Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Киппенберг - Дитер Нолль на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Киппенберг

НРАВСТВЕННЫЙ ИМПЕРАТИВ ДОКТОРА КИППЕНБЕРГА

Эту книгу Дитера Нолля раскрываешь нетерпеливо, с жадным любопытством, с каким-то обжигающим душу волнением. Такое чувство испытываешь обычно в первые минуты свидания с хорошим другом после долгой разлуки. Произошло так, что талантливый романист, стремительно вошедший в большую литературу и сразу же завоевавший наши симпатии, в течение многих лет ничего не публиковал. Творческая пауза затянулась. Хотя в общем-то все было закономерно — произведение большого дыхания должно вынашиваться, созревать долго, только тогда оно станет надежным духовным спутником читателя. И вот теперь радость новой встречи.

Дитер Нолль — один из самых известных писателей ГДР. Он дважды удостоен Национальной премии ГДР, лауреат литературной премии имени Генриха Манна, дважды получал премию Союза свободных немецких профсоюзов. Широкую популярность принес ему роман «Приключения Вернера Хольта», вышедший в двух томах в начале 60-х годов. Эпическое полотно живо и колоритно повествовало о полной опасностей и драматизма одиссее молодого немца в годы второй мировой войны, о его заблуждениях, прозрении и перевоспитании в мирные дни. Человек типично немецкой судьбы проходит сложный и трудный жизненный путь. Выросший в буржуазной семье, отравленный фашистской идеологией, он участвует в захватнических походах Гитлера, а потом под влиянием исторических перемен на его родине осознает справедливость дела борющегося пролетариата и становится сознательным гражданином своей страны.

Первый роман Дитера Нолля содержит в себе много автобиографического, личного, пережитого самим автором, который при фашизме был разлучен с матерью «неарийского» происхождения и не по своей воле прямо со школьной скамьи ввергнут в пучину войны. А после американского плена возвратился в восточную часть Германии, возвратился домой из прошлого… в будущее. Имя Вернера Хольта, героя этого произведения, стало символом, девизом для его сверстников, для всего «разочарованного поколения» немецкой молодежи, одурманенной нацистским угаром и после разгрома третьего рейха трудно постигавшей исторический поворот в судьбе своей родины. Своим романом Дитер Нолль вписал яркую страницу в антифашистскую, антивоенную прозу ГДР.

Первый роман Дитера Нолля нашел широкий отклик за рубежом, его перевели на многие языки. Большой резонанс вызвал он и у советских читателей. Писательской славе Нолля во многом способствовала экранизация «Приключений Вернера Хольта». Фильм с большим успехом прошел на многих экранах мира. Вот почему поклонники таланта известного художника с нетерпением ждали его новую книгу. Чем порадует он своих читателей после долгого творческого уединения? Какие стороны жизни высветит, какие жгучие вопросы поставит?

В своем романе «Киппенберг» Дитер Нолль обратился к одной из самых важных и актуальных проблем современности — проблеме научно-технической революции, ее влияния на общественную жизнь, на духовный и нравственный мир человека — строителя развитого социализма. Чем объяснить выбор столь многогранной темы, на первый взгляд весьма далекой от того круга проблем, что занимали писателя в «Приключениях Вернера Хольта»? Случайного тут ничего нет. Проблематика эта волновала Дитера Нолля давно, и подходы к ней он искал еще в самом начале творческого пути. Его писательский талант креп в заводских цехах, на строительных площадках, в научных лабораториях. Дитер Нолль начинал с репортажей, очерков, коротких рассказов о людях труда, о тех, кто расчищал руины минувшей войны и возводил новые корпуса на свободной земле первого немецкого рабоче-крестьянского государства. Уже сами названия некоторых из этих документальных историй говорят за себя: «Переживания молодого человека в Йене — городе цейсовских предприятий», «Пенициллин», «Институт борется за план», «Один из многих», «Вера в Республику», «Новое в милом старом захолустье». В центре этих произведений были непростые судьбы отдельных тружеников, которые в процессе демократических преобразований находили свое место в жизни и сами способствовали рождению нового сообщества людей. Красной нитью здесь проходило утверждение открытого еще древними принципа: «Человек есть мера всех вещей».

Своих героев автор показывал в становлении, в развитии, в процессе преодоления трудностей, в борьбе с собой, нередко в мучительный момент разрыва с ложными идеалами, в момент постижения высокой правды марксистско-ленинской идеологии. Репортажи и очерки Нолля служили ему своего рода опытным полем, были разведкой, подступами к большой теме НТР и ее воплощению в художественном произведении. А в 1964 году, выступая на Берлинской партийной конференции, Дитер Нолль уже вслух размышляет о роли научно-технической революции в социалистическом обществе. Задачу писателей он видит в том, чтобы понять и художественно воплотить эти сложные, глубокие, противоречивые процессы, оказывающие влияние не только на народное хозяйство республики, но и на мышление людей. Осознание важности подобной проблематики Дитер Нолль считал компасом, способным указать мастерам культуры верный путь к созданию новых значительных произведений социалистического реализма. Кто знает, быть может, к этому выступлению побудили оратора первые ростки замысла будущего романа? Во всяком случае, в литературном альманахе «Манускрипты», вышедшем в 1969 году к двадцатилетию ГДР, Дитер Нолль опубликовал отрывок из нового произведения, где уже были обозначены сюжетные линии, некоторые персонажи и проблематика сегодняшнего романа «Киппенберг».

Научно-техническая революция необычайно расширяет границы знаний, умножает творческую мощь человека, утверждает величие его духа, ускоряет процесс интеллектуализации общества. В самом научном мышлении присутствует элемент поэзии. Эстетическая деятельность человека давно уже перешагнула границы художественного творчества, вошла в сферу материального производства. И эти новые стороны мира науки не могут не привлекать внимание искусства, они по-своему сближают эти два рода духовной деятельности человека. Еще Бальзак говорил, что «все, что расширяет науку, расширяет и искусство». А выдающийся датский ученый Нильс Бор видел причину обогащения науки искусством «в его способности напоминать о гармониях, недосягаемых для систематического анализа».

