Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Новость - Иоахим Новотный на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Поехали домой! — говорю я, — у меня дело есть.

И с языка едва не срывается: ничуть не хуже любого приключения.

Перевод Л. Фоминой.

История без продолжения

Чего только в жизни не бывает. Иной раз Андреа не прочь об этом послушать. К примеру, на праздники. Когда отец поворачивает телевизор экраном к стене, а мать на кухне поглядывает за окно в ожидании гостя. Скорее всего, Арно. Которого Андреа называет дядей. А он дарит ей чулки, ажурные, и дедероновые гарнитуры. Андреа не знает, почему он постоянно ходит к ним в гости. И уж тем более не знает, с какой стати должна звать его дядей. Но он всегда здесь. Заботится о том, чтобы ее подольше не отправляли спать. Улыбается, когда отец подпускает ей шпильки из-за мини-юбки, которая от этого не становится длиннее. У него явно краснеют уши, когда в канун Нового года Андреа, небрежно чмокнув его, желает ему здоровья. Попытку назвать его дядей Андреа однажды предприняла: дядя, тихо-тихо сказала она, дядя Арно. Не надо, не надо! — запротестовал он, от этого я чувствую себя на двадцать лет старше. — К тому же…

К тому же? В присутствии Андреа так никому не следует говорить. Иначе ее замучит любопытство. Иначе от нее не отвяжешься. Что значит — к тому же?.. Ну, говорит Арно, он снова краснеет, ну да. Если я чуть было… на волосок… или лучше сказать, тоже мог бы стать твоим отцом.

Ага! — говорит Андреа. Но ничего не понимает. Если он чувствует себя слишком молодым для дяди, то почему же для отца — нет? Но она уже догадалась. За этим кроется какая-то история.

И к полудню Андреа раскрывает ее. Дети, говорит мать, я устала. Ночь не спавши, все утро на кухне верчусь… Делайте что хотите, а я сосну часок. Отец тоже зевает. Он тоже не спал ночь. Да еще снег сгребал, ковер пылесосил, утром они с Арно посидели за рюмочкой, как же ему не зевать? Не обессудь, приятель, но я тоже отлучусь, обращается он к Арно. Если хочешь, располагайся на софе. Андреа, наверное, пойдет прогуляться.

Господи, вспоминает Андреа, мне еще прогладить кое-что нужно. Это, конечно, всего лишь предлог. После того как отец с матерью скрываются за дверью, после того как Арно вытягивается поудобнее и кладет руки под голову, она вытаскивает вязание. За целый год Андреа не связала ни единой петли. Но сейчас она вдруг ощутила тягу к рукоделью. В доме тишина, за стеной воет ветер, гудит печка, осыпаются иглы с елки. Можешь спать, говорит Андреа Арно. Он отвечает таким голосом, словно во рту у него оказалось слишком много воздуха. Вообще не устал. Точно говорю. Нисколечко.

Э, думает Андреа, ты просто боишься захрапеть в присутствии молоденькой девушки. И она решает прийти ему на помощь. Расскажи мне что-нибудь, говорит она. Время скоротаем.

Рассказать? Арно осторожно потягивается. Но в каком-то суставе раздается хруст, и он тотчас снова застывает в неподвижности. Например, историю о том, как ты чуть было не стал моим отцом.

О! Сна как не бывало. Арно вскакивает как встрепанный.

Господи! — восклицает он, боже мой, девочка! Ну что ты подумала. Да у меня просто с языка сорвалось, просто слово вылетело, ляпнул, не подумав.

Не выкручивайся, перебивает его Андреа. Попусту такого никто не скажет. И она подливает масла в огонь, эта Андреа: дарить чулки, гарнитуры. Защищать мини-юбки, быть против обращения «дядя» — это кой о чем говорит. Но не обо всем. Доверие, поощряет его Андреа, прежде всего доверие.

Ну, знаешь, отвечает припертый к стенке Арно, я уж и не знаю, как…

А ты начни с начала.

В комнате тихо, осыпаются иглы с елки, гудит печка, ветер набирает силу. Арно все еще колеблется, но Андреа снова теребит его. Начинай, говорит она. Но мне нужно отдохнуть, прибегает к угрозе Арно. Иначе я действительно не знаю, как…

Андреа изъявляет согласие. Отдыхай, позволяет она, но не будь эгоистом.

В сущности все было очень просто, начинает он. Мы, твой отец и я, жили в то время в Хинтеркляйнау, там, где жили твои дед с бабкой, не мы одни, конечно, после войны в деревне было полно молодежи, и на то были свои причины. Но и лаузицким крестьянам пришлось-таки тогда положить зубы на полку. Как бы то ни было, выбирать деревню нам не приходилось, мы жили там, где жили, у нас были свои радости и заботы, так же как и у вас сегодня. Только в несколько другом соотношении. Причиной забот был, как правило, пустой желудок, а радости шли от полного. Все было очень просто, и если подойти с сегодняшними мерками, то довольно смешно. Нам и в голову не приходило радоваться или злиться из-за сути происходящего кругом, мерой всему была жратва, потому что мы вечно были голодны. Я работал тогда помощником стеклодува на старом стеклоплавильном заводе. А твой отец готовился к не внушающей доверия профессии продавца, если вспомнить о том, что торговать в то время было нечем. Так или иначе, но профессии у нас были явно не те, нам бы следовало стать булочниками или мясниками, у людей не было в нас никакой корысти, а потому и нам никто ничего не подбрасывал. Приходилось самим о себе заботиться. Сидя вечерами на лавке под каштаном, мы представляли себе, как расправились бы с четырехфунтовым караваем хлеба, отламывая по куску, прямо так, без масла, без соли — если бы только он оказался у нас. Когда похолодало, мы завладели круглым столом в трактире. Но от наших «лимонадных» заказов прибыли хозяину не было, а водку и крепкое пиво он нам, юнцам, отпускать не мог и потому скоро вышиб нас в заднюю комнату. Мы сидели там, курили самокрутки из рубленых листьев, поливали цветы своим слабеньким пивом и говорили, говорили до одури. И вот однажды вечером к нам приезжает какой-то незнакомый парень из окружного центра, кажется, его звали Эдди, тоже юнец, но все-таки немного старше нас, он носил лицованную солдатскую форму, несколько месяцев провел в плену и…

