Семен Шмерлинг
Диверсант
Глава первая
НИКТО, НИЧТО И ЗВАТЬ НИКАК
Я существовал, присутствовал, находился среди людей, передвигался, вернее, меня перевозили на разных видах транспорта: возможно, подводе, автомобиле, поезде, а то и в самолете; я был, но вместе с тем меня и не было, потому что не имел понятия о своем существовании: так долго, очень долго ко мне не возвращалось сознание. И когда все же оно вернулось и я удостоверился, что существую, то далеко не сразу смог понять, кто я и откуда, где родился, где крестился и как долго отсутствовал в этом лучшем из миров. Мне буквально не за что было зацепиться, от чего оттолкнуться, я потерял представление о голосе, был глух и нем.
Первое впечатление, точнее, ощущение вернувшегося сознания заключалась в том, что я почувствовал себя закованным или замурованным, меня окружали, ограждали плотные, непроницаемые стены, или точнее, мое тело сжимал жесткий панцирь, я не мог повернуть голову, чтобы оглядеть окружавший меня мир. Но видеть я мог. Только одним глазом. В него попал тусклый свет, и где-то надо мной появилось нечто белое, совершенно неподвижное. Долго пытался понять, что же это такое, и когда все же догадался, то не сразу смог назвать нужное слово. И немудрено, слов у меня пока еще не было, они пришли, возвратились много позже, и тогда я назвал озадачивший меня предмет. То был потолок, белый, побеленный потолок.
Так происходило со многими предметами, которые оказались в поле моего зрения. Потом медсестра и доктор рассказали мне, что нередко сначала слышалось мое требовательное мычание, я резко подавался в сторону избранного мной предмета, а уж потом мучительно появлялось слово. С немалым трудом я поворачивался со спины на бок и снова на спину, медленно, с трудом узнавал заново окно, пол, стол, табуретку…
Почему-то испытал бурную радость, когда в просветлевшем проеме окна увидел нечто белое, легкое и нежное, оно плавно летело сверху, ложилось и все прибывало и прибывало. Видеть это было приятно, радостно. И я спустя время догадался, что это падающий снег. Но язык мой еще не сразу произнес это слово…
Так несчитанное время продолжалась трудная работа моего сознания, возвращения в окружающий меня мир звуков, красок и запахов, предметов и понятий. То был сложный и мучительный путь. Одно из первых слов, услышав которое много раз, я пытался понять, разгадать, чувствуя, полагая, что оно касается лично меня, быть может, это даже мое имя. То было странное слово: «Бездок… Бездок»… Эта загадка долго мучила меня. Первым человеком, которого я выделил среди окружавших меня людей в госпитальной палате, была молодая девушка. Сначала, еще совсем не понимая, где я и что со мной, я все-таки отличал ее по мягкому, певучему голосу, по нежным рукам, которые осторожно касались моего лица, точнее открытой, незагипсованной его части, по накрахмаленной косынке, а потом, когда смог ее хорошенько разглядеть, по светлой и доброй улыбке. А ведь она не только давала лекарства, кормила меня с ложечки, а возможно, когда я был без сознания, обихаживала меня, беспомощного молодого мужика…
Со временем я понял, что в госпитале у нее немало пациентов, но долго, до конца пребывания в нем, считал, что она оказывает предпочтение именно мне. Всегда ждал ее прихода с нетерпением.
Приблизительно так проходило мое возвращение к жизни в военном госпитале большого уральского города. Время тянулось мучительно долго, я был одним из многих ранбольных — так в ту пору называли пострадавших в боях солдат, сержантов и офицеров. Правда, я отличался бессловесностью и некоторой загадочностью. Но прошел месяц, другой, и неожиданно Бездок привлек к себе внимание представителей власти, а именно сотрудников особого отдела «Смерш», эта аббревиатура расшифровывалась как «Смерть шпионам». Мною заинтересовалось высокое, даже высочайшее командование.