Ученый, искатель истины, человек, способный «расколдовывать» тайны природы, всегда привлекал внимание художников слова. Еще в далеком прошлом немецкая литература стремилась создать образ сильного, волевого рационалиста, который смотрит в «завтра» немножко дальше, чем остальные. Стоит вспомнить бессмертную трагедию Гёте «Фауст» или известный роман Фридриха Максимилиана Клингера «Жизнь Фауста, его деяния и гибель в аду», в которых создан обобщенный образ ученого того времени, воплощающий в себе стремление к творчеству, жажду познания и свободы. Мужеством, преданностью истине, пониманием взаимосвязи между научными идеями и социальными преобразованиями, хотя и не без склонности к компромиссам, — такими чертами наделил своего героя, Фауста XX века, Бертольт Брехт в пьесе «Жизнь Галилея». В этих, как и во многих других произведениях немецкой литературы человек науки изображен с его сильными и слабыми сторонами, в сложных, противоречивых взаимоотношениях научного и нравственного начал.

Анализ характера человека науки, его духовного облика, раскрытие многогранности личности и ее творческих устремлений, одержимость научной идеей всегда связывались в искусстве с высокими критериями чести и совести. Подлинные герои науки изображались носителями позитивных ценностей человеческой личности, — ценностей не только интеллектуальных, но и нравственных, гражданских, они выступали носителями чувства долга, чувства ответственности перед народом.

Тема противоречий научно-технического прогресса, намеченная еще в «Фаусте» Гёте, получила в литературе социалистического реализма свое дальнейшее развитие, отразив возрастающую роль науки в обществе. В наше время научно-техническая революция простерла влияние во все сферы жизни: в производство, в быт, в политику, стала важным компонентом повседневности. Профессия ученого стала профессией массовой. Всестороннее развитие личности при социализме, обогащение ее духовного мира неразрывно связано с научно-технической революцией, преобразующей формы труда, изменяющей масштабы и характер производства, ускоряющей темп жизни.

Обращаясь к теме научно-технической революции, к изображению человека науки, Дитер Нолль опирается на гуманистические традиции своих предшественников. Изображая ученого в сфере его повседневной деятельности, писатель стремится выявить социально-нравственное ядро личности, раскрыть космос души своего героя. Он не останавливается на стадии аналитического описания, а идет дальше — к мировоззренческой и этической интерпретации явления, подчеркивает сознательное начало, управляющее человеком, связь ответственности за свое дело с ответственностью нравственной.

Индивидуальность ученого никогда не была чем-то нейтральным по отношению к его научному мышлению, его человеческому поведению. Л. Леонов, создавший интересные образы современных людей науки, тонко подметил цельность человеческой натуры ученого:

«От цвета жидкости в лабораторной пробирке зависит его настроение, а может быть, и судьба, поэтому писатель обязан постигнуть профессиональные секреты избранной темы, ясно понимать психологию профессии».

Вот эту «психологию профессии», модель духовного поведения современного ученого, Дитер Нолль представляет себе достаточно ясно. Исходные позиции писателя основаны на понимании того, что мировоззрение и психология истинного ученого определяются его жизненной задачей, состоящей в раскрытии тайн природы на благо человечества, ведь современный ученый — активный член общества, в котором он живет. Нравственное и научное начала личности ученого сомкнуты в единое кольцо, и трудно определить, где проходит грань между личной ответственностью и общественным долгом. И субъективный момент играет все большую роль в научном творчестве, в поведении ученого, ибо связь подлинного пафоса науки с высоким нравственным, гражданским кодексом неразрывна.

В условиях зрелого социализма научно-техническая революция способствует расширению социальных связей, преодолению существующих различий между умственным и физическим трудом, росту духовного опыта всего народа и каждого человека в отдельности, развитию социалистической сознательности масс, их творческой активности. Некоторые аспекты этой широкоохватной проблематики Дитер Нолль показывает нам на примере научного коллектива, изображенного в его романе. Место действия — научно-исследовательский институт биологии, время действия — конец 60-х годов. Внешней фабулой произведения служит кризисная ситуация, в которую попадает главный персонаж — доктор Киппенберг.

«Я пытаюсь в хронологической последовательности поведать о событиях, разворачивавшихся две недели подряд в феврале шестьдесят седьмого, замечу, однако, что эти дни были чреваты раздумьями и пронизаны воспоминаниями, а поэтому, чтобы внятно изложить происходившие во мне перемены, я буду вынужден время от времени прихватывать еще более отдаленные периоды своего прошлого».

С таким предуведомлением обращается к читателю главный герой, от лица которого ведется повествование; Заметим, кстати, что роль рассказчика время от времени берет на себя и автор. Поэтому оценка событий, происходящих в романе, не всегда тождественна той, которая складывается в восприятии Иоахима Киппенберга.

Своей кульминационной точки развитие событий достигает в конце романа. Тридцатишестилетний врач и химик, доктор наук, крупный специалист в области биологически активных веществ, руководитель головной и наиболее представительной рабочей группы, находящийся на вершине славы Иоахим Киппенберг попадает в труднейшее положение накануне внедрения в производство очень важного для народного хозяйства научного открытия. И этот момент становится для него настоящим экзаменом в профессиональном и человеческом плане, глубочайшей проверкой верности незыблемым принципам науки и высоким принципам социалистической морали.