Это и есть история? — спрашивает Андреа. Или ты отдыхаешь?

Теперь Арно чувствует себя совершенно свободно.

Собственно, и то и другое. Пожалуй, история и началась в тот вечер, когда у нас появился Эдди, этот парень с каштановой шевелюрой и блестящими глазами, который раскатывал «р», как горец, который ухаживал за нашими девушками так, что нам даже в голову не пришло ревновать, и который вдруг выложил на стол несколько бланков и предложил нам их заполнить. После того как с бланками было покончено, он дал нам — всем, кто сидел за столом, — имя. В масштабе округа, сказал он, вы являетесь первой сельской ячейкой Союза свободной немецкой молодежи.

Мы ничего не имели против. Если от нас требуются только подписи да несколько пфеннигов взноса, мы — за милую душу. Но Эдди вытащил из кармана какую-то брошюру и прочел нам несколько высказываний Калинина, в которых мы не поняли ни слова, а причиной тому было часто повторяющееся чужое слово: коллектив. Что оно значит? Точно Эдди и сам не знал, ему были знакомы только эти высказывания, и потому он был рад перейти к практическим вопросам. Возник план совместной поездки в Саксонскую Швейцарию и так называемого коллективного развлечения. Блеск, сказал Эдди, эти мероприятия быстренько перекуют вас в коллектив. Да, сказал Герберт — твой отец, — но нам хочется картофельного салата.

Ни одна поездка, ни одно развлечение не обходились в то время без картофельного салата, без целого корыта картофельного салата они были просто немыслимы. Ни одно развлечение не шло в сравнение с сытым желудком. А это удовольствие стоило тогда несколько сот марок, потому что идти за ним нужно было на черный рынок. Где взять деньги? Эдди капитулировал. Идемте со мной в бюро, и если вы найдете больше двадцати марок, то не пить мне пива. Но то, что в деле сплочения коллектива без картофельного салата далеко не уедешь, признавал и он. Некоторое время он молча слушал наш беспомощный лепет. Потом вдруг сказал: устройте танцы, да и дело с концом. Получите выручку, ребята, наверняка кой-какой доход набежит.

Ну, конечно, конечно же танцы! Вот это нам было знакомо. С тех пор как кончилась война, весь мир только и думал о танцах. Телевизоров тогда ни у кого не было, кино тоже показывали не часто, наконец наступил мир — то есть риска не было никакого. Но подобное дело требовало хорошей организации. И все предстояло сделать нам, кучке юнцов от шестнадцати до двадцати. Дадут ли нам разрешение? Дальше — оркестр. Музыканты в то время были тертыми калачами, они думали о заработке, а в перерывах между танцами требовали свою долю картофельного салата. Станут ли они играть только за деньги (если у нас будет выручка) и за спасибо? А если выручки не будет, чем мы им заплатим? Разве ко всему прочему нам не придется раскошелиться на налог, заказать художнику афиши, дать объявление, арендовать зал, дать заказ трактирщику на пиво, которое скиснет, если на танцы придет недостаточное количество его любителей? Забот полно. Даже Эдди не решился на дальнейшие уговоры. Мероприятие, которое нам требовалось, с тремя сотнями платежеспособных посетителей в зале, которые останутся довольными и не устроят здесь разгрома, почувствовав себя околпаченными, такое мероприятие было нам не по плечу. Будь мы хоть десять раз первой ячейкой в масштабе округа.

В унынии мы сидели за столом, тянули свое пиво, понимая, что путешествие вместе с картофельным салатом от нас уплывает, и у нас сразу опускались руки при мысли о любом деле, именовавшемся коллективным.

Наконец слово взял Герберт, твой отец то есть. И все-таки мы справимся! — сказал он. Было бы смешно, если б не справились. Назовем наш вечер «Танцы в зимнем лесу», принесем из леса елки, прикрепим их веревками к колоннам, получатся уютные уголки, оркестр на сцене будет сидеть среди высоких елок, набросаем кругом ваты (кто может принести ваты?), получатся снежные хлопья, принесем из дому лавки, расставим их между елками, чтобы парочкам было где присесть, а на афишах нужно будет написать «Молодежные танцы», тогда все мальцы поймут, что у нас можно оставаться до двенадцати, и так далее, и так далее… Я уж и не помню всего, что предложил нам Герберт, во всяком случае, ему удалось нас увлечь, энтузиазма, ничего общего не имеющего с картофельным салатом, было в нем хоть отбавляй, он даже старших подбивал на всякие выдумки — не прошло и часа, как танцевальный вечер был делом решенным.