Причины этого внимания ко мне были непонятны, тревожили, приводили в беспокойство и растерянность. Почему-то я должен был обязательно как можно быстрее вспомнить, что со мной произошло на фронте, где и когда было каждое событие. Настойчиво ждали от меня ответа.
Все это случилось тогда, когда ко мне вернулась речь и я мог, хоть и с большим трудом, понимать вопросы и отвечать на них.
Так вместе с радостью возвращения к жизни у меня появилась тревога.
Глава вторая
ЗЕРКАЛЬЦЕ
Ночью выпал снег, сочно похрустывал под сапожками, и хотелось долго и неспешно шагать, наслаждаясь легким морозцем и утренним солнцем. И все же Катя ускорила шаг: впереди была проходная военного училища, где ее обычно встречали знакомые курсанты и она успевала поболтать с ними и даже получить приглашение в клуб на танцы. Но на этот раз времени было в обрез, и она, приветственно махнув будущим офицерам, побежала в госпиталь на дежурство. Привычно открывая госпитальную дверь, она как всегда старалась определить обстановку. Причин для беспокойства всегда хватало — тяжелое состояние ранбольного, неудачная операция, когда медперсонал, как говорится, стоял на ушах. В последние месяцы стало особенно тревожно. С поздней осени начали привозить тяжелораненых, изувеченных бойцов и командиров, особенно из-под Киева, освобожденного от немцев под самый праздник, 26-ю годовщину Октября. Этот день в госпитале радостно встречали, даже особый обед приготовили, вином угощали. А вскоре пошли один за другим эшелоны с искалеченными людьми. Пришлось даже создавать костно-челюстное отделение, куда клали обезображенных пулями, осколками, ожогами людей, на которых смотреть-то было страшно.
Катюша еще до войны прочла роман Виктора Гюго «Человек, который смеется» и теперь не раз вспомнила страшное лицо-маску Гуинплена, которого изуродовали ужасные компрачикосы. Но того, что сделала с солдатами и командирами война, никакие компрачикосы не могли совершить.
На этот раз, войдя в госпиталь, Катя почувствовала беспокойство. Это было сразу видно по лицу пожилой санитарки тети Маруси. Спросила: «Что случилось?» И та почему-то шепотом ответила:
— Беда, беда у нас… молоденький сержант из третьей палаты…
— Ну что, что?
— Удавился.
— Кто дежурил?
— Ох, Лида, Лидушка… что с ней будет…
— Как же это? Почему? — воскликнула девушка. Лида была ее самой близкой подругой. Жили они рядом, учились в одном классе, вместе закончили медицинские курсы. — Ну, как это вышло, почему, почему?
— Зеркальце треклятое попутало… Оно и виновато.
И Катя все поняла… Боже мой, как непросто, как тяжело каждый день входить, да еще не раз, в палаты челюстно-лицевого отделения. Войти и увидеть раздробленные или напрочь снесенные подбородки, разбитые челюсти, переломанные, пробитые носы, все страшное, нечеловеческое.
Ужасный запах гниющего тела не оставлял этих палат. Как не поддаться охватывающим тебя ужасу и жалости, сохранить на лице спокойствие и даже улыбку. Так держать себя в узде, чтобы и голос не дрогнул. Старый врач Гальперин-Бережанский, которого обычно медсестры называли не по воинскому званию майор медицинской службы, а просто доктор, собирал медсестер и настойчиво советовал, даже требовал, чтобы они научились владеть лицом и голосом. Ни в коем разе не выдавать свои истинные мысли и чувства.
— Да мы что, артистки, что ли? — вздохнула сердобольная Катя.
— Сможете и артистками станете, — подхватил доктор. — Как они готовятся к выходу на сцену, так и вы должны. Соберите свои чувства в кулак, прежде чем перешагнуть порог палаты.
— Да разве сможем?
— Еще как. Слышал, как Катя смеется, даже хохочет, и все вы улыбчивые. А Лида — известная кокетка. Да и у вас всех запас кокетства не иссяк, черт побери.