Дело в том, что в сейфе Киппенберга давно уже лежала папка с документами по этой проблеме, решение которой было сопряжено с определенным риском. А жизнь настоятельно требовала решения. Киппенберг был убежден в реальности замысла и в возможности осуществления проекта доктора Харры. Он к этому был внутренне подготовлен, к этому шел. И коллектив, которым он руководил, жил этим. Но в решающий момент Киппенберг заколебался, оробел, спасовал перед директором, изменив своим принципам и обманув надежды коллектива. Он застрял на полпути, оказался не в силах преодолеть половинчатость, непоследовательность в борьбе двух точек зрения, двух научных концепций. Правда, Киппенберг, сделав такой отнюдь не случайный шаг, в дальнейшем пытается как-то исправить положение, но все это уже не может оправдать его в глазах коллектива. Кризисная ситуация в институте дополняется еще и кризисом семейным.

Киппенберг — человек новой формации, годы фашизма для него только воспоминания детства. Он начал трудовой путь учеником на фабрике, закончил рабфак, аспирантуру, стал доктором биологических наук, ученым в социалистической Германии. Новая, народная власть широко распахнула перед ним двери в будущее. Талантливый ученый, человек неисчерпаемой энергии, в глазах некоторых коллег он был прирожденным революционером, отважным бойцом, не знавшим недостижимых целей. Потом он, правда, несколько порастратил пыл. Женившись на дочери директора, приспособился к «высококультурному профессорскому дому», начал сдавать свои позиции, «забывать, откуда он пришел». Путь к действию стали преграждать сомнения, склонность к соглашательству и компромиссам. Он утратил доверие коллектива.

Раскрывая внутренний мир Киппенберга, не упрощая, не вульгаризируя его, Дитер Нолль сосредоточивает внимание читателя на проблеме соотношения личности и коллектива. Важнейшая особенность сегодняшней науки в социалистическом государстве состоит в том, что она решает вопросы комплексно и успехи ее зависят от большого коллектива, в котором отдельный ученый ведет какую-то одну тему, выполняет только часть общей работы. Научный коллектив в этом смысле напоминает огромную электрическую батарею, состоящую из множества элементов. Изолированный элемент тотчас теряет свою силу.

Вот почему в кризисной ситуации писатель не оставляет Киппенберга одного. Обрести свое прежнее «я», понять шаткость позиции «золотой середины», осознать свои истинные задачи в науке и подлинные критерии поведения в социалистическом обществе талантливый ученый сможет только вместе со своими товарищами по работе, только в коллективе, в реальной действительности.

Характерно, что и в ранних очерках, и в новом романе Дитер Нолль открывает перед своими героями конкретные, земные перспективы, рисует вполне реальный идеал, не уводит их в заоблачные выси или в мир иллюзий.

«В самом деле, мы о многом забываем, — говорит автор устами своего героя, — если существует идеал, то он не может для нас быть абстрактным понятием, утопией, он должен звать в будущее, которое вытекает из современности. Когда идеал теряет свою связь с реальностью, он становится волшебным фонарем, в свете которого реальность превращается в набор фантастических картинок; и тот, кто появляется с таким фонариком, может быть и неплохим парнем, но пусть он наберется мужества и не называет себя больше социалистом!»

Понять эти истины Киппенбергу и другим научным работникам института помогает секретарь партийной организации Босков. Хочется подчеркнуть, что писателю удалось создать живой, психологически убедительный, полнокровный образ партийного руководителя. Босков — выходец из рабочей семьи, коммунист со времен Веймарской республики. Благодаря несомненному дарованию еще молодой биохимик и физиолог получил в тогдашней Германии место на университетской кафедре. Но его преподавательская карьера оборвалась в 1933 году. Ему была уготована судьба узника гестаповских застенков, где он провел двенадцать лет — лучшие, молодые, невосполнимые годы своей жизни.

Босков принципиальный и отзывчивый товарищ, тонкий знаток человеческой души, он хорошо разбирается в сложных проблемах крупного научного коллектива и сам как ученый пользуется авторитетом.

Босков олицетворяет собой тип руководителя, тесно связанного с народом, человека творческого духа, деятеля партии марксистского типа, глубоко убежденного в преобразующей силе социализма. Поэтому к нему тянутся люди, у него ищет поддержки и беспартийный Киппенберг.

Смелый борец против карьеризма, академического высокомерия, чванства и лжи, Босков сознает и трудность партийной работы, ибо «в эпоху развития средств массовой информации сыщется не одна голова, где духовные ценности социализма перемешивались не только с пережитками прошлого, но и с американской идеологией потребления».

Случай с проектом Харры обнажил изъяны нравственной позиции Киппенберга, человека утилитарного склада ума, мнившего «себя бог весть кем, образцом, моделью того, как надо сегодня находить свое место в новом обществе». Этот случай обнажил и подлинное лицо директора института Ланквица, который внутренне сопротивлялся решению задач, выдвигаемых научно-технической революцией, отказывался от подлинного коллективизма в науке и считал своим союзником подхалима Кортнера. Профессор Ланквиц — человек надломленный, глубоко одинокий, он существует словно в башне из слоновой кости, пребывая в позе мнимого величия «высокой» учености, тщетно пытается не допустить в свой мир «непосвященных». Его, как призраки, обступают искаженные образы действительности. Так частный конфликт перерастает в романе в общую проблему борьбы против рутины и консерватизма в науке.

Члены рабочей группы Киппенберга хорошо понимают ситуацию: выполняя общественный заказ, коллектив отстаивает государственные интересы, и борьба идет с отжившими представлениями, носителями которых являются прежде всего Ланквиц и Кортнер.

Образ Ланквица обрисован писателем с большой выразительностью. Запоминаются и женские образы романа — Шарлотта, Дорис Дегенхард, юная Ева — «поэзия сердца» Киппенберга, девушка, во многом помогшая ему выявить свои подлинные возможности.

Проблематика романа, естественно, отразилась и в языке персонажей и в стиле повествования. Дитер Нолль смело вводит в художественную ткань повествования элементы специальной лексики, не допуская ни малейшего кокетства научными терминами. Используемые им в романе специфические, непривычные слова из научной сферы заключают в себе емкий смысл. Этого автору удалось достичь с помощью острой своей наблюдательности и точного отбора образных компонентов научного языка, хотя кое-где читателю и приходится преодолевать известные трудности.