Прекрасно, говорит Андреа. Танцы в зимнем лесу. Елки и ватный снег. Безвкусица. Ну, а дальше-то что? И главное, где же твоя история?

Арно снова запинается. Задача не так проста, как ему показалось. Андреа протягивает ему руку помощи. Значит, у вас было все: разрешение, оркестр, зал, думаю, что вечер прошел удачно, ведь за дело взялся Союз свободной немецкой молодежи.

Правильно, подтверждает Арно, а откуда ты знаешь? Но под самый конец все чуть было не сорвалось. Мы совсем забыли об электричестве. За неделю до праздника в газете было объявлено, что в воскресенье после обеда будет отключен ток. Электричества в то время вырабатывалось мало, и другого выхода не было. Но нам был необходим свет, понимаешь, его требовали люди, они хотели яркого света в зале, это было так же важно, как музыка и пиво, их не удовлетворили бы свечи, хотя сейчас это и нашли бы очень красивым (будь это десять раз безвкусица), в то время успех полностью зависел от освещения. Разрешение в кармане, музыкантов уломали, пиво завезено, елки срублены и обсыпаны ватным снегом — и все напрасно. Ведь не одни мы читали газеты.

Но Герберт и тут нашел выход из положения. Мы собрали по деревне провода от молотилок, циркулярных пил и прочих электроприборов и провели времянку к мельнице. Мельничное колесо приводило в действие динамо-машину, 180 вольт как раз хватало для освещения танцевального зала, пивной и кухни. Мельник пообещал посидеть в воскресенье с карбидной лампой, чтобы мы получили весь свет, до последнего лучика. Герберт попросил художника написать объявления: «Специальное первоклассное электрическое освещение». Мы приклеили их наискосок на наших афишах.

И люди пришли, они толпами стекались к нам из своих погруженных в темноту деревень, они щурились, переступая порог трактира, щурились, словно мы устроили для них праздничную иллюминацию, хотя на самом деле были только жалкие 180 вольт. Настроение у наших гостей поднялось и без водки, свет в зале обрадовал их как неожиданный подарок, и они отплясывали так, что пол трещал.

Чудненько! — равнодушно сказала Андреа. Значит, дело выгорело. Наверное, и выручка была неплохая. Но самой-то истории все еще не слышно. Ведь на этом не может все кончиться.

Арно приподнимается. Он опирается на локоть и устремляет взгляд на обтянутые носками ноги.

История, медленно произносит он, да-да, ты права. Ее еще нет. Но без всех этих подробностей, без танцев в зимнем лесу, без временной проводки ее вообще не было бы. Вот как. Перед танцами я полдня бродил по лесу. Предлогом было то, что мне хотелось подобрать небольшую елочку для украшения стойки. Но подходящую я нашел не сразу, да и не хотелось мне ничего искать, просто мне нужно было походить по лесу, побыть в одиночестве и подумать о себе, о своих друзьях, об одной девушке, которую мы звали Рикой, говоря по правде — прежде всего о Рике. В седьмом классе, сразу после войны, она появилась у нас в школе. Думаю, из Силезии. Тогда у нее были каштановые косы, карие глаза, говорила она так, что можно было заслушаться, и зачаровывала нас, потому что сами мы говорили так, словно рты у нас были набиты камнями. Во всяком случае, мы, молодежь, все как один в нее втюрились, смотрели на нее влюбленными глазами и из кожи вон лезли, чтобы ей понравиться, и, самое странное, нас ничуть не смущало то, что у нее одновременно было такое множество поклонников. Так продолжалось и после окончания школы, Рика училась в старших классах, теперь она жила в городе в интернате, видели мы ее редко, через две субботы на третью. Надо думать, и там вокруг нее вилась толпа обожателей, но когда я гнул спину в мрачном, душном цеху и тосковал по солнцу и свету, это не имело для меня никакого значения. Стоило мне только подумать о Рике, и для меня переставало существовать все остальное, из-за нее я даже на время забывал о голоде. И вот перед танцевальным вечером, на который Рика тоже собиралась приехать, я мечусь по зимнему лесу. Чувствую, что терпеть, как другие любезничают с Рикой, я уже не в силах и готов убить любого, кто только посмотрит на нее с восхищением, а иначе жизнь мне не мила.

Ага! — говорит Андреа, значит, ты ревновал.

Можешь это и так назвать, допускает Арно. Но откровенно говоря, я в первый раз был по-настоящему влюблен. Так или иначе, но в лесу я дал себе клятву: сегодня вечером я признаюсь ей, нужна ясность — что из того, что по ней все вздыхают, так, как я, ее никто не любит.

Так ты и сделал? — спрашивает Андреа.

Да, Арно запинается, да, то есть нет. Я собирался это сделать, на ярком свету у стойки я пил крепкое пиво, а может и водку, но все колебался и сомневался, я не знал, как начать. Танцевать я толком не умел, что ж — пригласить ее на танец, оттоптать ей ноги, а потом объясниться в любви? Посуди сама, куда это годилось. Я не сводил взгляда с каштановой косы в толпе и ждал подходящего момента. Настроение у всех было прекрасное. Бойко шла торговля у трактирщика, наши гости развлекались среди елок, музыканты явно не жалели о своем отказе от картофельного салата, играли они с большим подъемом, Герберт сидел в комнате Союза и подводил баланс — а я все колебался. Примерно в полдесятого я выпил еще кружку пива, чтобы унять сердцебиение, и тут погас свет.