По совету старого доктора перед входом в палату минуту-другую репетировали, старались сосредоточиться. Катюше на улыбку сил не хватало, и она старалась войти к ранбольным просто с деловым видом. Думала о заботах госпитальных, домашних. Об отце и матери, которые ни свет ни заря шагали через весь город на эвакуированный из Ленинграда завод, о маленьком братце Лёне, худом, всегда голодном. Потом о назначениях врача, к кому из ранбольных подойти всего раньше…
Так готовились ко входу в палаты и другие медсестры. Легче всего это удавалось Лиде, от природы улыбчивой и смешливой. Когда ей говорили, что смех без причины — признак дурачины, она загадочно улыбалась: «А может, у меня всегда есть причина для радости?» — «Какая?» — «А уж это мой секрет». С ней всегда было легко и просто. Катя любила свою подругу, посмеивалась над ее кокетством, но иногда даже завидовала ему. Лида тщательно следила за своей внешностью, не расставалась с маленьким зеркальцем, частенько заглядывала в него. Но когда начали обслуживать челюстно-лицевое отделение, начальник госпиталя строжайше запретил во время службы носить с собой зеркала, тем более входить с ними в палаты. «Представьте себе, что ваше зеркальце окажется в руках больного и тот поглядит на себя… На себя нынешнего! Что тогда? Последствия непредсказуемые».
И вот такое зеркальце принесло несчастье…Лида, сгорбившись, сидела в темном углу коридора. Страдала. Мучилась, но глаза были сухими, видно, выплакала все слезы. Но когда увидела закадычную подругу, захлебнулась в рыданиях. Она не сразу смогла рассказать, что произошло, всхлипывала, глотала слова. Но все-таки Катя ее поняла. Было так. Лиду срочно вызвали к Савичеву, одному из самых тяжелых пациентов. Даже кокетливой и смешливой Лиде было трудно изобразить бодрость или хотя бы невозмутимость при виде этого молодого человека. Стройная фигура, тренированное тело: «Грудь гребца, ноги бегуна, — так говорил о нем доктор Бережанский, — чудесной лепки лицо». И вот это лицо зверски изуродовал град осколков. Такое и компрачикосы не смогли бы учинить. Нос был вырван, челюсти обнажены, зубы выбиты. Оторвано ухо. Иссечен лоб. И лишь большие карие глаза жили и страдали на этом недавно прекрасном лице. Они были внимательны, чутки и, казалось, заменяли игру изуродованных мускулов, в глазах читались страдания непрестанно думающего человека. Так однажды сказал о нем старый доктор.
И вот однажды Лида, поспешившая на срочный вызов, лишь у дверей в палату вспомнила, что зеркальце так и осталось в кармане ее халата. «Ах, — махнула рукой, — обойдется, уж один-то раз»… Не обошлось. Перед дверью, мобилизовавшись, приняв свою обаятельную улыбку, любимую ранбольными, вошла к ним и принялась за привычное дело. Промывала, смазывала, меняла перевязки. Затем поступил еще вызов, и о своем зеркальце она забыла. Вспомнила лишь к концу дежурства. Сунула руку в карман халата — нет зеркальца, в другой карман — нет. Может, все-таки переложила в шкафчик? Нет. В пальто? Нет. Значит, у ранбольного. Вбежала в коридор и сразу поняла, что произошло непоправимое. Суетились врачи, сестры, нянечки. Прихрамывая, пробежал доктор Бережанский.
Вскоре все стало известно. Во время перевязки Савичев тихонько вытащил зеркальце из кармана медсестры, а когда та ушла, заглянул в него. Можно себе представить, какие горькие, страшные мысли пронеслись в его мозгу, когда он отчетливо увидел свое обезображенное лицо.
Разбитое зеркальце Лиды нашли на кафельном полу в туалете. Савичев повесился на связанных госпитальных кальсонах и нательной рубашке, единственном к тому времени его имуществе.