В эпоху развитого социалистического общества, когда плоды научно-технической революции идут на благо народа, серьезные художественные произведения, в которых глубоко раскрываются сложные процессы перестройки человеческого сознания, обогащают нас новыми мыслями и пополняют жизненный опыт. Поэтому они и пользуются спросом у читателя, ищущего в них ответы на волнующие вопросы сегодняшнего дня.

Роман «Киппенберг» — произведение большого общественного звучания. В нем раскрываются благородные цели социалистического общества, где все пути открыты прогрессу науки и всестороннему развитию человека, где диалектически преодолеваются противоречия и открываются подлинные жизненные перспективы. Роман задевает важнейший нерв нашего времени, изображает общественные проблемы и индивидуальные людские судьбы в их взаимосвязи. В нем находят яркое художественное воплощение идеи научного социализма, согласно которым жизнь отдельного человека определяется движением, развитием всего общества, а движение жизни отдельного человека в свою очередь влияет на развитие всего общества.

В большом повествовании, где дается раскрытие важных научных и общественных проблем, Нолль связал в один узел судьбы разных по своим интересам и темпераментам людей, судьбы наших современников.

Привлекательные черты нового романа Дитера Нолля — рассказ о проблемах реальных, взятых из жизни, глубокое исследование конкретных взаимоотношений людей, реалистическая манера письма. Никаких фанстасмагорий, сновидений, никакого манерничанья. Здоровая реалистическая живопись словом, динамичная, напряженная, захватывающая. Очень важно подчеркнуть это сейчас, когда на Западе так много усилий тратится на то, чтобы повернуть искусство к мифу, увековечить миф, изъяв его из исторического контекста развития человеческого сознания, чтобы доказать, что развитие науки, научно-техническая революция принесут в будущем победу формализма во всех сферах художественного творчества.

«Киппенберг» — содержательный, интересный, современный роман, выросший на прочном фундаменте актуальной проблематики НТР, — проблематики, которая далеко выходит за пределы сугубо научно-технических интересов. Еще несколько лет тому назад Криста Вольф, размышляя о тенденциях развития художественной литературы ГДР, сетовала на то, что «в век науки проза еще не прибыла». Думается, что «Киппенберг» Дитера Нолля в какой-то мере восполняет этот пробел. Новая книга писателя заняла заметное место в современной художественной прозе ГДР и, несомненно, с интересом будет встречена советскими читателями.

И. Голик

Посвящается Монике

1

Я вижу себя февральским днем тысяча девятьсот шестьдесят седьмого года, я иду по институту, который стал частью моей жизни, содержанием и делом ее лучших лет. Я поднимаюсь по лестнице старого здания, возбужденный и готовый к схватке. Я никогда не отличался изысканностью манер; правда, многие находят во мне шарм и любезность и даже известное обаяние, но до тридцати шести лет я по натуре своей был человеком холодным и расчетливым, а желание сделать карьеру изрядно подпортило мой характер. Даже то, что ставят мне в заслугу — целеустремленность, энергия и выдержка, — служило одной лишь честолюбивой цели пробиться наверх, сделаться человеком общепризнанной значимости и высокоавторитетным.

Впрочем, в тот февральский день я еще так не думал и не имел о себе законченного представления. Я знал только, что в детстве не получил должного воспитания, ибо мой тесть не раз и не два давал мне это понять, от тех же немногих правил хорошего тона, которые я усвоил за годы совместной жизни с Шарлоттой, я именно в этот час собирался отречься. Сегодня, оглядываясь назад, я смотрю на себя как на чужого и вижу рослого, сильного, тренированного мужчину тридцати шести лет от роду. Имя мужчины — Иоахим Киппенберг, он и врач, он и химик и доктор биологических наук, а будучи зятем шефа, он хоть и не является официальным его заместителем, зато, без сомнения, является ведущим умом Института биологически активных веществ, полновластным хозяином в новом здании и руководителем наиболее крупного и важного отдела, иными словами, рабочей группы Киппенберга. И этот никогда не страдавший недостатком самоуверенности человек с досадой, которая уже сродни ярости, штурмует двери приемной, где секретарша шефа — она же его истинная жемчужина, — блекнущая фрейлейн Зелигер, пугается до полусмерти, ибо по обыкновению упоенно колдует над кофеваркой. Но дерзкий не обращает на нее внимания, пренебрегает он и тем обстоятельством, что его не желают пропускать в кабинет, ибо господин профессор никого, даже собственного зятя, не принимает без предварительного доклада.

Впрочем, было и такое времечко, когда почтенный господин профессор легко мирился с тем, что Киппенберг часто вообще забывает постучать перед тем, как открыть дверь, что он без зазрения совести пытается перевернуть здесь все вверх дном, вот только оно уже давно миновало, то золотое времечко, когда Киппенберг воображал, будто может хватать звезды с неба, может лихим наскоком завоевать эту обветшалую лавочку и превратить ее в то, чем она должна быть, но не стала и по сей день, — в социалистическое исследовательское учреждение на уровне новейших требований. Ничего не скажешь, первый же рывок дал неслыханные результаты, поистине неслыханные, вполне достаточные для того, чтобы десяток-другой людей в дремотном благодушии стриг с них купоны аж до самой пенсии. Но силы быстро иссякли, и мало-помалу воцарилось затишье. Зять пообтесался, привык стучаться перед входом в святая святых и даже позволял фрейлейн Зелигер докладывать о себе. Восторжествовал стиль шефа, в доме воцарились мир и благоденствие. Итак, о чем бы нынче ни шла речь, какие бы страсти ни клокотали внутри, не позже чем в приемной шефа к человеку возвращалось благоразумие. Киппенберг неистовый становился выдержанным и рассудительным Киппенбергом, который отлично знает, какие правила игры надлежит соблюдать, когда хочешь чего-нибудь добиться.

