась Бона. — Огребет.
И замолчала, подумав с болью, что понапрасну поливала и полола грядки с луком, понапрасну надеялась и строила столько планов. Насколько лучше было бы, если бы она посадила чеснок и теперь стояла б, довольно улыбаясь, за этим зеленым столом, а деньги сами плыли бы ей в руки…
«Не везет!» — подумала она, складывая товар в корзину. Она унесет ее обратно, и, хотя тяжело будет тащить, ей и в ум не придет оставить все это здесь или отдать кому-нибудь задаром.
Она пообедала в закусочной, стоя съела пол-лепешки и кебапчета, посыпанные луком, запила бутылочкой лимонада и посмеялась своему обжорству: «Хороша же я! Что наторговала, то и промотала…» Вся мелочь, вырученная за яйца, ушла на обед.
Делать ей было нечего, до вечернего поезда оставалось еще много времени, и она пошла по главной улице, останавливаясь у витрин и рассматривая выставленные в них товары. Не пропускала ни одной витрины и прошла только мимо книжного магазина — книги казались ей толстыми, дорогими и пугали ее.
В городском саду она съела грушу и долго глядела на проходивших по аллеям мужчин и женщин. Все они были хорошо одеты, но все куда-то спешили, а эту суету она не выносила.
Из репродуктора, прикрепленного к одному из столбов, доносились тихие мелодичные звуки музыки. Она прислушалась — играли народную песню. Бона пересела поближе, песня ей нравилась. «Теперь таких песен уж нет!» — сказала она себе, но тут мысли ее стали путаться, и она задремала.
Разбудил ее мужской голос, с пафосом разглагольствовавший над самой ее головой. Говорил он о севе озимых.
«Сам-то ты много насеял?» — подумала она, потому что была уверена, что оратор говорит про то, о чем он знает только понаслышке.
Окончательно проснувшись, она пошла на станцию, отыскала вагоны своего еще не сформированного состава и устроилась в одном из купе. Мало-помалу вагоны стали заполняться людьми, в соседнем купе заиграл аккордеон, запели девушки. Один из пассажиров сказал, что если бы студенты не помогали каждую осень, то трудновато пришлось бы нашему сельскому хозяйству.
— А вот к нам никто не приезжал, — сказала Бона. — Пускай приедут, пускай в поле поработают, узнают, почем белый хлеб достается!
Но к ее удивлению, когда поезд подъехал к Югле и она стала выходить, из вагона высыпали парни и девушки в плащах и куртках, с рюкзаками и скатанными по-солдатски одеялами за спиной, а аккордеонист, тот самый, который играл в соседнем купе, продолжал и на перроне растягивать меха аккордеона. Его товарищи шумными возгласами проводили удалявшийся поезд.
— Никто нас не встречает. Что же делать? — спросила девушка со светлой лентой в волосах. — Где ж мы ночевать будем?
— Найдется где-нибудь местечко! — сказала им Бона. — Раз уж вас прислали… Идите-ка за мной, покажу вам, где дом председателя.
Она довела их до площади, но, вспомнив, что у нее на ужин ничего, кроме хлеба, нет, не решилась никого пригласить к себе домой.
Уходя, она еще раз оглядела всю группу и заметила, что парней и девушек почти поровну. Мужчина постарше в черном берете был у них за главного.
«Не устережешь их, милок, — подумала она. — Как подобрались по парочкам… так тоже шуры-муры разведут!
У нее стало вдруг тепло на душе, и, шагая к дому, прислушиваясь к затихающим звукам аккордеона, она начала тихо насвистывать. Она не чувствовала ни усталости, ни тяжести корзины, всю ее заполнило сладостное ощущение того, что она живет, что мир прекрасен, раз есть люди, которые поют и влюбляются, что так было и так будет, что каждый должен пройти свой путь, получить свою долю и уступить дорогу тем, кто идет вслед за ним…
Она поднялась по ступенькам и долго стояла, вслушиваясь в тишину села и укоряя себя за то, что не пригласила переночевать в свой дом хотя бы двух девушек.
Когда парни пришли, она только что включила плитку, чтобы испечь перец. В кухне пахло подсолнечным маслом и было уютно в этот уже по-осеннему прохладный вечер.
— Придется, видно, мне вас моим ужином угощать! — сказала Жела. — Только он еще не готов.
— Да вы не беспокойтесь, — сказал один из них. — Нас ведь в школе кормить будут…
Это был худенький паренек с продолговатым лицом, звали его Васко. Из закатанных рукавов поплиновой рубашки высовывались тонкие, но мускулистые руки. Товарищ его был молчаливей. Темноволосый, неторопливый, он вносил своим присутствием какое-то спокойствие, и не удивительно, что студенты относились к нему, как к старшему, и звали по фамилии — Монев.
— Сегодня у меня поужинаете, а завтра видно будет, — сказала Жела. — Вернулась бы я пораньше, курицу бы зарезала, но ничего, голодными не останемся.