Лиду трясло. Катя как могла утешала ее, сама понимая, что ее поступок, а точнее, преступление, ничем нельзя оправдать. Все-таки уговаривала, успокаивала, подбирала слова помягче, но и ей самой они казались фальшивыми. И вдруг Катины мысли совершили крутой поворот. Она подумала, что под ее присмотром находится человек, судьба которого не легче, чем у погибшего Савичева. Что будет с ним, с этим человеком? Услышит ли она его речь, хоть одно слово? Встретится ли с его сознательным взглядом? Она, она отвечает за судьбу этого огромного беспомощного мужика, закованного в гипсовый панцирь, у которого даже имени нет. В списке ранбольных нет ни его фамилии, имени, воинского звания, ни места рождения, ни воинской части, откуда он прибыл. Кто знает, где и когда его изуродовали и как? Миной ли, снарядом или бомбой. И сколько его везли до нашего госпиталя? «Никто, ничто и звать никак», — с горечью сказал о нем старый доктор. В госпитальных списках значился как-то обидно, не по-человечески: «Бездок». Не имя, а какая-то кличка.
Что-то с ним будет?
Глава третья
БЕЗДОК, ЧЕЛОВЕК БЕЗ ДОКУМЕНТОВ
Со временем я смог различать по крайней мере три поочередно возникающие в глубине моего сознания картины или явления. Но только позже, когда ко мне стали возвращаться слова, я смог обозначить предметы их именами. Возвращающаяся память представила мне каменную стену, серую, в трещинах, одинаковые проемы в ней, которым с трудом нашел название, — бойницы. Затем представилось деревянное строение, около которого плавно двигалось нечто светлое, приятно шумящее. И мне становилось хорошо, радостно. То была река. А иногда шум усиливался. Но это меня вовсе не пугало, такое было хоть и давним, но привычным.
Мое госпитальное время было немереным, я еще не мог вести счет дням и ночам, мой сон и явь смыкались. А картины из прошлого приходили все чаще и постепенно закреплялись. Привиделся мне высоченный широкоплечий человек с рокочущим голосом. Он ходил рядом с шумящим потоком и деревянным строением. И явилось название — мельница. А неподалеку крепостные стены. Этот человек был мельник и мой отец. Именно в таком порядке: сначала мельник, потом отец. И вспомнилось, что, как все окружающие, я начал называть его мельником, а уж потом тятей, отцом, папой.
Настало время, когда я смог поворачивать голову и глядеть подолгу в окно, из его проема видел заиндевевший сад, разметенные дорожки, а иногда и людей. Заново поразила белизна снега. То неяркая, спокойная, то слепящая блеском. И я испытывал вспышки восторга.
Среди находящихся в палате и приходящих в нее людей, как только пробудилось мое сознание, я стал отличать девушку с легкими и быстрыми движениями рук. Другие не могли так ласково сменить повязку, омыть мое лицо. Те некоторые открытые от гипсовой брони части моего лица, как и все оно, были изъязвлены мелкими осколками и обожжены, кожа опухла, и надо было обладать особой ловкостью, чтобы не причинить боль. Другие, как мне представлялось, не умели, а она умела. Я радовался ее голосу, чистому и певучему.
Другой запомнившейся фигурой стал пожилой человек. Доктор — часто называли его. Я заметил, что он был дружен с заботливой медсестрой, они часто разговаривали, улыбались друг другу, даже смеялись, позже догадался, что доктор смешил ее своими шутками. Казалось, что и без слов они понимают друг друга. Поначалу меня это удивляло: что общего у красивой нежной девушки с худым, сутулым стариком в очках. Спустя время заметил, что за стеклами очков светились добрые глаза.