И если в этот февральский день тысяча девятьсот шестьдесят седьмого я пренебрег формальностями, без стука нажал дверную ручку и ворвался в святая святых, как врывался некогда, на то были свои причины. Я даже чуть с грохотом не захлопнул за собой дверь, но под взглядом шефа притворил ее уже вполне благопристойно.

Те, кто знает профессора Ланквица, пожалуй, упрекнут меня в том, что я недооцениваю его как личность, и будут правы, поскольку лишь в последние годы я осознал все величие этого человека. Но раньше, когда с торы покатился первый камень, когда на горизонте моего бытия начали сгущаться тучи очистительной грозы, доктор биологических наук Киппенберг видел лишь ограниченность своего шефа. Будучи рассудительным и холодным тактиком, я тем не менее был не свободен от пристрастий и предубеждений, ибо ни один человек, уверенный в собственной непогрешимости, не способен справедливо судить о тех, от кого он находится в служебной — порой весьма для него тягостной — зависимости.

Шеф не на шутку испугался, когда я, словно дикарь, влетел в его кабинет. Рослый, дюжий человек, явно обуреваемый инициативой и жаждой свершений, который таким вот угрожающим образом вдруг возникает перед столом, всегда внушал Ланквицу панический страх. Между тем мой гнев почти бесследно улетучился под вопросительным взглядом шефа, я снова ощутил приступ нерешительности и странного бессилия, и несколько секунд мы в полном молчании созерцали друг друга.

На меня из-под мохнатых седых бровей глядели темные, бездонные глаза Ланквица, их взгляд напоминал мне родной взгляд Шарлотты. Ланквицевский лоб мыслителя, переходивший в крутой купол головы, был изборожден в эту минуту гневными складками. Ланквицу минуло шестьдесят три года. Шестьдесят три — это отнюдь не старость, но коронарные сосуды у него уже и тогда были не в лучшем виде. Три года назад он перенес инфаркт, до конца от него не оправился и частенько прихварывал. К тому же он отличался чувствительностью, я бы даже сказал, сверхчувствительностью, не выносил шума и крика, предпочитал мягкий приглушенный тон, учтивость, хорошие манеры. Кто не умел соблюдать форму, кто избирал неправильный тон, тот, будь это даже собственный зять, был Ланквицу не только глубоко антипатичен, но и внушал страх. Тут я очень кстати вспомнил, что для Ланквица я всегда был и оставался выскочкой, варваром, если хотите, и эта мысль подогрела мой остывающий гнев. Несмотря на свою нерешительность и даже скрытое бессилие, я сумел привести себя в боевое состояние духа.

— Извини, — сказал я грубо, как и подобает человеку, не получившему должного воспитания. — Мне стало известно, что ты решил вопрос с Москвой. Это дошло до меня окольными путями, по телефону, от Боскова. Но и Босков узнал это не от тебя, а услышал краем уха где-то в столовой. Там уже об этом судачат все лаборантки. С кем судачат? Со Шнайдером! А почему? Да потому, — тут я воспользовался случаем, чтобы произвести очередной залп по сторожевой львице тестя, — потому, что твоя жемчужина Анни Зелигер опять не сумела удержать язык за зубами.

Я с удовлетворением отметил, что мои слова неприятно задели шефа. Во-первых, вся эта история сама по себе была ему крайне неприятна, и он хорошо знал почему, во-вторых же, он терпеть не мог, когда в его присутствии бранили фрейлейн Зелигер. Вообще-то Анни была не так уж и плоха, но ее безудержная болтливость успела натворить в институте немало бед. А шеф об этом и слышать не желал. В среде так называемой интеллигенции сплетничают ничуть не меньше, нежели в любой другой, и, чем активнее какой-нибудь тип корчит из себя интеллигента, тем активнее впитывает он пошлые пересуды. Мыслями о том, что подобные сплетни могут полностью отравить рабочую атмосферу, ученый такого, как Ланквиц, уровня вообще не задавался, он был на голову, какое там на голову, на несколько голов выше подобных соображений, ибо для того, чтобы рабочий процесс протекал без сучка и задоринки, у него, в конце концов, имелся неутомимый помощник, его надежная правая рука, и это был отнюдь не его официальный заместитель, господин доктор Хейнц Кортнер, личность явно безмозглая, нет, это был его зять Иоахим Киппенберг, другими словами, это был я.

Несмотря на мою грубость, Ланквиц держался отлично и с невозмутимым спокойствием указал мне на кресло.

— Может, ты сперва присядешь?

Скрытый в его словах укор я пропустил мимо ушей и всячески попытался разжечь свою злость следующей мыслью: куда это годится, если о важных решениях тебе на ушко сообщают в столовой? Где мы, спрашивается, живем, чтобы кто-то принимал решения единолично, как при феодализме, даже не посоветовавшись с завотделами? Впрочем, вслух я эту мысль не высказал, я даже скрыл досаду, потому что гнев мой достиг апогея, когда был произведен выстрел по Анни, и с той минуты пошел на убыль. Я мог вообще не ходить к шефу. Коль скоро на губах у тестя заиграла всепонимающая, я бы даже сказал, всепрощающая улыбка, вот как сейчас, когда он подсел ко мне за круглый журнальный столик, развязностью ничего не добьешься, а уж грубостью и подавно. Ибо эта улыбка означала, что старик до краев полой снисходительности по отношению к молодому и строптивому зятю, что он даже сейчас, вернее, именно сейчас, по-человечески его понимает.

— Не выпьешь ли ты со мной чашечку кофе?

А палец уже нажимал на кнопку звонка, и в дверях мигом возникла Анни с подносиком, и лишь тут я заметил, что она вместо серо-лилового стала красить волосы в огненно-рыжий цвет.