Ах, вырвалось у Андреа.

Да, продолжает Арно, после минутного замешательства поднимается несусветный крик, столы опрокидываются, посуда бьется, говорю тебе, хаос поднялся невообразимый, ты только представь себе, такая праздничная обстановка и вдруг — полный мрак. Я как раз стоял недалеко от дверей, сквозь толпу я протиснулся к выходу, нащупал кабель и, пропустив его через ладонь, шел и шел по нему, пока не обнаружил место поломки. Кто-то сыграл с нами шутку: просто вытащил вилку из розетки — и готово. Я сделал обратное и с удовлетворением услышал многоголосый крик, которым в зале встретили свет. Музыканты тут же заиграли быстрый фокстрот, вечер продолжался. С легким сердцем я поспешил назад и в пивном зале очутился в объятиях Герберта, героя дня, он уже все подсчитал и установил, что танцы следует повторить через пару недель и необходимая нам сумма будет собрана. Прежде чем он успел растолковать мне все это, свет в зале снова погас.

Все, сказал Герберт, этому пора положить конец, когда к нам снова соберется народ, никаких неожиданностей быть не должно. Нужно и впредь, и сейчас выставить дежурных. Я ответил «да». Не подозревая, что из-за этого потеряю Рику. Сначала я помог распределить дежурных, ребят постарше уговорить не удалось, козлами отпущения стали те, кто был помоложе, все, кто не умел танцевать. Да и что нам было делать в зале. Все получилось само собой, споров не возникало, как и я, каждый сказал «да». Через пару минут я уже стоял у мельницы над клокочущей водой; поставив ногу на доверенное мне соединение в проводах, я воинственно огляделся. Конечно, сюда никто не пришел, дежурить здесь было ни к чему, музыки слышно не было, а свет доходил до меня лишь слабым мерцанием с северного края погруженной в темноту деревни. Рика была далеко, очень далеко. А парни из Каупитцева, которых мы подозревали в хулиганстве, — их словно ветром сдуло, кругом не слышно было ни шороха…

А дальше? — спрашивает Андреа, подобрав пряничные крошки, дальше-то что?

Собственно, ничего, говорит Арно, я стоял и отстоял три часа. Время от времени я кричал своему соседу, и поначалу он откликался. Временами мне казалось, что я слышу, как играет оркестр, звуки трубы и контрабаса, а может, мне мерещилось. Потом в моем воображении стали возникать картины, я видел танцующую и смеющуюся Рику, видел, как она высматривает меня, слышал даже, как она спрашивает подругу: Арно, куда же делся Арно? Но тут вдали послышался собачий лай, плескалась о сваи вода, и мое видение исчезло. Когда вечер подходил к концу, я бы, наверное, мог бросить свой пост, а может, меня сменили бы — хотя, кто же? — но я стоял и думал об этом Калинине, который задал нам хорошую задачу со своим коллективом.

Наконец я услышал, что люди расходятся по домам. Между заборами засветились велосипедные фары, зарокотали мужские басы, где-то за деревней раскатывался девичий смех — мимо меня не прошло ни души. За мельницей дорога кончалась. Я стоял, пока все не смолкло. Около часа ночи я наконец приплелся в трактир. Света в танцевальном зале не было, хозяин ругался с несколькими засидевшимися в пивной посетителями, небритые, как стало заметно на свету, музыканты складывали свои инструменты. Герберта, твоего отца, в пивной уже не было. Бухгалтерию он поручил кому-то другому, ничего плохого теперь уже случиться не могло. Короче, Герберт ушел. А с ним Рика. Об этом мне сообщила молоденькая трактирщица, она совсем недавно вышла сюда замуж и еще обращала внимание на то, кто кого провожает.

Тебе, может, это и покажется забавным, продолжает он, но я почему-то подумал, что так и должно быть, Герберт и Рика, ты уже давно поняла, что речь идет о твоей матери, — пара подходящая, верно, и толк здесь будет. Ведь и он был от нее без ума, как я, как многие другие, он ждал и понял, что дальше так продолжаться не может, наверное, и его одолевали сомнения, но в конечном итоге у него было то, что называется удалью, понимаешь, удалью, без которой просто невозможно обойтись, если хочешь кому-то сказать, что́ он для тебя значит…

И удаль эта не появилась неизвестно откуда, она росла по мере того, как Герберт договаривался с бургомистром о разрешении, убеждал недоверчивого руководителя оркестра, заставлял трактирщика и мельника забыть о том, что они заключают договор с молокососом.

И все у него получилось, а нас он постоянно подталкивал и подбадривал и все делал с удовольствием — могла ли Рика перед таким устоять?

Просто Герберт был тем человеком, в котором нуждалось само время, он не позволял ему бежать привычным путем.

Ты очень грустил? — тихо спрашивает Андреа.