Конечно же, оба помогали возвращению моей речи. Они часто и подолгу разговаривали при мне на разные темы, причем отчетливо произносили каждое слово, отчеканивали его. Возможно, именно по совету доктора девушка, к тому времени я уже освоил ее имя — Катя, когда делала перевязку, то все мне объясняла. Подобно футбольному комментатору Синявскому, который при трансляции матча живописал все, что происходило на поле, как ведут себя форварды, беки и голкипер, она называла все свои действия: «А вот сейчас сниму бинтик, сделаю примочку, а потом мазью помажу»…
Вряд ли она знала пути и способы возвращения сознания и речи, но ее желание передать мне смысл потерянных мною понятий и слов было так велико, что она добивалась успеха. Наверное, ее учил этому и старый доктор, он своим заразительным смехом, веселыми лучиками, часто бороздившими его лицо, помогал мне вернуть мою улыбку.
Впрочем, до улыбок было еще далеко, но бессознательно повторяя речи медиков, движения их губ, обезьянничая, я возрождал свою речь.
И вот настал момент, когда произнес свои первые слова, совершенно не понимая их значения. То были пять слов, точнее, цифр. Много позже узнал, что именно эти цифры, произнесенные бессознательно и многократно, задали трудную загадку и милой медсестре, и старому доктору, и еще многим людям, которые обязаны были найти их разгадку.
Кто бы мог подумать, что эти пять цифр вызовут такой острый и упорный интерес у разных начальников, даже очень высоких рангов. Они стали искать не только разгадку, но и результаты чрезвычайно важных событий. И меня, ранбольного с примитивной речью, едва возвращающимся сознанием, заставят вспоминать не только, кто я и откуда есть пошел, где как говорят, родился, где крестился, и что важно, где и когда именно участвовал в боях. Зачем-то требовали подробностей, добивались самого для них важного — последнего моего боя. Я это долго, очень долго не мог постичь.
После тех произнесенных мною пяти цифр моя госпитальная жизнь круто переменилась. И я мучился в догадках.
Глава четвертая
ЧЕМПИОН МИРА И ЕГО ОКРЕСТНОСТЕЙ
Успокоить, утешить Лиду, Лидушку, дорогую подругу, было невозможно. Разве найдешь оправдания: ссылки на рассеянность, забывчивость, усталость — все это ничего не стоило перед гибелью человека. Такого человека! Ругать Лиду? Как? Дура, дуреха, кокетка, ростопша… Она это и без меня понимает… Катя бормотала, что надо повиниться, ее, конечно, накажут, но потом простят, и она свою ошибку искупит делом… Но все напрасно. Глаза Лиды опухли от слез, она ничего не видела и не слышала.
Катя еще долго говорила в пустоту, но вдруг подумала, что и с ней тоже может случиться беда. Ведь у нее тоже есть подопечный тяжелейший ранбольной, гигант, которого называют Бездоком, человеком без документов, так он и в госпитальных списках значится. И ей стало тревожно. Ну-ка и с ним случится беда…
Поспешно облачившись в халат, загодя выстиранный и выглаженный, захватив лекарства, бинты и вату, она быстро вошла, скорее, вбежала в палату. Взглянула на койку своего загадочного пациента и застыла в удивлении и недоумении.
Бездок был не один, рядом с его кроватью на табуретке сидел доктор Гальперин-Бережанский. Его рука утопала в ручище закованного в гипсовый панцирь гиганта, а худое, морщинистое лицо мучительно изображало улыбку. «Что это за муки, — вслух изумилась Катя, забыв, что обращается к своему начальнику. — Зачем эта игра?» Чуть не вымолвила: «Связался черт с младенцем». Хотя скорее младенец с чертом… Так глупо было. Но вдруг разглядела, что лицо у Бездока просветленное. Подумалось: сознательное. Так вот оно что, гигант даже улыбается! Выходит, не зря наш доктор страдает от боли. Да и она вытерпела бы такое, чтобы вернуть сознание этому человеку. Речь. Память. Улыбку! Здорово, старый доктор знает, что делает. А больной, быть может, вспомнил игру, которой увлекались в детстве.