Шарлотта утверждает, будто кофейный церемониал у ее папаши благотворно воздействует на нервную систему. Меня же этот церемониал в решающий момент, то есть прежде чем мой гнев окончательно испарился, еще раз довел до белого каления: тесть раздумчиво наливает сливки в кофе, сыплет туда же точно отмеренную ложечку сахару, обстоятельно его размешивает и при этом изрекает:

— Я прекрасно понимаю, что ты и сам бы с удовольствием…

Я грубо перебил:

— Обо мне и речи нет. Ничуть я не с удовольствием! Я бы Харру послал.

— И тем самым, — продолжал Ланквиц, — избавился бы от неизбежных пересудов о том, что я, мол, посылаю в Москву именно свою дочь.

Эту мысль я счел мелкой, чересчур мелкой для большого ученого. Я уже не в первый раз с удивлением отмечал мелочность его мышления. Словно задавшись целью окончательно вывести меня из себя, он все еще размешивал сахар, потом медленно поднес чашку к губам и отрывочно, между глотками, заговорил:

— Всегда и во все времена, — глоток, — я мог отвечать… — глоток, — за принятые мною… — глоток, — решения, и, разумеется, — глоток, — я запросил мнение министерства.

Министерство! До сих пор я поигрывал чайной ложечкой, теперь я швырнул ее на блюдечко, так что оно задребезжало. Ланквиц вздрогнул. Я неподвижно сидел в своем кресле. Спорить и впрямь не имело ни малейшего смысла, Ланквиц всякий раз, как щитом, прикрывался именем статс-секретаря. Не желал он или не мог понять, о чем, собственно, идет речь? Теперь мне надлежало сказать, что обмен учеными с Советским Союзом не есть обмен туристскими путевками. Надлежало сказать, что, ежели кого-нибудь посылают в Москву, этот кто-нибудь должен привезти с собой что-нибудь действительно новое, и ежели в этом заведении и есть что-нибудь действительно новое, то искать его надо в моей группе. И следовательно, поехать должен был кто-нибудь из моих людей, вернее сказать, не кто-нибудь, а доктор Харра. Но ничего подобного я не сказал. Ибо уже видел мысленно, как Ланквиц с удивлением поднимает мохнатые брови: «Я должен тебе сказать, что результаты наших теперешних апробаций отличаются новизной и впечатляют в высшей степени». И началось бы перетягивание каната — по-детски, туда-сюда, туда-сюда, — кто именно в этом заведении отыскивает новые пути, а кто в стоптанных сапогах шлепает за древними как мир идеями. До этого места я уже доводил наши споры не один раз. Больше мне не хотелось.

Я допил свой кофе. От моего гнева тем временем ничего не осталось. Осталось лишь глухое недовольство. Всего лишь несколько лет назад и я знать не знал, как выглядит тупое равнодушие. Теперь я это узнал. Равнодушие было в том, что я, да, да, спасибо большое, выпил еще чашечку, вместо того чтобы наконец стукнуть кулаком по столу; что я побеседовал с Ланквицем о погоде, вместо того чтобы наконец прямо выложить ему, какого я мнения о деятельности, ну, скажем, нашего коллеги Кортнера; что я и теперь не сказал шефу, как часто ко мне приходят молодые специалисты из кортнеровского отдела, украдкой, разумеется, и изливают передо мной душу: «Ни одна собака не интересуется моей работой. Я работаю в полной изоляции». Или: «Я не вижу никакого смысла в своей работе. Стоило ли кончать университет, чтобы потом не знать даже, кому и зачем нужна твоя работа? Спросишь — на тебя же и наорут. Говорят, у вас в отделе все обстоит по-другому, господин Киппенберг». И правда, в отделе у Киппенберга все обстояло по-другому. Тем не менее этот Киппенберг спокойно пил кофе и беседовал с Ланквицем о причудах нынешней зимы, вместо того чтобы перевести разговор на какую-нибудь из проблем, актуальных в то время, например, как скажутся результаты недавней конференции работников высшей школы по вопросам преподавания и научно-исследовательской работы на деятельности нашего института. Я казнил себя за свое молчание, но и это было уже не ново, и никаких перемен здесь ожидать не приходилось: я и впредь все так же буду укорять себя и все так же не буду вмешиваться ни в кортнеровскую методику научных исследований, ни в сотни других наболевших вопросов, которые предстояло разрешить здесь, в старом здании, и мое молчание было ценой, которую я платил за право быть полновластным хозяином в новом здании.

Ланквиц по-своему истолковал мое поведение: молодой человек поостыл, значит, ему, Ланквицу, и надлежит сделать шаг к примирению. И голос его и слова были полны сердечного участия.

— Ты совершенно прав, мне сегодня утром следовало в первую голову поставить в известность тебя, но я просто не хотел отвлекать тебя от работы, а сегодня вечером ты все равно узнал бы все от самой Шарлотты.

На это молодой человек только кивнул, и между нами снова воцарилось полное согласие, ничем не омраченная гармония, тот климат, которого желал шеф: мягкий, тепличный, способствующий плодотворным исследованиям. Молодой человек допил кофе и вернулся в новое здание, в свой кабинет.

Я припоминаю, как стоял там у окна и глядел на улицу, в ранние сумерки зимнего дня. Вечная история, я снова готов был бросить все, как есть, и убежать куда глаза глядят, прочь из института, который надоедал мне так, что мочи нет. Для меня, для Боскова, для Шнайдера или Лемана было абсолютно ясно, что ехать должен Харра. А поедет, стало быть, Шарлотта. Уж тут коллега Шнайдер не поскупится на ехидные замечания касательно научного стиля руководства, принципов социалистической демократии в коллективе и авторитета руководителя рабочей группы, Леман скорчит наглую рожу, а Вильде снова будет вопросительно глядеть на меня долгим взглядом. Но всего невыносимее будет взгляд Боскова. Босков, конечно, узнает, что я опять смолчал, Босков рано или поздно махнет на меня рукой.