Она говорила обычные слова, но в голосе ее неожиданно зазвучали материнские нотки, и Жела заметила, как оба смущенно умолкли, вспомнив, верно, про своих матерей…
— Сын у меня в Софии, — сказала им Жела. — Выучился там на инженера и женился на софиянке. На Позитановой улице живут — может, слыхали? Как будете уезжать, я вам адрес дам. В гости к ним сходите.
Студенты сказали, что прекрасно знают, где эта улица, и с удовольствием сходят к ее инженеру, а она тем временем расставляла перед ними тарелки, доставала хлеб и все уговаривала не стесняться, чувствовать себя как дома.
— Мой-то сын приезжает в году на день-два. Вы мне этот месяц за сыновей будете!
Они застенчиво улыбались.
— Ешьте да идите отдыхать, — сказала она им. — Наработались поди сегодня, устали!
— Какой там отдых! — засмеялся Васко. — На танцы пойдем. У нас магнитофон есть… Хоть здесь вволю твист потанцуем.
Монев заметил недоумение в ее глазах и объяснил, что твист — это новый танец, который в Софии запрещено танцевать. Ну, не то чтобы запрещено, но оркестры его не играют, по радио не исполняют, и студенты собираются на квартирах и танцуют его, потому что он им нравится.
— Неужели и у вас такое бывает? — сказала Жела. — Это вроде как у нас с зерном…
И в свою очередь рассказала про их неприятности из-за постановления о двухстах тридцати килограммах.
— Чушь какая! — сказал Васко. — Его непременно отменят, я уверен! Вот в прошлом году отменили же налог на виноградники.
Жела засмеялась, вспомнив, какая тревога поднялась прошлой осенью в Югле. Тогда вышло другое постановление насчет вина, которое делают крестьяне из собственного винограда. До этого сто пятьдесят литров налогом не облагались, но какой-то ученый муж, финансист, решил содрать с кооператоров еще по пятьдесят-шестьдесят левов. Деньги-то он подсчитал, но забыл, сколько труда требует каждый виноградник, сколько воды нужно перетаскать на Чукаревец, забыл — а может, и знать не знал! — каково это — копать в осенние холода или ранней весной, закапывать, выкапывать, опрыскивать, обрезать, собирать — и все это ради того, чтобы была кисть винограда для детей и внуков и стакан вина на столе.
— Это было неправильно, — сказал Монев. — Правительство поняло свою ошибку и отменило постановление.
— А уж как у нас все обозлились! — сказала Жела. — Хотели в неубранные виноградники овец пустить, прикидывали, где бочки спрятать… Не дай бог!
— Самый смех был с налоговыми инспекторами, — сказал Васко. — У меня двоюродный брат инспектором работает… Собрали их на пятидневный семинар в Софии, чтобы разъяснить, как взимать новый налог. Тысяча человек со всей страны. Я это точно знаю, потому что брат жил у нас несколько дней. Четыре дня подряд лекции им читали, а на пятый утром раскрывают они газеты — новое постановление, налог отменяется.
Рассказ показался им забавным, и все трое посмеялись.
— Так что не беспокойтесь! — заявил в заключение Васко. — Обойдется. Это какой-то сухарь бухгалтер придумал… «Сейчас бухгалтера командуют», как один дядька мне сказал. Ехал я как-то в поезде, а он спрашивает, где я работаю. Студент, говорю. «А специальность какая?» — «Болгарская филология». «Дал ты, парень, маху, — говорит. — В бухгалтера надо было подаваться. Болгарией сейчас бухгалтера управляют. Секретари партийные агитируют, директора приказы издают, а решают бухгалтера — деньги-то у них».
— Уже девять! — сказал Монев, взглянув на часы. — Идти так идти.
— И верно! — вскочил Васко. — Заболтались мы. До свидания!
Они надели плащи и ушли, сказав, что постараются не шуметь, когда вернутся.
— Мне шум не мешает, — ответила им Жела. — Я сплю внизу, в кухне.
Она не стала гасить лампу над дверью, прибралась и легла, но не успела заснуть, как на улице послышались голоса. Ей показалось, что их много, почудился ей и девичий смех. Она слышала, как подошли к воротам, кто-то упирался, его уговаривали, потом голоса затихли и только шаги отдавались во дворе.
— Заснула, конечно, — сказал голос возле самого ее окна.
— Придется разбудить, — отозвался другой. Это был Васко.
Она оделась, но подождала, чтобы они постучали, и только тогда открыла. Во дворе стояло несколько парней, двое держали чемоданчик с закругленными углами — магнитофон, догадалась она, — а за ними жалась стайка девушек. Девушки были совсем молоденькие, в узеньких брючках и с распущенными волосами.
— Ты что, Васко? — спросила она.
— Извините, вы, наверно, уже спали… — В его голосе на этот раз не было той беспечности и веселости, с какой он болтал целый вечер. — Может, вы рассердитесь, хозяйка, но не прогоняйте нас.