— Ах, — прошептал Бережанский, — терпение и труд все перетрут…
Сцена эта еще не была завершена, когда в палату вошел тяжелым шагом начальник госпиталя, невысокий, грузный человек, и воззрился на странную игру.
— Э-Э… Доктор… э-э… Гальперин… Что за дурацкие… детские забавы. Сколько вам лет? Вот еще объявился силач Бамбула, который поднимает два стула… Прекратить, это черт знает что!
— М-минуточку, — пробормотал доктор, с трудом высвобождая свою посиневшую руку и тряся ею, — м-минуточку…
— Ничего себе занятие для человека, которому руки должны быть дороги. Вот уж поистине: дурная голова — рукам покоя не дает. — Иронически улыбнувшись, добавил: — А, знаете, нечасто встретишь такого могучего еврея, как вы. Силушка по жилушкам… Ну и ну.
— Н-не скажите, товарищ подполковник м-медицинской службы… И почему это евреи должны считаться слабаками. В нашем местечке были силачи ого-го… Даже легенда ходила, весьма достоверная, об одном нашем земляке Мойше Слуцком, которого громко именовали чемпионом мира и его окрестностей, а также гордостью еврейского народа. Утверждали, что он самого здоровенного быка поднимал за хвост. Знаете, запросто. А когда в гражданскую войну в наше местечко ворвались то ли гетмановцы, то ли просто бандиты, он геройски сопротивлялся, раскидывая врагов дюжинами, потом завалил стены дома, и враги его были погребены…
— Н-да, красивая байка. Легенда, конечно. Не обижайтесь, но люди вашей национальности несколько субтильны и не очень-то, знаете, физически…
— Ан нет… Об Иване Поддубном, великом борце, вы, надеюсь, наслышаны? Так вот, в десятых и двадцатых годах вместе с ним гремела слава Владимира Ароновича. Еврея. Я, знаете, и фотографию видел в газетах с такой доказательной подписью: «Самые замечательные силачи России Иван Поддубный, Иван Заикин и Владимир Аранович». Вот именно — Ара-но-вич. И подпись: «Три богатыря». Так что…
— Ну уж ладно, богатырь, толк от твоего геройства есть? — задышливо произнес низкорослый, с невоенным животиком подполковник медицинской службы. — Или так, упражнялся, э-э, экспериментировал, а?
— А вы, Василий Петрович, взгляните на лицо этого гиганта без документов. Да, да, посмотрите пристальней…
Как только что медсестра Катя, начальник госпиталя посмотрел на истерзанное шрамами, полузакрытое гипсом, с вытекшим глазом лицо… Невероятно, оно было освещено улыбкой. Нет, не уродливой, а светлой, именно светлой, Чудо да и только!
— Н-да, — удивленно и задумчиво промолвил начальник госпиталя. — Да-с, де-ла. Выходит, ваши опыты надо одобрить. Да-с… — И все же от иронии не удержался: — А не хотите ли вы, уважаемый ученый-экспериментатор, сочинить диссертацию о полезном влиянии известной игры — кто кого пережмет — на выздоровление больных… Напишите немедленно… Так-то, товарищ Гальперин-Бережанский.
У старого доктора была двойная фамилия Гальперин-Бережанский. Однажды в долгое ночное дежурство он рассказал Кате о большом украинском селе, местечке, как он назвал, где родился и вырос и где было немало его родных и просто однофамильцев, которых различали по месту жительства: Гальперин-Подгорный, Гальперин-Рощин, Гальперин-Бережанский, то есть живущий на берегу речки…
Начальник госпиталя, любивший поспорить со старым доктором, когда на него сердился, именовал Гальпериным, а когда был им доволен — Бережанским.