За два последних года, когда я думал о Боскове, во мне часто возникало какое-то неприятное, сосущее чувство. Знай Босков то, чего он не знает, я прочел бы в его глазах не один только немой упрек. Я обернулся. Несгораемый шкаф притянул мой взгляд, я уставился на стальную дверь, для меня она была как стеклянная, я видел за ней папки, проектную документацию, розовый скоросшиватель, почерк Харры на обложке… Пусть я сегодня, как и обычно, смолчал перед шефом — это все равно был сущий пустяк по сравнению…

Вот почему, собственно, мне никак не следовало сдаваться. Я увидел еще одну возможность: съездить домой и — чем черт не шутит — уговорить Шарлотту отказаться от поездки. Но что принесет мне подобная затея? Ничего, кроме удивленного ланквицевского взгляда. Нет, для борьбу с шефом и его решением надо прибегнуть к так называемой дипломатии. Эта мысль еще больше испортила мне настроение, потому что для интриг у меня решительно не хватает способностей. Я стоял у стола и думал: до чего же порой бывает поганая жизнь.

Зазвонил телефон. Это Леман звонил из машинного зала. Он сказал:

— К твоему сведению: коллега Шнайдер требует в ближайшие дни выделить ему машинное время, но до сих пор не сдал обоснования. По-моему, вполне уважительная причина, чтобы передать эти часы Вильде для тестов.

Это дело мог решить и сам Леман. До чего мы докатимся, если завотделом будет заниматься подобными мелочами!

— Кто у нас главный по ЭВМ? — спросил я и, поскольку у нас в группе не было принято разводить антимонии, рявкнул: — Вот сам и разбирайся со своим Шнайдером!

— Господина Шнайдера сейчас нет в институте, — ответствовал Леман. Когда он сердится, у него начинает неприятно дребезжать голос. — На завтра и на послезавтра у нас намечено решение его задач, а в субботу пропадает на машине четыре часа и вся команда будет сидеть сложа ручки, а для тебя все мелочи, ты решаешь только коренные проблемы. Кого Вильде за это убьет — вот что мне любопытно. Меня он убьет, к твоему сведению.

— Ну ладно, ладно, — вздохнул я, — я сегодня же добуду для тебя нужные бумажки, чтобы ты убедился, что я вовсе не считаю зазорным для себя быть у вас на подхвате.

Звонок Лемана напомнил мне, что я по уши увяз в проблемах, которые, право же, будут посерьезней, чем споры относительно того, кто поедет в Москву. Причем ЭВМ — это только один из множества открытых вопросов. Наши вычислители то работали ночи напролет, то сидели сложа руки. Когда мы на основе конформационной теории занялись структурными влияниями, с этим поначалу вполне справлялась малая ЭВМ. Потом мне удалось выбить необходимые миллионы на «Роботрон», и, уж конечно, я лелеял при этом определенные замыслы; мы увидели перед собой четкую цель: новый институт, который будет как по мерке сделан для нас и для нашей республики, потому что раздвинет традиционные границы своей программы; он сможет заняться разработкой теоретических основ для последующего применения электроники во всех областях исследования медицинских препаратов, включая сюда и самостоятельную разработку специальных программ, и выяснение возможностей создавать новые препараты с заданными свойствами, сможет решать основные вопросы прикладной химии и химической технологии большого и среднего масштаба для промышленности, производящей медикаменты, причем основной упор в нашей работе мы будем делать на тесное сотрудничество с некоторыми предприятиями, на смежные проблемы — это тоже с применением ЭВМ, чтобы таким путем уменьшить затраты времени на проведение экспериментов. Все это была нетронутая целина, и здесь дорогостоящая ЭВМ могла показать, на что она способна, если только сыщется парочка-другая одержимых, которые твердо решатся выжать из нее все до последнего.

Вот только получилось совсем по-другому.

Я вышел из кабинета. Этажом выше, в комнате доктора Шнайдера, я встретил фрау Дегенхард, тридцатилетнюю разведенную женщину, которая в эпоху бурного начала была моим ассистентом. Я очень неохотно от нее отказался. Работая с несговорчивым доктором Шнайдером, она сумела не только утвердиться, но и забрать его под свое влияние до такой степени, что и остальным стало легче иметь с ним дело, а тем самым возросла и его роль в нашем коллективе.

Вместе с фрау Дегенхард мы начали рыться в столе у Шнайдера и рылись до тех пор, пока не нашли программы на ЭВМ и толстую стопку перфокарт. Я разложил карты веером, сомневаясь, сможет ли Леман хоть как-нибудь все это использовать, и спросил у фрау Дегенхард, кто их, собственно, перфорировал.

— Во всяком случае, не Ганс-Генрих, — отвечала фрау Дегенхард, — не то было бы больше ошибок, чем карт. Дайте-ка их мне, я сама отнесу их на машину, у меня тут записаны некоторые указания для операторов.

Хотя фрау Дегенхард одна воспитывала трех детишек, она всегда оставалась неутомимой сотрудницей. Уже как ассистентка Шнайдера, она была занята сверх головы, но при всем том по-прежнему с готовностью выполняла для меня и моей группы всякие поручения, которые, собственно, надо бы выполнять секретарше. За эту готовность помочь я, к сожалению, мог поблагодарить фрау Дегенхард, лишь позаботившись об увеличении ее оклада, насколько это допускалось нашим штатным расписанием. Если не считать этого, я в то время, о котором пойдет речь, едва ли всерьез задумывался о ней и о ее положении. Так, например, я даже не подозревал, как она ко мне привязана. Я не задумывался о ее судьбе, хотя она, помнится, подробно мне о том рассказывала: в двадцать лет первый, за ним почти сразу второй и третий ребенок, третьему нет еще и года, когда брак распадается, причем — замечу в скобках — по ее настоянию. Вся эта история имела для меня чисто информативную ценность и вдобавок была настолько чужда мне по моему характеру, что я не смог проникнуться ни сочувствием, ни пониманием. Во всяком случае, фрау Дегенхард была для меня идеальной ассистенткой, а для нас всех — превосходным коллегой.

