— Типичная реактивная депрессия. Страхи. Думаю, что больную можно все же вылечить. Представьте себе, Нодар Давидович, наши девчата и та полька, которая приехала с больной, рассказывали мне, что она сразу как-то оживилась, увидев белые халаты, лекарства, медицинскую аппаратуру и инструменты — одним словом, госпиталь. Сказала даже, что хочет работать здесь.
— Так, так, интересно. Продолжайте, пожалуйста, Нина Филатовна. А не кажется вам, что наш госпиталь, вся эта обстановка что-то напомнили ей?
— Вот именно. Девушка, которая приехала с ней, говорит, что больная была санитаркой во время восстания в Варшаве.
— Варшава… Сплошные руины. Я шел через этот город. Значит, сможем мы как-то помочь этой девушке?
— Попытаемся. Ее можно было бы поселить с нашими девчатами. Больная — спокойная. Только придется тогда остаться и той другой, иначе как мы будем с ней объясняться, да и больная к ней привыкла.
— Понятно, Нина Филатовна. Хорошо, пусть остаются. Только не думай, старший сержант, что мы чудотворцы. — Полковник снова повысил голос и встал из-за письменного стола.
— Понимаю, товарищ полковник…
— Что ты понимаешь! Привез мне живого, а я возвращаю тебе труп. Что ты, парень, понимаешь…
— Товарищ полковник, разрешите задать вопрос?
— Ну?
— Здесь в госпитале лежит мой товарищ, друг…
— А, тот поляк, раненный в ногу? Через две недели может гулять на свадьбе.
— Спасибо, но речь идет не о нем, а о русском. Иване Воронине…
— У него ампутированы обе ноги. А откуда ты его знаешь? Ты же поляк, а он — русский, ты воевал в своей армии, а он в своей…
— Я познакомился с ним в Сибири. А потом мы вместе с ним сбежали на фронт…
— Сопляки! Засранцы! На фронт сбежали! Вы слышите, Нина Филатовна? Герои! — Взволнованный начальник госпиталя бегал по комнате. — Что, вы думаете, без вас эта проклятая война не обошлась бы? До Берлина не дошли бы? Видал я таких! Всю войну мне их привозили. Сопливые мальчишки. Нет, вы все думаете, что врачи — это чудотворцы. И когда мы кого-то не сумеем спасти, дохлых собак на нас вешаете. Мы не могли спасти твоему другу ноги, потому что у него их, откровенно говоря, не было. Одни только клочья. Ему грозила гангрена… Но без ног люди тоже живут. Подберут ему протезы, сегодня это не так уж сложно. Дело, сынок, заключается в том, чтобы не пасть духом, не поддаться слабости. Мужественный парень этот твой Воронин, сильный. Настоящий мужчина. Стоящий у тебя друг. Думаю, что скоро начнем учить его ходить…
Возле машины Родака ждал Гожеля.
— Ты уже знаешь?
— Встретил Тылюткого… Черт бы побрал. Такой парень, такой парень! Так радовался, что скоро демобилизуется. Жена молодая, годовалый ребенок. В партизанах навоевался, по лесам побродил, до Берлина дошел. И вот тебе на… Забираем его?
— Начальник госпиталя разрешил. А как у тебя, с батальоном разговаривал?
— Не удалось. Не могли соединиться. Знаешь, комендант города хочет с тобой поговорить. Они этого немца оставляют у себя. «Как это, говорю, ведь я же его взял в плен, отвечаю за него и должен доставить в свою часть». А они мне на это — не все ли равно, у кого фриц будет сидеть в каталажке, а им он нужен, это, кажется, какой-то важный эсэсовец и подходит им для комплекта…
Было далеко за полдень, когда они отправились в обратный путь. Дубецкий остался в госпитале, поэтому за рулем сидел Родак. Рядом с ним, в кабине, — Тылюткий, а в кузове — гроб Яцыны, Гожеля и Браун. Чтобы добраться в Зеленое до наступления ночи, Родаку пришлось все время жать на газ. Тылюткий молча и тупо смотрел вперед.
— Выдадим тебе справку, сержант, пленный все равно записан на твой счет. А у нас к нему есть несколько вопросов. Этот мерзавец был со своей дивизией на Украине. И ему придется за все ответить.
— Да, но ведь мы схватили его рядом с местом расположения батальона, а там обстреляли наших бойцов… Гроб вот везу обратно. Может, он кое-что расскажет об этом…
Обещали «надавить» на него и если что-то узнают, то дадут нам знать. «Черт с ним, с этим фрицем, одной заботой меньше, — размышлял Родак. — А то Гожеля сгоряча может врезать ему за Яцыну». Да и за себя Сташек тоже не ручался. Пожалуй, не сдержится, видя, как эта эсэсовская морда сидит рядом с гробом Яцыны, смотрит на него да еще втихую радуется несчастью, которое их постигло…
Яцына попал в батальон из пополнения уже на территории Польши, когда шли бои на Висле. Прислали тогда несколько десятков человек. Солдатами они были опытными, почти все из партизанских отрядов. Это от них, от Яцыны, Бжозовского, Скуры, Сташек и другие бойцы-сибиряки узнали о том, что творилось в Польше во время гитлеровской оккупации. Они рассказали им о карательных операциях, о вывозе людей на принудительные работы в Германию, об Освенциме, об уничтожении почти всех польских евреев. Ну, тут и началась политика, потому как один из Армии Крайовой, другой из Армии Людовой, а третий — из Батальонов Хлопских. Сташек уже точно не помнил, где раньше воевал Яцына, кажется, в Батальонах Хлопских, поскольку был родом из деревни, откуда-то из Люблинского воеводства. Поэтому не удивительно, что образ Польши, по которой Сташек тосковал, к которой издалека и с таким упорством шел, приобретал теперь для него новые, сложные черты. Даже сейчас все еще не может понять многих вещей, и сомнения его часто мучают… Яцына был отличным солдатом: спокойный, опытный, серьезный. Когда они стояли в Праге, едва Вислу сковало тонким льдом, он перебрался с несколькими ребятами на ту сторону и притащил «языка». Вернулись без потерь. Или на Поморском валу, где так искалечили Ваню, — на участке наступления их роты оказался немецкий бункер. Он находился на возвышенности, замаскированный в сосновом лесу, и держал под прицельным огнем всю местность. И, как всегда у немцев, ни одной бреши, ни одного кусочка мертвого пространства. Артиллерия никак не могла подавить его. Пехота несколько раз поднималась в атаку, но всякий раз, наткнувшись на заградительный огонь станковых пулеметов, падала на землю, как дырявый забор, из которого вырвали штакетник. С небольшого соседнего озера стлался туман. Родак даже теперь чувствовал скрежет песка на зубах, тающий мокрый снег во рту, в который он старался уткнуть как можно глубже голову. И непреодолимое желание провалиться под землю! Ведь сейчас снова прозвучит приказ идти в атаку. И вот тогда-то Яцына, Вуйцик и Крапива предложили командиру роты — им был тогда поручик Добия, который погиб две недели спустя, — уничтожить бункер, обойдя его с фланга. Добия согласился. Рота лежала, зарывшись в землю. Притаившийся бункер молчал. Яцына и двое бойцов поползли, атаковали бункер с расстояния в несколько шагов, оглушили и ослепили гранатами находящихся в нем немцев. Добия поднял роту. Немцы не выдержали, начали выскакивать из бункера, отходить, убегать. Наши пошли вперед и прорвали оборону.
Сташек ворвался в бункер и только удивлялся, какая это была крепость. В бункере находилось почти два взвода эсэсовцев, три станковых пулемета, минометная батарея и даже 75-мм пушка на вращающейся оси. А они на эту бетонную махину бросились втроем, только с гранатами и автоматами! Если бы не Яцына, кто знает, сколько наших ребят осталось бы лежать перед бункером. Из такого пекла вышел цел и невредим, и вот теперь… «Кому что суждено»… Чепуха. Конечно, чепуха. Подставь свою голову снайперу — и тебя как не бывало. А будешь осторожным — голова останется на плечах. Это верно, но ведь и с тобой может что-то случиться, как с Яцыной или Ваней…
Когда он вошел в палату попрощаться, Ваня лежал, высоко опершись головой на подушки, и смотрел в окно, за которым нежными весенними листьями шелестел каштан. Только теперь Сташек полностью осознал, как извело это страшное несчастье его друга.
— А, Сташек. А я-то боялся, что ко мне не зайдешь.
— Видишь ли, наш капрал, который лежал здесь…
— Знаю. Я по ночам не сплю. Видел, как суетились возле него, пытались спасти. Забираешь его с собой?
— Начальник госпиталя разрешил.
— Умный человек. И сердце у него доброе. Криком строгость на себя напускает. На меня тоже кричал, когда мне уже совсем жить не хотелось.
— Ваня! Не сердись, что вмешиваюсь в твои дела. Но ведь мы же с тобой договорились все друг другу говорить. Начальник госпиталя утверждает, что на протезах можно ходить, что он заказал для тебя специальные…
— Перестань, не надо! Знаю, что я не один, не я единственный. Таких, как я — тысячи. Таких и даже еще больших калек — без рук, без глаз. Знаю. Но от этого мне не легче. Мне до сих пор еще кажется, что достаточно засунуть руку под одеяло, чтобы удостовериться, что они там. Они даже болят у меня временами, немеют… А знаешь, чего я больше всего боюсь? Встречи с людьми с Поймы. Думаю про себя, лучше бы меня совсем укокошили — по крайней мере вспоминали бы таким, каким я был. Пожалели бы, что такой молодой, а где-то там на войне голову сложил, повспоминали бы, как водится, и со временем забыли. А так что? Кому я нужен такой? Они знают, знают… Я написал бабушке, как было не написать? Любка тоже знает. Пишут мне, утешают, уговаривают поскорее вернуться. Но зачем, Сташек, зачем? А там у нас сейчас уже, наверное, весна. Пойма очистилась ото льда. Начался сплав. Время охоты на тетеревов. Тайга смолой, солнцем пахнет. Перебросить бы ружьишко через плечо, свистнуть собаку — и в чащу! А вечерком, когда вдоволь налазишься, устанешь, усесться на берегу какой-нибудь речушки, сварить ухи, дыму понюхать…
— Ты должен туда вернуться, Ваня, должен. Ведь это твой родной край, там твой дом. Со временем все встанет на свои места…
Все, что принес с собой, он выложил на табуретку у койки. Оставил на всякий случай адрес полевой почты и адрес своего дяди в Калиновой. Обещал вскоре навестить, ведь в госпитале остаются Дубецкий и эта девушка. Обнялись на прощание.
— Держись, Ваня, вот увидишь, все со временем образуется, — повторил он еще раз с порога.
Ваня поднял над одеялом худую руку.
А теперь Сташеку было ужасно неловко и стыдно за эти пустые, избитые слова, которые он, уходя, сказал. Лучше было бы ничего не говорить, не жалеть, не оправдываться. Но ведь так принято, так люди утешают друг друга. И один за другим повторяют, как попугаи, эти слова. Он решил заглянуть еще к Эве и Кларе. И, пораженный, остановился в дверях. Клара в белом халате, в каких ходили все санитарки, вытирала пыль со стеклянного шкафчика. Она была так поглощена работой, что не заметила, как вошел Родак. Ее необычной седины волосы были собраны в изящный пучок и так не вязались со слегка разрумянившимся, нежным лицом. Неужели та врач-капитан была права? Эва приложила палец к губам, показывая, чтоб он молчал. Он кивнул и попятился за дверь. Спустя минуту она вышла следом за ним.
— Ну как дела?
— Ее совершенно не узнать. Как только попала в госпиталь, сразу ожила. Уже вчера вечером, когда девчата забрали нас к себе, Клара словно очнулась от летаргического сна. Вначале вспоминала Варшаву, восстание, госпиталь. Надела халат и разговаривала со мной совершенно нормально. Спрашивала, что мы будем здесь делать. Я сказала, помогать раненым, что здесь лежат и наши солдаты. Обрадовалась, ей сразу же захотелось пойти, как она выразилась, на дежурство.
— О Яцыне она знает?
— Что ты! Упаси бог.
— Докторша говорит, что ты должна какое-то время побыть с ней. Как ты, согласна? А мы забираем Яцыну и сразу же возвращаемся в батальон.
— Если надо — останусь. Жаль мне ее…
Скрипнула дверь. Выглянула Клара.
— Эва, где ты? — Ее взгляд был совершенно осознанным.
В глазах мелькнуло удивление, когда она заметила Родака. Сташек не знал, как вести себя. Боялся испугать ее.
— Я здесь, Кларочка. Разговариваю с паном сержантом, не узнаешь его? Это с ним мы приехали вчера.
Клара взглянула на Родака раз-другой. Видно было, что она пытается что-то вспомнить, но так и не вспомнила. Родак улыбался и по-прежнему не знал, как вести себя.
— Ну да. Раненых в госпиталь привезли. И вы ехали вместе с нами.
— Это пан сержант Родак. Не узнаешь?
— Нет, не узнаю, — прошептала она. — Эвочка, а когда мы пойдем к раненым? Наверное, уже пора идти на дежурство.
— Пойдем, Кларочка, только надо спросить сначала у докторши. Заканчивай вытирать пыль, а я сейчас вернусь.
— Хорошо… А вы, пан сержант, останетесь с нами? — Она обратилась к Сташеку и посмотрела на него огромными, вопрошающими глазами.
— К сожалению, я должен возвращаться в часть. Но я буду сюда приезжать и обязательно навещу вас.
— Ну тогда до свидания. — Впервые он увидел на ее осунувшемся лице грустную, застенчивую улыбку.
— До свидания, Клара…
Движение на шоссе было небольшим. Изредка навстречу проезжал военный грузовик. По обеим сторонам дороги, в низинах, колыхались хлеба, поблескивала в лучах заходящего солнца гладь озер. Людей почти не было видно. А вокруг раскинулась невозделанная земля. Повсюду мотки колючей проволоки, стальные противотанковые «ежи», разбитые, покореженные, ржавеющие танки, орудия, автомашины и обозные повозки.
— Какие-то люди… Подают знаки, просят, чтобы мы остановились. Наверное, хотят, чтобы мы их подвезли, — отозвался Тылюткий.
— Вижу. — Сташек притормозил. На небольшом подъеме дороги он уже давно заметил шедшую, по обочине женщину с двумя маленькими детьми. Она шла с большим узлом за спиной и держала за руку меньшего ребенка. Второй вышел на дорогу и махал рукой. «Студебеккер» остановился.
— Спроси, чего хотят.
Тылюткий открыл дверцу.
— Куда идете?
Женщина быстро заговорила по-немецки. У нее было умоляющее выражение лица, и она, без устали жестикулируя, показывала на детей. Девочка, которую она держала за руку, была лет четырех, а мальчик чуть постарше.
— Ладно, ладно! — Тылюткий захлопнул дверцу. — Поехали, это какая-то немка. На автомашине, видите ли, захотелось прокатиться, еще чего!
Родак выключил мотор и вылез из машины. Женщина снова начала что-то объяснять. Тогда он крикнул Брауну:
— Что она говорит?
— Просит подвезти до соседней деревни — с самого утра на ногах и дети устали.
— А зачем ей туда?
— Говорит, что она оттуда родом.
Женщина поняла, что разговор идет о ней. Плача, показывала на детей. Девочка, тоже готовая расплакаться, усердно сосала палец. Мальчик смотрел исподлобья и громко шмыгал носом.
— Ну что, возьмем?
— Возьмем, жаль детишек, — поддержал его Гожеля и тоже спрыгнул из кузова на дорогу. — Только вот гроб, как бы детишки не испугались.
— Ты прав. Тылюткий, пересядь в кузов.
— Уступить место немчуре? Да ее Ганс схватил бы польского ребенка за ножку и шмякнул бы о…
— Поменьше болтай, а полезай лучше в кузов. Нечего терять время. Ты же не Ганс… Браун, скажи ей, чтобы залезала с детишками в кабину, а свой узел пусть забросит в кузов. И пусть покажет, где остановиться…
Женщина была еще нестарой, но лицо у нее было изможденное, все в морщинах, а руки — жилистые, натруженные. Она держала на коленях девочку, которая без устали сосала палец. Мальчик сидел между матерью и Сташеком и внимательно наблюдал за его движениями. «Ее Ганс схватил бы польского ребенка… Странный человек этот Тылюткий. Но по-своему прав. Страшно слушать, что люди рассказывали о немцах. Но война ведь окончилась. Что должно быть с этими немцами, то и будет. А дети есть дети. Славная эта малышка. Интересно, как ее зовут. Наверное, Эльза, Инга или Марта». Девочка будто почувствовала, что он думает о ней, посмотрела на него. Родак улыбнулся и подмигнул ей. Ребенок смутился, вынул палец из ротика. Родак достал из ящичка под рулем кусочек спрессованного сладкого кофе и протянул девочке. Та засмущалась. Мать что-то сказала ей. Малышка взяла и начала с жадностью есть.
— Danke schön[5], — сказала женщина. Другой кусочек Сташек отдал мальчику.
— Danke. — У мальчугана был тихий, испуганный голос.
Сташек прибавил газу. Он разозлился на себя, как всегда, когда не был уверен, правильно ли поступает. В конце концов, какое ему дело до этих немецких детей! Если бы их отцы не начали войну, не было бы всего этого, не было бы несчастий, смертей. Ведь он солдат армии-победительницы, находится на исконной польской земле и должен дать им это почувствовать. Кому? Этой изнуренной, перепуганной женщине, этим ни в чем не повинным малышам? «Ее Ганс схватил бы польского ребенка…» Дети грызли кофе, так что за ушами трещало. Из-за поворота показались какие-то строения. Женщина начала что-то говорить, и Сташек догадался, что она собирается сойти. Он остановил машину у двора, который она показала. Старенький кирпичный домик с крышей, поросшей мхом. Овин. Конюшня. Да, небогато. Двор казался вымершим. Хотя нет, спустя мгновение на крыльцо, заросшее диким виноградом, вышла старая женщина, мать, а может быть, свекровь. Когда он нажал ногой на стартер, то краешком глаза успел заметить, как девочка и мальчик махали руками на прощание… Сержант Тылюткий сидел надутый. «Сердится, наверное, за то, что я отправил его в кузов. А, черт с ним. И все же, чем эти дети провинились перед ним?»
— Странный ты человек, Тылюткий. Ну и что такого, что мы их немного подвезли?
— Они бы тебя подвезли, как бы не так.
— Я же тебе говорил, что мы — это не они. Скажи, чем эти дети или эта баба виноваты?
— Это же немцы!
— Немцы тоже люди.
— Для меня — никогда! Я бы их всех вырезал под корень до пятого колена.
— Чепуху болтаешь. С бабами и детишками мы не воюем. Да и война уже закончилась…
— Слушай, Родак, что ты знаешь о немцах? — повернулся Тылюткий к Сташеку, лицо его побледнело, голос звучал глухо и зло. — Ты был в Сибири и оттуда идешь с войском. Ты, конечно, слышал, что немцы вытворяли в Польше. Но сам под их сапогом не жил. На собственной шкуре этого не испытал. В армии, на фронте, все иначе. У тебя оружие, ты не один, и вместе мы — сила. Идешь в атаку, стреляешь, лупишь гранатой. Ты его, он тебя. А теперь ты видишь немцев либо пленных — о, какие же они тихони, какие невинные младенцы, — либо таких, как эта баба или те старики, у нас в усадьбе. Ну и еще тех, кто вывешивал в Берлине белые флаги. Но если бы ты, браток, увидел немца у нас, в Польше, все равно где, в городе или в деревне, когда у него была власть, когда он был властелином мира и имел в руках оружие! Вот если бы ты его таким увидел, тогда бы мы с тобой поговорили. Для меня, Родак, нет хороших немцев. Я таких не встречал. Ни эсэсовцев, ни из вермахта. Ты слышал что-нибудь о Замойщине? Я как раз оттуда родом. Жил в деревне. Дворки называется. Вернее, называлась, там камня на камне от нее не осталось. Немцы решили колонизировать Замойщину, земля наша — хорошая, плодородная — понравилась им. Люди в панике. Убегали, прятались в лесах, каждый надеялся пережить как-нибудь это время. Да и поговаривали, что война скоро закончится, ведь против немцев теперь и Англия, и Америка, и Россия. Самое позднее — к пасхе. Как бы не так! В нашу деревню немцы ворвались под утро. Они всегда выбирали для своих карательных операций это время. Была зима. Мороз. Метель. В хате, не считая родителей и стариков, нас было шестеро братьев и сестер: четверо мальчишек и две девчонки. Все были еще маленькие. Самая младшая, Агнешка, еще в люльке. Разница в возрасте небольшая — год или два. Я был самым старшим, мне исполнилось тогда семнадцать лет… Так вот, из всей нашей семьи в живых остался только я один. Один-одинешенек. Случайно уцелел или чудом? До сих пор не пойму, как удалось. Немецкие солдаты окружили деревню. Потом ходили из хаты в хату и стреляли, избивали. Маленьких детей хватали, кидали в грузовики как мешки. В нашу избу ворвалось трое. Старший — ну просто настоящая гнида. Я запомнил его морду на всю жизнь. Начали вытаскивать забившихся по углам детей. Эта образина вытащил Агнешку из люльки. Мать вцепилась в нее, не отдавала. Тогда он пнул ее ногой, а когда это не помогло, ударил сапогом по зубам, вырвал ребенка и шмякнул о печь… После этого они будто бы взбесились, будто бы напились крови. Начали шпарить очередями. Меня тоже очередь прошила, сбила с ног. Не знаю, как оказался возле самого порога. Высокий порог такой, из избы в сени, как у всех в деревне. Больную бабку застрелили в постели, а деда — на печи. Потом мать, отца, Владека, Розу, Богдана, Юзека… Всех! Всех! А я лежал и притворился мертвым. Кровь хлестала из меня, как из зарезанного поросенка. Они ходили по мне сапожищами, туда-сюда. Решили, что мертв. Потом подожгли хату и ушли. Огромное пламя охватило соломенную крышу. Никто из моих не подавал признаков жизни. Я выполз вначале в сени, а оттуда через конюшню к навозной яме. Только на следующий день меня откопали из-под снега партизаны. Их отряд как раз вошел в нашу деревню. Потом говорили, что партизаны настигли этих карателей, но для моих это было уже поздно…
8
С рассветом раздавалась побудка. Когда всходило солнце, солдаты уже все работали в поле. Батальон майора Таманского занимался всем: разминированием, наведением мостов, ремонтом водопроводов, мельниц и пекарен, ухаживал за коровами, свиньями и птицей. Но главным занятием было земледелие. Весна торопила, она все больше вступала в свои права, поэтому батальон старался наверстать упущенное: надо было засадить каждый пустующий клочок земли. Майор Таманский, хорошо зная крестьянское дело, не давал им ни минуты покоя. Да и себя не щадил. И как это принято в деревне — с рассветом он уже в поле и лишь к ночи с поля. Причем неохотно. А потом по ночам долго горел свет в его окошке, что всегда удивляло часовых. «Когда он только спит?» — недоумевали они, поеживаясь от ночной прохлады, вслушиваясь в тишину старого парка, в шум морских волн. Майор же частенько сам отвечал на этот вопрос:
— Выспаться, браток, успеешь, когда дедом станешь и будешь греть кости на печи. А сейчас на это нет времени. Теперь, ребята, мы должны действовать еще быстрее и успешнее, чем на фронте. Там, если не прорвали линию обороны сегодня, наступали на следующий день. Бункер, деревню, город атаковали до тех пор, пока не добивались своего. С землей так нельзя. Она знает свою пору и ждать не будет. Опоздаешь — пиши пропало. Не посеешь вовремя — не соберешь урожая. Хлеб даром не дается. А мы здесь как раз для того, чтобы дать людям хлеб…
Изменился майор. Изменились и его солдаты. Пробуждалась в них врожденная любовь к крестьянскому труду. С какой радостью сменили они винтовку на плуг или косу. Это войско, состоящее в большинстве своем из крестьян, не надо было заставлять работать. Они понимали, что этой весной они запоздали со многим, всего не успеют. Что с опозданием возделанная, искалеченная войной, запущенная земля не даст им того, что могла бы. Но все-таки хоть что-то даст. Поэтому они чуть свет выходили в поле, ставили винтовки в «козлы», снимали мундиры, засучивали рукава, одни набожно крестились, другие по древнему обычаю поплевывали на ладони — и пахали, бороновали, сеяли, косили. И, время от времени останавливаясь, окидывали взглядом то, что сделали, посматривали на солнце, вытирали рукавом пот со лба и шагали дальше. Забывались в работе как на своей, отцовской пашне…
Взвод Родака, усиленный отделением саперов, вот уже третий день приводил в порядок огромное, в несколько десятков гектаров поле, расположенное недалеко от дворца вдоль речки, на берегу которой погиб Ковальчик. Изрытое окопами, воронками от бомб, загроможденное остовами сгоревших танков, разбитых орудий, да еще заминированное, оно не только преграждало путь к пойменным лугам и раскинувшимся за ними полям, но еще содержало в себе постоянную угрозу. В довершение всего ветер приносил оттуда тяжелый трупный запах.
— Нам почему-то всегда везет! Уверен, что если понадобится чистить отхожие места, то поручик Талярский назначит именно второй взвод. За что он так взъелся на нас? — жаловался Гожеля.
— Ладно тебе, ведь кто-то должен это делать. Разве так уж важно кто? Лучше помоги поддеть эту чертову железяку, я один никак не могу справиться.
Браун длинным ломом пытался свалить в глубокую воронку груду искореженного, расплавившегося, обгоревшего металла. Гожеля и Родак поспешили ему на помощь.
— Интересно, что же это было?