— Ну что ж, — заключил начальник, — продолжайте свои опыты, доктор Бережанский, видать, толк есть… Ах да, я ведь не затем к вам пришел. С этими вашими фокусами и мать родную забудешь. Шел посоветоваться, Соломон Мудрый. Дело-то у нас вышло страшное. Ни за что погиб человек, и какой! Вчера пришел приказ о награждении его… Савичева… орденом Красного Знамени. Артиллерист он… был. Наводчик орудия. Три танка подбил. Эх, что и говорить! Трагедия. И все моя мягкость, — подполковник сжал кулак, — всех вас надо держать. Распустились… И вот они уже идут и идут: из штаба округа, из политуправления и, само собой, из особого отдела… Все проверяющие. Это нам просто так не пройдет…
Начальник госпиталя тяжело вздохнул:
— А с другой стороны, что с этой девчонкой делать? Куда ее? Под суд? Так, выходит… А ты что молчишь, Катерина? Твоя же подружка. Эх вы, все бездумные, бездушные кокетки… И вот гибель… Ну, что-то делать надо. Пойдем, Бережанский, ты же у нас Соломон Мудрый, авось что-нибудь придумаем…
Они ушли, а поглядевшую им вслед Катю охватило безысходное горе. Ну что можно сделать? Человек погиб, да еще какой! Нет для Лидуши спасения, нет…
Но что-то вдруг заставило ее повернуться к своему подопечному. То, что она увидела, изумило девушку: ее встретил прямой внимательный взгляд Бездока. Глаз большой, широко раскрытый, тревожный. Неужели он все понял? Показалось, что губы ранбольного движутся, как при медленной речи. Но слов нет. Или не слышно? Верно, разговор врачей, их спор передалось и ему. И он что-то понял…
Она принялась привычно промывать и протирать израненное лицо, ставить примочки, смазывать. Работать. Его губы оказались совсем близко, и она услышала тихие-тихие, как дыхание, слова. Понять. Надо понять! Слова повторялись и повторялись. Выходит, Бездок заговорил!
Глава пятая
ОСОБИСТ
Уполномоченный особого отдела «Смерш» Евгений Харитонович Румянов с большой неохотой посещал окружной военный госпиталь, который входил в контролируемые им гарнизонные спецчасти. Старший лейтенант двадцати пяти лет от роду чувствовал себя неловко среди медиков, в основном людей пожилых, и особенно среди молодых девушек и женщин — врачей, медсестер и санитарок. Их было много в госпитале. Не единожды он ловил на себе иронические взгляды медичек: как это так, широкоплечий здоровяк, которому самое место на передовой, крутится тут, в глубоком тылу. И в госпиталь он старался ходить как можно реже.
Но вот случилось самоубийство ранбольного, и ему — хочешь не хочешь — пришлось каждый день посещать неприятное для него учреждение. Начальство требовало тщательного расследования, выявления виновных для их строжайшего наказания. Главным образом, выяснения, нет ли тут определенного вражеского умысла и вредительства.
Направляясь к недолюбливающим его медикам, он уже в который раз разбередил свою душу мучительными воспоминаниями. Снова прокручивал прошлое, так до конца им непонятое, искал причины его отзыва из боевого полка.
Еще на подмосковной формировке он испытал какое-то тихое и упорное сопротивление молодых командиров. Большинство из них слушали его наставления с безразличными, иные даже с угрюмыми лицами, а один из них, девятнадцатилетний юнец, только что вышедший из краткосрочного училища военного времени и, минуя взвод, назначенный командиром батареи, даже отказался выполнять его указания. А они с точки зрения Румянова и, конечно, его начальства были абсолютно необходимы.
— Послушай, лейтенант, — по-отечески наставлял свежеиспеченного комбата уполномоченный особого отдела, — учел ли ты такое обстоятельство, что почти восемьдесят процентов личного состава вверенного тебе подразделения являются бывшими спецпереселенцами. Понял? То есть в большинстве кулаками или кулацкими детьми. Их в свое время из Центральной России высылали на Урал и в Сибирь…
— Ну и что? — спросил молодой командир.