Хочу заранее оговориться, что я многим обязан ее откровенности, ибо события, в которые мне теперь предстояло вмешаться, лишь частично происходили у меня на глазах и в моем присутствии. Позднее я узнал и о том, что до поры до времени оставалось для меня скрытым и непонятным. Не одна фрау Дегенхард, но и Босков — даже в первую очередь именно Босков, — и кристально честный Харра, и Вильде, и Леман, и другие помогли мне разобраться в себе самом и в решающем периоде моей жизни, поэтому в своем рассказе я буду пользоваться их словами и толкованиями.

А в этот вечер я торопился поскорей вернуться домой, чтобы уладить вопрос с Шарлоттиной поездкой. Я только забежал к себе в кабинет взять пальто и убедиться, что сейф заперт. И снова у меня возникло такое чувство, будто стальная дверь прозрачна как стекло, и снова я увидел розовый скоросшиватель и устремленный на меня взгляд Боскова… Перед тем как уйти, я по обыкновению заглянул в подвал, где под бетонными перекрытиями в три смены работали: наши рентгеногониометры и кто-нибудь из сотрудников нес при них ночное дежурство. От вахтера я узнал, что Шарлотта час тому назад уехала домой. На улице заметал легкий снежок, мостовая была мокрая и скользкая, и потому домой я ехал целых сорок пять минут.

Я застал Шарлотту на кухне за генеральной уборкой, поспешно снял пиджак, надел старый рабочий халат и стал ей помогать. До какой степени незаменима наша домработница, мы ощущаем лишь тогда, когда она болеет либо проводит свой, как мы острим, «свободный месяц» в Федеративной республике. От хлопот по хозяйству и впрямь тупеешь, но, если их делить пополам, у них есть и хорошая сторона: за этими хлопотами можно непринужденно болтать о том о сем, а мы с Шарлоттой в те времена лишь изредка заводили доверительные и непринужденные беседы.

Сидя за рулем, по дороге домой я все время думал об этой неприятной истории с поездкой в Москву… Мне стало ясно, что Шарлотта не сама предложила старику свою кандидатуру, что здесь чувствуется рука Кортнера, именно таков его стиль: незаметно подсовывать другим, особенно Шарлотте и мне, лакомые кусочки, а уж если после этого он захочет каких-нибудь привилегий для себя, достаточно будет легкого намека не прямо в лицо, а так, обиняком: это было необходимо, господин профессор, разумеется, не столь необходимо, как в случае с вашей глубокоуважаемой дочерью, нет, нет, господин профессор, но все-таки премного благодарен, господин профессор. А Ланквиц до сих пор так и не уразумел, что Кортнер управляет им, словно марионеткой. При этой мысли я с досадой поглядел на Шарлотту, та приняла это за выражение усталости, бросила работу и поставила на стол рюмку. Потом вынула из холодильника бутылку, налила в рюмку пальца на два и сказала:

— Вечно твоя водка. От такого жадины ничего получше не дождешься!

— Во-первых, — возразил я, — я пью водку, поскольку клинические испытания, проведенные в Англии, доказали, что интенсивность того синдрома, который мы называем похмельем, обратно пропорциональна букету, иначе говоря, содержанию сивушных масел в алкогольных напитках, то есть практически обратно пропорциональна его цене. А во-вторых, я вовсе не жадина. Я просто бережлив, это свойство я унаследовал от своего отца, которому приходилось беречь каждый грош. И наконец, в бережливости есть и хорошие стороны: недаром же нам с тобой удалось многого достичь.

Тут Шарлотта взглянула на меня с улыбкой, которая показалась мне загадочной и странной, и ответила до того серьезно, что я умолк:

— Да, мы с тобой многого достигли, прямо страшно подумать, как много. — И она кивнула мне, грустно так кивнула, и возобновила работу, и не проронила больше ни слова.

Как уже не раз бывало, я и теперь не смог уловить ход ее мыслей. Ее слова, ее взгляд, ее улыбка погрузили меня в раздумья — так, повторяю, уже бывало, и не раз, — но и сегодня, после этой непонятной для меня реплики, Шарлотта прежде всего была удивительно красивой, и мои раздумья сменились чувственным удовольствием, с которым я всегда смотрю на свою жену. Шарлотте минуло тридцать, больше двадцати пяти ей никто не дает; стройная и высокая — сто семьдесят сантиметров, — она ничем, кроме темных глаз, не напоминает своего низкорослого и толстого отца, она удалась в мать, рано умершую, которую я видел только на фотографиях; кстати, может быть, именно поэтому Ланквиц так привязан к своей дочери.

С самого начала и — как ни тривиально это звучит — с первого взгляда Шарлотта покорила меня: и сама Шарлотта, и ее манера ходить, поворачивать голову, и ее густые русые волосы, и бездонные ланквицевские глаза, и выразительность ее черт. Но когда я впервые требовательно, я бы даже сказал, настойчиво, заглянул в это лицо, я уловил в нем ту ускользающую задумчивость, из-за которой между нами всегда оставалась какая-то непреодоленная дистанция, какой-то след отчужденности. Эта отчужденность порой становилась еще сильней из-за выражения грусти, неизвестно почему мелькавшего иногда у нее в глазах. И тогда — вот как сейчас — ее речи начинали звучать со скрытой иронией, совершенно меня обезоруживающей. Впрочем, я, может быть, слишком много приписывал своей жене; ведь обладала же она чувством юмора, возможно, ее отчужденное «страшно подумать, как много» было не более чем шуткой. Откуда я взял, что наша гармонически наполненная, упорядоченная совместная жизнь не доставляет ей такого же удовлетворения, какое она доставляет мне?

— И вовсе я не жадный! — упорствовал я.

Тут Шарлотта рассмеялась и сказала:



Поделиться книгой:

На главную
Назад