Да я, собственно, не грустил, говорит Арно, скорее, чувствовал усталость. Я выпил кружку пива и направился домой. Дорогой я вспомнил, что кабель остался на прежнем месте. Тем же путем я еще раз прошел обратно, смотал кабель на локте и спрятал его под мельницу, чтобы на него никто не позарился. Тут как раз послышался гудок утреннего поезда. А я подумал: ну вот и это дело сделано…

Ветер снова усилился, он завывает по углам, осыпаются иголки, гудит печка. Андреа роняет вязание и, пока Арно наклоняется над ним, размышляет о том, что она могла бы унаследовать от него, будь он ее отцом. Пожалуй, склонность в известные моменты заливаться краской до ушей. Ей становится смешно. Тем временем Арно пытается подцепить вязание, он трижды дотрагивается до клубка, но только отталкивает его от себя, вытягивается, ударяется о край стола, потирает ушибленную макушку, морщится, но потом и сам смеется. Открывается дверь, входит мать, с примятыми волосами, заспанными глазами, она долго смотрит на них, не понимая, отчего они такие бодрые еще до кофе.

Перевод Л. Фоминой.

Неунывающий «мытарь»

Хотя внешнее — сугубо материальное — выражение моего «я», да и истинное мое — глубинное — призвание великое множество раз приводили к самым разнохарактерным нарушениям закона, в акты уголовной полиции попасть мне так и не привелось. И по сей день я не сподобился чести быть отмеченным буквенно-цифровой комбинацией, открывающей доступ в инвентарные книги радетелей общественного правопорядка. А ведь буквально на днях у меня была верная возможность попасть если не в акты, то уж по меньшей мере в инвентарные книги. Разом был бы я избавлен и от нелегальности своего бытия, и от проклятия своей двойной жизни. Не скрою: поступиться нужно было немалым. Ведь привлечь к себе внимание я мог только ценой полного разрушения собственного — до тех пор вполне здорового — организма. Впрочем, это бы меня не остановило, если б только я был волен…

Не стану, однако, забегать вперед. Расскажу все по порядку. Беспорядок, к сожалению, довольно скоро установится сам собою, ибо его несмываемой печатью отмечена вся моя жизнь, равно как и то время, в рамках которого она протекала.

Построили меня после первой мировой войны. Наскоро проверили на чистоту звучания и отправили на склад. Но уже через неделю я испытал первый удар судьбы. Под покровом темноты на склад проникли воры. Об этом, однако, каким-то образом проведала полиция. Подоспела она как раз в ту минуту, когда преступники собрались столкнуть меня с мостовой на проезжую часть дороги, застав их, что называется, in flagranti[3]; следуя зову служебного долга, стражи закона кинулись вслед за пустившимися наутек ворами и в мгновение ока исчезли из поля моего зрения. Я же стоял один как перст у стены под водосточной трубой. Сверху на меня свалился кусок черепицы, и я получил первые в своей жизни шрамы. Не успев как следует оправиться от испуга, я тем не менее заметил, что стал предметом пристального внимания двух мужчин. Один вожделенно ощупывал мою поверхность пальцами; это был худой, как смерть, парень с судорожно дергающимся кадыком; справедливости ради скажу, что осколки черепицы смахнул с меня именно он. Второй резво выскочил из кабины подъехавшего грузовика; помнится, на нем был жилет, а на животе болталась цепочка карманных часов. Между ними и состоялся такой вот примерно диалог.

М у ж ч и н а. Похоже, рояль. Интересно, чей?

П а р е н ь. Что, купить хотите?

М у ж ч и н а. Посмотрим.

П а р е н ь. На что?

М у ж ч и н а. А на то, во сколько его оценят.

Парень незамедлительно назвал умопомрачительную сумму.

Мужчина мгновенно вытащил бумажник и столь же быстро расплатился.

Потом позвал своих людей, которые не без его ревностного участия и погрузили меня с грязной мостовой на машину.

Так попал я к первому своему владельцу, который, как оказалось, был адвокатом. На следующее утро он, захлебываясь от восторга, представил меня своим домочадцам как вещь, счастливо приобретенную по случаю. Стоила она ему всего-то трех буханок хлеба! Как же использовал он миллиарды, что получал от спекулянтов как правовой защитник их интересов?

Домочадцы осмотрели меня с унизительным для моего достоинства безразличием. Несколько лет, не издав ни единого звука, простоял я в нуворишской гостиной своего хозяина и вдосталь наслушался всяческих юридических вывертов, которыми адвокат пичкал своих клиентов. Музыка его адвокатской душе была совершенно чужда, смыслил он в ней не больше своей овчарки: оба давали стрекача, едва завидев, что ко мне направляется убеленная девственными сединами тетушка хозяина, постоянно проживавшая в доме в качестве полноправного члена семейства. Между тем и юный отпрыск дома достиг того возраста, когда даже бледные, точно из теста вылепленные мальчики пробуждают в своих отцах педагогическое честолюбие. Девствующую родственницу возвели в ранг музыкальной наставницы. Она потуже затянула корсет, доверху зашнуровала блузку и три раза в неделю стала проводить в гостиной уроки музыки. Адвокат в то время был занят хлопотами по расторжению третьего своего брака. Хлопоты были успешными, во всяком случае, дома иначе как в светлое время суток он не появлялся. Мальчик садился рядом с девствующей наставницей на специально для музыкальных занятий приобретенную скамеечку и начинал упражняться. Это были воистину мученические потуги. Мало того, что ему, видимо, еще в колыбели медведь на ухо наступил, — он напрочь был лишен способности сосредоточиваться. Вскоре мне стало совершенно ясно: никогда не постичь ему смысла расположения моих черных клавишей, никогда не познать ему того безграничного музыкального многообразия, тайна рождения которого заложена в моей хитроумной механике и строгой последовательности октав. Тетушка, однако, не отчаивалась. Стремясь воодушевить своего воспитанника, она, не теряя темпа, с большим чувством исполняла для него «Неунывающего мытаря». Но и это не приносило желаемых плодов: мальчик то разглядывал паркет под ногами, то вытирал беспрестанно потевшие ладони об узенькие штанины своего матросского костюмчика. Наконец наставница сообразила, что без помощи родителя тут не обойтись. Тот поначалу не придал ее жалобе никакого значения. Стоило ей, однако, намекнуть, что столь специфическое проявление романтического упрямства роковым образом может отразиться на ученой карьере будущего академика, как он предоставил ей все начальственные полномочия. Теперь, когда у нее были развязаны руки, она для поправления музыкального слуха своего ученика все чаще стала прибегать к затрещинам, отдававшимся во мне глухим тягучим эхом. Наконец, не видя проку от затрещин, она взялась за указку и на новый, оригинальный манер стала использовать скамеечку. Во время экзекуций, которые наказуемая сторона воспринимала с такой же страстью, с какой наказывающая оные производила, моя клавиатура оставалась открытой. Девствующая наставница барабанила на ней «Неунывающего мытаря» так пылко, словно это был бравурный военный марш. И вот как-то ночью мальчик тайком прокрался в гостиную, открыл крышку и принялся насиловать мою клавиатуру своими потными пальцами.

От подобного рода конфузов избавил меня всемирный экономический кризис. Мой владелец имел неосторожность чересчур тесно связать свою судьбу с судьбой одного знакомого спекулянта. Обе фирмы обанкротились. Прежде чем на меня успел наложить руку судебный исполнитель, я перекочевал в новую гостиную: адвокат, действуя в обход существующих законоположений, ухитрился сбыть меня одному еврею, державшему текстильную лавку, правда, за столь ничтожную сумму, что об этом стыдно даже вспомнить. Ведь тогда я был почти новенький!

Следующие два года прошли скучно и вяло. Гостиная моего второго владельца была древнее адвокатской и богаче традициями. Проветривалась она редко, поэтому внутри держался устойчивый запах мирры и моли. Обитатели особняка любили тишину, сумеречный свет, степенную, осторожную ходьбу. Приемов или вечеринок никогда не устраивали. Вот так я и стоял, пока в конце концов не завелись во мне древесные черви. На первых порах они еще как-то разнообразили мою жизнь, но вскоре и они заразились той апатической инертностью, какой была насыщена вся тамошняя атмосфера. Исключение, быть может, составляла служанка, каждый день стиравшая с меня пыль. Она дышала на мои потускневшие бока и, не жалея фартука, старалась натереть их до идеального блеска. Случалось, подходила ко мне и хозяйская дочка. Открывала крышку, нажимала на педаль и одаривала мои клавиши такими трепетными прикосновениями, испытывать которые раньше мне никогда не доводилось. В первый раз в жизни я осознал, какие чудодейственные звуки могут порождать мои струны. То были поистине блаженные, но такие краткие мгновения. Много бы я тогда дал, чтобы хоть раз в полной мере насладиться всем тем благозвучием, на какое только способно мое отзывчивое нутро. И пусть звенели бы звонко бокалы, пусть колыхались бы мятежно портьеры, пусть! Увы: страстное мое желание так никогда и не сбылось. Эта изумительная девушка так и не решилась сыграть в полную силу. От подобной осторожности проку, как известно, было мало. Мои владельцы были вынуждены покинуть и дом, и город. Вся мебель была конфискована. Я же снова ускользнул — это при моем-то весе! — от ока властей. Раньше чем я успел попасть в инвентарные списки бюрократии, со всем присущим ей служебным рвением спешившей обыкновенной краже придать видимость законности, меня экспроприировал слоноподобный штурмовик Шмидт, по прозванию Пробор, для нужд пивного бара, в котором он проводил большую часть своей жизни. Так из городской гостиной я внезапно перебрался в потайной кабинет забегаловки.

Да и во всех прочих отношениях это было настоящим падением. Властной волей Шмидта Пробора под мой аккомпанемент исполнялись всякого рода воинственные песни. Если вечер, случалось, затягивался, он снимал с головы фуражку, расчесывал волосы на косой пробор и проигрывал наиболее бойкие куски опереточных мелодий, потом переходил к сугубо скабрезным вещам; наконец, доверху наполнял свою кружку пивом и выливал содержимое в мой всегда открытый корпус. Это служило для его дружков своего рода сигналом: они обступали меня со всех сторон тесным кольцом, клали на меня свои сигары и начинали во всю мощь своих легких мычать и рычать всякие непристойности. Со стоном и скрипом переносил я их гнусные домогания. Не стану врать: за рамки закона они не выходили, и это хоть в какой-то, пусть очень малой, мере утешало меня.

Но вот как-то под вечер, когда хозяин бара, пользуясь отсутствием посетителей, мирно похрапывал в зале, Шмидт Пробор попытался воспроизвести мелодии двух-трех модных шлягеров. И неожиданно попал на ритм какого-то гимна, мало того — он вдруг ухватил его мелодическое построение; потрясенный собственной прытью, он было замедлил темп, но потом мало-помалу разошелся и, изощряясь в корявых пассажах, с грехом пополам сумел-таки добраться до того аккорда, после которого неминуемо должна была последовать реприза. Внезапно резко распахнулись двери, и на пороге выросла грозная фигура хозяина. Лицо его было перекошено, в глазах стоял панический ужас. Он решительно захлопнул мою крышку и закрыл меня на ключ. Действия свои он сопроводил монологом: в энергичных выражениях высказал сначала подозрение, что Шмидт Пробор просто-напросто свихнулся, потом упомянул о гимне «Коммуны», о тюрьме и прочих малоприятных перспективах, меня же грозился изрубить топором.

Вскоре после этого происшествия мне пришлось свести знакомство еще с несколькими темными личностями. После того как городской аптекарь, аккомпанируя местному мужскому певческому кружку, исполнил на мне незатейливое интермеццо, я попал под его власть. Худосочный губастый мужичонка получил ключ в безраздельное пользование: совершенно не разбираясь в музыке, он тем не менее мнил себя великим певцом и первостатейным меломаном, способности же свои, заключавшиеся единственно в крайне убогом исполнении сальных арий, демонстрировал только в особенных случаях. То есть когда совершался «обряд посвящения» новой служанки. Жена хозяина была женщиной недоверчивой и ревнивой; и хотя уличить супруга она ни в чем не могла, это не мешало ей постоянно укорять его в измене и выгонять служанок раньше, чем они успевали хоть раз помыть все окна в доме. И вот явилось новое лицо, невинное создание — застенчивая деревенская девушка, по характеру своему столь же наивная, как и небезызвестный этюд Муцио Клементи. В бар тут же, как пчелы на мед, слетелись городские «князи» от грязи или, точнее, те, кто себя за оных «князей» почитал: начальник почты, мясник, скототорговец, живодер, ну и, разумеется, вышеупомянутый аптекарь. Уединившись в потайном кабинете, первым делом отбарабанили на мне обязательную патриотическую программу, потом велели девушке явиться к ним с подносом, сплошь заставленным бутылками самых разных, но очень сладких марок шнапса. Двери заперли. Заставили девушку пить. Пить все — до последней капли. Аптекарь осквернил мои клавиши своими осклизлыми жабьими пальцами и неслыханно фальшивым голосом проблеял: «Вилья, о Вилья, кудесница лесная моя!» Под его козлиное блеяние остальные мужчины медленно, но неудержимо раздевали девушку. Робкие возгласы протеста, испуганный лепет и даже громкий визги истошные вопли потонули в исходившем от меня грохоте, назвать который музыкой у меня просто не поворачивается мой струнный язык.

Что толку из того, что я прикрывал свой позор звуковой какофонией! Быть свидетелем изуверства и даже ему способствовать мне все равно пришлось. Теперь я страстно жаждал того, чем некогда так стращал Шмидта Пробора хозяин, — вмешательства властей. Но когда мне стало известно, что в оргиях иногда принимает участие даже начальник полиции (хотя и в штатском платье), все мои надежды развеялись как дым.

Вскоре я, слава богу, миновал и этот адов круг. Народ грелся в теплых лучах умеренного и обманчивого благополучия. Разбогател (непонятно только, за чей счет!) и мой хозяин. А разбогатев, приобрел постоялый двор и переехал в село. Одним прекрасным майским утром я вновь обнаружил себя в большом зале — на эстрадной сцене, среди декораций, изображавших с одной стороны парк, с другой — гостиную комнату. Благодаря своему одиночеству и полному, безграничному бездействию мне пришлось до дна испить горькую чашу дальнейшего падения. Подумать только: из светлого мира буржуазной благопорядочности попасть в конце концов в сумеречный мирок узкой сцены — жалкого подобия того светлого мира. Воистину: сколь изменчива наша судьба! Будущее рисовалось мне сплошной завесой мрака.

Но обо мне вспомнили. По субботам и воскресеньям в зале устраивались танцы. Меня придвигали к рампе и использовали мое умение так подыграть дилетантски пиликающей скрипке и бездарно громыхающим ударным, что создавалось впечатление, будто мы играем настоящую музыку. Боюсь, что могу показаться заносчивым или даже высокомерным, и все-таки: довольно часто я был вынужден превышать свою теневую функцию аккомпаниатора и выступать в роли лидера, лично ведя основную мелодию, в противном случае наше трио безнадежно распалось бы на противоборствующие элементы, уподобившись лебедю, раку и щуке. Играл на мне школьный учитель, исполнявший к тому же обязанности местного кантора. Способностями он обделен не был, и это помогло мне со временем привыкнуть к отупляюще непритязательным ритмам уанстепа, польки и марш-фокса. Райнлендер я воспринимал прямо-таки как подарок, вальс был для меня чуть ли не праздником. Ближе к полуночи иной раз игрались и мелодии в стиле джаза. А то и какое-нибудь танго. Хозяин выключал свет, над разгоряченными телами трепетали бумажные гирлянды, мои черви вгрызались в меня в такт музыке — одним словом, любой, кто не прочь окунуться в сладостный омут всеобщего пивного блаженства и без особой боли готов забыть, что некогда на белом свете существовали господа Шуберт и Шуман, мог бы гордиться подобным массовым успехом. В конце концов, для концертной деятельности я не предназначался.