— А то, — вразумлял его оперуполномоченный, игнорируя задиристость мальчишки, — а то, что за ними нужен глаз да глаз. Они, чего доброго, и к противнику могут перебежать. А потому должна быть подготовлена необходимая агентура для контроля за поведением подозрительных бойцов. Пойми, это просто необходимо. Ясно?
— Во-первых, не обращайтесь ко мне на «ты», — ответил строптивый офицер. — А во-вторых, доносчиков в своей батарее я не потерплю. Понятно? Как я буду воевать рядом с бойцами, подозревающими друг друга… Этого я не допущу!
— Как же, — со спокойной иронией заметил особист, — как же вы это сделаете?
— А так. Как узнаю доносчика, а я узнаю, то назову его перед строем всей батареи.
— Ну и ну… — В душе Румянов не хотел огласки, тем более такой стычки с комбатом перед отправкой на фронт, и не стал сообщать своему начальству о строптивом лейтенанте. Конечно, Румянов сделал все, что полагалось: осведомителей подговорил, проинструктировал, установил с ними секретную связь. Но по дороге на фронт произошла еще одна неожиданная неприятность. Эшелон полка стоял на запасных путях московской окружной железной дороги. И в это время Румянов узнал от своего агента, что самоуверенный комбат отпустил лучшего водителя батареи, в недавнем прошлом столичного таксиста, в город. И зачем — подумать только? За папиросами. Отец шофера, старый мастер на известной фабрике «Ява», подбросит сыну и его товарищам курева. Румянов ждал возвращения самовольщика. Но прокараулил. Так ловко «причалил» фабричный грузовик к эшелону, так быстро разгрузили и припрятали драгоценное курево, что Румянов даже не заметил. И сам таксист оказался в вагоне. И все же один из осведомителей доложил Румянову, что запас папирос спрятан в батарее.
Особист пришел в теплушку, когда эшелон уже набирал ход. Комбат и взводные, а также и солдаты, раскрыв пачки «Казбека» и «Беломора», с наслаждением дымили столичными папиросами.
— Мне все известно, — заявил Румянов. — Где трофеи?
Комбат отказался отвечать.
— Тогда сделаю обыск у вас и командиров взводов.
Молодой комбат молча расстегнул кобуру и взялся за рукоятку ТТ. То же сделали и взводные. В то время вагон качнуло, и с нар свалился и раскрылся чемодан, на полу оказались пачки вожделенных папирос.
— Факт налицо, беру вещественные доказательства, — торжественно заявил старший лейтенант и с чемоданом, наполненным сокровищами, на остановке поезда отправился в штабной вагон.
— Вот что оказалось у комбата, — сказал Румянов командиру полка. — Такие вот трофеи с фабрики «Ява». А еще сколько их спрятано в вагонах.
Командир и замполит осмотрели папиросы. Первый сказал:
— Что ж, закурим.
— С удовольствием, — поддержал его второй. Особист растерянно смотрел, как они затягиваются «Казбеком».
— А вы не можете предположить, что рабочие «Явы» сами собрали эти папиросы? — сказал командир полка.
— Именно, — добавил замполит, — собрали для старого мастера, чтобы он передал уезжающему на фронт его сыну. И скорее всего, сверхплановые… А?
Перед самыми боями под Орлом Румянов особенно энергично трудился. Он узнал всю подноготную состава полка. И доложил наверх ряд сведений. Например, что у начальника штаба полка зять — немец, у взводного из первой батареи репрессирован отец, а у санинструктора из первой батареи брат оказался на территории, занятой врагом… Он работал усердно, искренне старался ничего подозрительного не проморгать. Но перед самыми боями на Курской дуге в районе Понырей случилось такое, что в корне изменило его, в общем-то, успешную службу, круто поломало карьеру.
Поздним вечером в просторной землянке, в присутствии многих офицеров командир полка, получивший за бои в Сталинграде звание Героя Советского Союза, поднял за ножку табуретку и ударил ею по плечу особиста. Замахнувшись снова, произнес: