— Какое-нибудь орудие или тяжелый миномет.
— Ну и досталось же ему! Теперь-то я могу вам признаться. Больше всего я боялся всегда, ну угадайте чего? — Гожеля присел на край окопа, свернул самокрутку.
— Бомб, наверное. Я их больше всего боялся, — признался Браун.
— Я тоже. Уж очень они противно выли, — не скрывал Родак.
— А я, ребята, больше всего минометов боялся. Бомба попадет в тебя или нет — неизвестно. А миномет — хлоп, хлоп! И нащупал тебя. А ты, Казик, чего больше всего на войне боялся?
Рашевичу было под пятьдесят, но — со своими длинными, обвисшими усами, высокий, худой и сутулый — он выглядел значительно старше. На вопрос Гожели махнул пренебрежительно рукой и продолжал ритмичными равномерными взмахами лопаты засыпать яму, в которую они только что сбросили металл. Но Гожеля не отставал:
— Иди сюда, Казик, закури.
— Это можно.
Рашевич воткнул лопату в землю и подошел к ним. Но на всякий случай переспросил Родака:
— Так что, товарищ старший сержант, перекур?
— Все равно за нас никто эту работу не сделает. Можно минутку и отдохнуть. Перерыв, ребята! — крикнул Родак. «Перекур!» — разнеслось по полю.
Солдаты сбивались группками, вытаскивали махорку, переговаривались, отдыхали. Гожеля угостил Рашевича самокруткой, но про свой вопрос не забыл.
— Ну, а ты чего больше всего боялся на войне?
Рашевич глубоко затянулся. Как и многие поляки из Вильно, он был не особенно разговорчивым. Затянулся еще раз, взглянул из-под густых выгоревших бровей на Гожелю.
— Ты серьезно спрашиваешь или шутишь?
— Вот тебе на! Какие там шутки. Старший сержант и Браун боялись бомб, а я этих чертовых минометов выносить не мог…
— А я на войне всего боялся, вот так-то!
— Как это всего? — не выдержал Гожеля. — Тогда от одного только страха ты давно уже должен был протянуть ноги.
— Что вы говорите, Рашевич, — вмешался Браун. — А этих немцев в подвале, в Берлине, вы тоже со страха взяли в плен?
— Один пригнал тогда, наверное, с десяток фрицев, — подтвердил Гожеля.
— Если уж быть точным, их было пятнадцать, — с достоинством поправил Рашевич. — Ну, нес я термос с гороховым супом, чтобы ребята подкрепились, повар не решился туда к ним пробираться.
— Ничего себе, повар не решился и не пошел, а ты боялся и пошел?
— Пошел, потому что должен был. Там находился мой взвод, значит, и мое место было там. Вот и пошел. А заодно и термос взял.
— А немцев тоже «заодно» взял? — не унимался Гожеля.
— Угадал. Немцы обстреливали улицы из пулеметов. Да еще снайперы досаждали. Куркевича тогда… И Фельчука… Помните? Вот мне и пришло в голову, а что, если пробраться к нашим подвалами. Ну и пошел с автоматом наперевес. Открываю дверь, а там полно фрицев. Бросишься назад — убьют, как пить дать. Ну, я и жахнул очередь в потолок, крикнул «Hände hoch!»[6] — и на лестницу. Смотрю, выходят по одному с поднятыми вверх руками. Так вот и привел.
— И все это со страху?
— А ты думал как? У меня даже поджилки тряслись. Не такой уж я дурак, чтобы ничего не бояться. А войны боялся с самого начала. Больше смерти. Ее-то я никогда не боялся. Рано или поздно каждому придется умирать. А вот война — это несчастье для человека, хуже смерти. Смерть отнимает у тебя жизнь. Вот, дунул на свечку — и она погасла. А война, бывает, жизнь тебе оставит, но все остальное заберет. Душу искалечит, сердце в камень превратит, дом разрушит. Семьи лишит. И будешь жить никому не нужный, одинокий и заброшенный, как этот пень. Поэтому, если ты серьезно спрашиваешь, отвечаю тебе честно, что на войне я всего боялся, а уж больше всего ее самой, этой проклятой войны.
Рашевич бросил окурок, с трудом встал, взял лопату и начал засыпать глубокую воронку от бомбы. Гожеля и Браун последовали его примеру. Работали молча, занятый каждый своими мыслями…
Родак, как, кстати, и остальные, знал, что Рашевич не имел пока никаких сведений о своей семье, которая где-то ждала, как решится ее судьба. Даже у такого весельчака, балагура и внешне беззаботного человека, берущего от жизни все, что только можно, как Фелек Гожеля, была своя затаенная печаль, которая не давала ему покоя: старший брат, вывезенный немцами в Германию, не подавал никаких вестей. Почти у каждого из солдат из-за этой войны жизнь была у кого искалечена, у кого запутана… Все бывало.
Родак шел полем к саперам. Он вздрогнул, даже испугался, когда воздух разорвал грохот взрыва. Но тут же понял, что это саперы уничтожают обнаруженные мины и неразорвавшиеся артиллерийские снаряды. Он всегда восхищался ими. Вот хотя бы сейчас. Известно, что вся местность вокруг нашпигована минами, словно пасхальное тесто изюмом, а сапер должен ходить по этой земле. Причем первым. Вон идет один из них. Тот самый, что «прослушивал» дамбу. На ушах наушники, в правой руке — металлическая палка со «щупом». Петля миноискателя не спеша описывает круги над самой землей. Тщательно, сантиметр за сантиметром, шаг за шагом прощупывает ее. Стальной остроконечный «щуп» мягко погружается в землю. Тоже аккуратно, сантиметр за сантиметром. И вдруг характерный звук: мина, неразорвавшийся снаряд или обыкновенный кусок железа? Устанавливается красный флажок. Внимание! Сапер нагибается, опускается с не меньшим благоговением, чем в костеле, на колени и осторожно, деликатно, как будто бы снимая с цветка росу, начинает разгребать землю, песчинку за песчинкой…
Солдаты засыпают образовавшиеся ямки, выравнивают разминированную местность. Копают, пробуют лопатами — и удивляются, сколько осталось еще работы. А ведь точно такие же окопы, землянки и блиндажи не так давно, даже на этой же поморской земле, они торопливо рыли, под неприятельским огнем, часто лежа, не отрывая головы от земли. И чем рыли? Обыкновенными саперными лопатками, которые носили в брезентовых чехлах на поясе. О, эта маленькая солдатская лопатка! Сколько она перекопала земли в последнюю войну, сколько человеческих жизней спасла… Обвалившаяся землянка. Из земли торчат короткие, кованые немецкие сапоги. Трупный смрад. Череп с пустыми глазницами, прилизанные волосы и квадратная каска. Побежденные в панике удирали, не успевая хоронить своих «камрадов». А победители шли вперед, у них были свои погибшие, им положена была горсть земли на гроб и прощальный залп над могилой. А о тех, кто остался здесь лежать, затерявшихся, позабытых, засыпанных в землянках, бункерах и окопах, не успевших выбраться из обгоревших танков и автомашин, никем не опознанных, переданы в штаб донесения и сообщено в сводках, что они пропали без вести. Неизвестные солдаты…
— Так что будем делать с этими танками, товарищ старший сержант?
— Черта с два их сдвинешь с места.
— С помощью двух «студебеккеров» вполне можно.
— Искорежены, вросли в землю. Груда железа. Не сумеем.
— Надо достать где-то взрывчатки, и все будет в порядке.
— Хорошо, я поговорю с саперами. А пока, ребята, может, вон тот окоп засыплем.
— Да, рубка здесь, видать, была страшная!
— Столько танков на таком небольшом участке!
— А помнишь, под Мирославцем? Но там с нами шли тяжелые танки ИС, а их ни один немецкий снаряд не брал.
— Как только такой бункер на колесах вступал в бой, успех был обеспечен, 122-мм пушки, а лобовая броня, наверное, миллиметров двести! Что такому сделаешь?
— Нащелкали мы тогда «тигров» и «пантер» дай боже.
— А здесь, видно, русские пустили одни Т-34.
— Посмотрите вон на тот танк. Башню чуть не снесло.
— Пробоина в правом борту, гусеница сорвана.
— А все-таки справился с двумя «тиграми». Да и того «фердинанда», там, на пригорке, тоже, наверное, подбил, судя по их расположению.
— Подожгли его. Может, даже «фаустники». А ты знаешь, я раз, в Берлине, ихними фаустпатронами стрелял? По станковому пулемету. Устроился в окне подвала, обложил себя мешками с песком. И никак к нему не подступишься.
— Это тот, который нам тогда перекресток блокировал? Головы нельзя было поднять.
— Тот самый! А фаустпатронов под рукой была целая куча. Я схватил один…
— А ты что, умел с ними обращаться?
— Кто-то из ребят прочитал по слогам инструкцию. А впрочем, невелика премудрость. Взял трубу, приложил к плечу, навел на цель и как врезал!
— Ну и что?
— До сих пор еще чувствую боль в плече, такая сильная была отдача.
— А что с пулеметом?
— Получил свое! Эти «фаустники» доставили нам немало хлопот. Сколько наших танков подожгли.
— Но наши противотанковые ружья были более надежными. Только надо было не спешить и хорошо прицелиться. Раз, помню, идут на нас «тигры»…
Родак подошел к подбитому Т-34. Корпус обгорел. Вмятины от снарядов. Обе гусеницы порваны, уже начали обрастать молодой зеленой травой. Большая, чуть ли не сквозная, пробоина в броне. Он забрался на танк, заглянул в люк. Смрад гари, все покорежено, расплавилось от огня. Интересно, а что стало с экипажем? Какой путь прошел этот танк?
До Берлина ему было уже недалеко, а пришлось остаться здесь. Не дошел. Как и Ваня. А может, это его танк? Или из батальона советского капитана, который должен был поддерживать их в Берлине, когда они готовились к атаке на Тиргартен? Родак помнит — утром они должны были двинуться на штурм. Майор Таманский в окружении офицеров изучал план района. Немцы превратили почти каждый каменный дом в бункер. Поддержки своей артиллерии было недостаточно. Батальону нужны были танки.
— Нас будут поддерживать советские танки. Вот-вот сюда должен явиться их командир, чтобы договориться о взаимодействии.
Вскоре в набитый битком, скупо освещенный подвал вошел в сопровождении связного танкист, красивый, ясноглазый молодой офицер в шлемофоне, комбинезоне, с пристегнутым к ремню трофейным «Вальтером». Ловко выбросил руку, отдал честь:
— Товарищ майор, командир батальона танков Т-34 капитан Иванов прибыл для обсуждения вопросов взаимодействия.
— Здравствуйте, товарищ капитан. Моя фамилия Таманский.
— Я рад, товарищ майор, что буду взаимодействовать с нашими польскими союзниками.
— Мы тоже рады, что прославленные Т-34 будут поддерживать нас. Не раз видели ваших танкистов в бою. Ну, а теперь приступим к делу, договоримся о взаимодействии. Как-никак батальон танков — это сила. Я как раз обдумываю, как лучше их использовать…
Лицо молодого капитана сразу стало серьезным, как-то сжалось, побледнело. Только теперь Родак заметил его провалившиеся щеки, глубоко запавшие, покрасневшие от усталости глаза.
— Разрешите, товарищ командир. Хочу внести полную ясность: у меня всего три танка.
Таманский выпрямился. Раздраженным, резким, может быть даже чересчур резким, тоном бросил:
— Вы, видимо, шутите, капитан. Мне выделили батальон танков. И вы доложили, что являетесь его командиром…
Капитан закусил губу.
— Все верно. Я — командир батальона танков Т-34, товарищ майор. Но… мы идем от самого Сталинграда… — почти шепотом ответил Иванов.
В воцарившейся тишине его услышали все. И все поняли трагедию молодого командира, потерявшего на своем боевом пути, не считая пополнений, восемнадцать экипажей. А эти три, которые уцелели и дошли до Берлина, завтра на рассвете снова пойдут в бой…
Майор Таманский молча протянул капитану руку и обнял его. А потом со всех сторон к танкисту протянулись руки польских офицеров…
…Ваня. Похоронили деда Ефима в вечной мерзлоте, где он и нашел вечный покой, и вернулись в поселок. Но пробыли там недолго. В один из дней к Сташеку пришел Ваня и говорит:
— В ста километрах отсюда есть совхоз. А в этом совхозе живет моя тетя. А эта тетя, которую зовут Глаша…
Сташек нетерпеливо перебил его:
— Ну, хорошо, хорошо, короче, какое мне дело до этой твоей тети Глаши?
— Спешишь? Сейчас узнаешь. Так вот, в этом совхозе тетя Глаша довольно важная фигура, она заведует молочной фермой. Коров и быков разводит, сыр делает, масло сбивает. Не отказался бы сейчас от сливок, а?
— Ну, говори же наконец, в чем дело?
— Дело, браток-поляк, в том, что тетя Глаша зовет меня к себе, предлагает работу, жилье, харч. Что ты на это скажешь?
— Поедешь?
— А ты бы со мной не поехал? Видишь ли, Сташек, я тебе еще самого главного не сказал. Так вот, этот совхоз расположен примерно на полпути отсюда, с берегов Поймы, до железной дороги.
— Ваня! Ну, ты даешь! Не мог с этого начать? Думаешь, удастся?
— Можно попробовать. Во всяком случае, мы ничем не рискуем. По рукам?
— По рукам!..
Бабушка охотно отпустила Ваню к тетке. «Хоть хлеба наестся вдоволь». А Сташеку не у кого было спрашивать разрешения. Только дольше обычного постоял он у материнской могилы. А потом пани Собчак, женщине умной и доброй, которая доброжелательно относилась к нему, рассказал в общих чертах, что и как, обещал написать, попросил переслать, если будет, весточку от отца. И попросил еще, чтобы приглядывала за могилой матери. Ни бабушка Вани, ни пани Собчак не догадывались, что поездка ребят в совхоз должна стать лишь одним из этапов на пути на фронт. Только Ульяна что-то подозревала. Возможно, вспомнила их разговоры и планы, которые они строили по вечерам на лесной вырубке. Когда они пришли к ней как к бригадиру, с которым работали на лесоповале и на сплаве, за справкой с места работы, ну и, разумеется, попрощаться, Ульяна молча написала, что требовалось. А когда они начали прощаться, не выдержала и неожиданно расплакалась.
— Ой дурачки вы мои, несчастные, только вас там еще не хватает. Отец твой, Ваня, упокой, господи, душу его, мой Аленя, Гришка Седых, Коля Лебедкин, достаточно вспомнить их, да и твой отец, Сташек, не на свадьбу пошли. Неизвестно еще, что с ним. А теперь вы. Плохо, что ли, вам было у меня в бригаде? Разве вы здесь не нужны? Может, даже сделаете здесь больше, чем там.
Так и не сумели убедить ее, хотя уверяли, что уходят в совхоз, чтобы поработать там только лето, и, возможно, что к зиме вернутся на вырубку, на зимовку. Ульяна качала недоверчиво головой и снова расплакалась, когда Сташек, по польскому обычаю, поцеловал ей руку…
До совхоза добирались несколько дней. Шли все время вверх по течению Поймы, а на третий день повернули вправо и едва приметной малохоженой лесной просекой вышли к берегу Бирюсы, более широкой и полноводной, чем Пойма. К счастью, успели на паром, и старый дед-паромщик не только перевез их на другой берег, но и угостил еще вкусной ухой, объяснил, как идти дальше. Был конец июня. Дни стояли теплые. Ночи звездные. По утрам выпадала роса, холодало. Ягод в тайге уйма. Располагались на ночлег на берегу рек. Селения по пути не попадались. Только два раза встретили на дороге людей. Раз — двух женщин и парнишку, почти ровесника Сташека и Вани. Везли на подводах товар в какой-то лесной поселок. А другой раз — старого, бородатого деда и молодую, румянолицую, остроглазую женщину, они везли домой солдата-фронтовика. Дед, увидев ребят, громким «тпру» остановил косматую лошаденку.
— А проеду я напрямик через болота? Когда ехал в эту сторону и пошел дождь, то только с божьей помощью еле-еле добрался.
Молодка ловко спрыгнула с подводы. Начала собирать чернику.
— Маруся, куда ты? Кого ты, отец, расспрашиваешь? Какие болота тебя интересуют, наверное, Рогалинские кочки? А где мы теперь?
Несмотря на жару, солдат был в застегнутой на все пуговицы шинели. На голове — пилотка с красной звездочкой. Глаза закрывала широкая черная плюшевая повязка. Он сидел, откинувшись на охапку сена, с каким-то мешком, а может и подушкой, под головой. Голос у него был резким, как бы немного испуганным. Когда он говорил, то вертел головой во все стороны, а его неестественно большие и белые пальцы нервно ощупывали перекладины телеги. Узнав, что дорога проезжая, старик чмокнул на косматую лошаденку, хлопнул вожжами и, не дожидаясь, тронулся.
— Поехали! Маруся, где ты?
— Здесь я, Митюша, здесь. Собрала тебе немного ягод.
С ягодами в подоле, сверкая белыми бедрами, молодка уселась боком на подводу. Лицо у нее было румяным, красивым, добрым, светилось от счастья. Слепой солдат, видимо, тоже был в этот момент счастлив, он наклонился к ней и что-то сказал ей. А потом они оба громко рассмеялись. Сташек и Ваня стояли молча и глядели им вслед, пока подвода не скрылась за деревьями, пока не утихли стук колес и счастливый смех молодки и солдата. А когда наконец и они двинулись в свою сторону, то довольно порядочный отрезок пути прошагали молча.
Вечером развели костер и жарили грибы. Белые, посыпанные солью, они хрустели на зубах, как картофельные оладьи. Огонь угасал, и только тлели красные угольки. Вечер был душным. Небо беззвездное. Шумящая по-своему тайга окружила их черной, непроглядной стеной.
— Хуже всего — это темнота. Я всегда боялся ночи. Не знаю почему, но боялся. Ни за что не оставался дома в потемках. Мама кричала на меня, а отец смеялся, что я такой большой парень… Сташек, а если этот солдат, ну, тот, с повязкой, был охотником?..
— Все равно, кем он был.
— Ну да, конечно. Страшно, наверное, ничего не видеть, а?