Потом, однако, разразилась война. О первых годах этого мрачного времени ничего примечательного сообщить не могу. Редко что нарушало пыльную тишину моего бытия. Однажды подсел ко мне Шмидт Пробор, на сей раз уже в полевой форме; но сидел так, будто чувствовал себя в гостях: видимо, приезжал в отпуск. Обладай я даром речи, многое простил бы я ему из былых его грехов, ибо играл он тогда такую милую, такую душевную, такую лестную для нашего брата мелодию: «Если б вы играть умели на рояле, устояли б женщины едва ли…» Правда, общее впечатление чуть смазывалось: чем увереннее выходила у него мелодия, тем больше сомнения проскальзывало в его голосе по части самого содержания. Чувствовалось дыхание войны, опалившее даже Шмидта Пробора. Чтобы набраться бодрости, так необходимой ему для войны, он принялся бойко меня обрабатывать. Если верить его слегка кукарекающему баритону, то где-то там на лугу росла крохотная девочка-роза по имени Эрика. Такого рода поэзия, признаться, никогда не вызывала во мне симпатии. Равно как и варварский гром фанфар, который «Юнгфольк» производил на своих празднествах по случаю дня захвата власти или именин фюрера. Моих червей всякий раз бил паралич, несколько недель державший их в полном оцепенении.

Этому именинному грому я предпочитал честный стук молотков, впервые прозвучавший в зале летним днем в четвертый год войны. От стружек и кованых сапог паркет стерся. Сцену заставили угрожающе шаткими пирамидами из стульев и столов, освобождая в зале место для нескольких рядов двухъярусных нар. Прежде чем туда ввели команду французов, одетых в бледно-зеленую одежду, хмурый фельдфебель приказал хозяину запереть меня на ключ. Пленные работали днем на строительстве моста через реку. Вечером беседы их были очень скупы. Меня это очень расстраивало, ибо язык их мне очень нравился — в нем было что-то мелодичное. Вскоре, однако, помещение наполнял тот хриплый храп, которым у всех человеческих существ, заключенных под стражу, сопровождаются сны о свободе. Иногда ко мне на сцену долетал жуткий мучительный стон. Или пронзительный крик прорезал тишину ночи. То были ужасные мгновения, в которые одна наиболее расстроенная струна откликалась во мне тревожным глухим эхом.

И все же я не терял надежды. И судьба мне улыбнулась. Однажды — в первый прохладный вечер после затянувшегося периода жары — моего лака коснулись исхудалые пальцы. Они пытались открыть крышку клавиатуры. Так как это не удалось, они открыли верхнюю крышку и потянулись вниз к струнам. И когда мужчина с запавшими щеками и черными горящими глазами, о котором мне было известно лишь то, что звали его Эмилем, дотянулся было до струн и даже тронул их, проверяя звучание, вмешался охранник. Это был (что поделать, этот человек неотъемлем от моей судьбы!) Шмидт Пробор. Протез (ногу ему оторвало снарядом) и длинная — до пят — шинель придавали его походке что-то тяжеловесное и дебильное. Он перекинул карабин с одного плеча на другое и приказал: «Не лапай! И живо вниз, гнида вшивая!»

Эмиль неохотно убрал руку. Я сразу понял: он ни за что не отступится от меня. Уже по этой первой встрече я почувствовал, как много в нем было страсти, и это несмотря на выматывающую работу и жиденькую похлебку. Эмилю удалось открыть меня с помощью куска хитроумно согнутой проволоки. Сначала он ограничился тем, что лихорадочным, истосковавшимся взглядом окинул мою безупречную клавиатуру. При этом руки он держал сзади за спиной так, будто они сведены судорогой. Наконец он симулировал диарею, будто бы вынуждавшую его по нескольку раз на дню бегать в нужник, пристроенный к залу. Сознательно опускаю описание того множества препятствий, которые ему пришлось преодолеть ради осуществления своего плана. Скажу только, что внезапно он возник передо мной: в полумраке сцены — только он и я. Как бы рассеянно он подвинул под себя стул. Меня била дрожь, вызванная отчасти страхом перед возможной катастрофой, отчасти предвкушением встречи с этими пальцами. Они были необыкновенно длинны и чувствительны. Они скользили по моим клавишам, будто знали их с детства, они заставляли звучать во мне самые нежные струны души; нескончаемая череда расставаний и новых свиданий с ними привела меня в восторг. Я забыл о всякой осторожности и выплеснул все, что в свое время сочинил для нашего брата Шопен. Так испытал я одно из редких мгновений глубочайшего самовыражения. Самозабвенно играл и Эмиль. Его исполненный тоски взгляд во все время игры не отрывался от вазы в стиле «рококо», которую поставили на сцену для придания декорациям блеска культуры минувшего века. Он играл, играл, играл!

И вновь я был вынужден в силу своего изначального призвания стать соучастником запретных действий. Охотно сознаюсь: в первый и последний раз я получил от этого истинное наслаждение. Это, разумеется, ничуть не помешало мне с трепетом в сердце ждать, как отреагирует на наш поступок хозяин. Тот, очевидно, уже проанализировал последствия вероятного поражения. И, как многие в то время прикинулся глухим. Но вслед за ним в зале появился и Шмидт Пробор; он стукнул о паркет прикладом карабина и, срываясь на визг, прокричал: «А ну живо слезай, гнида вшивая, — живо, говорю тебе, живо!»

Эмиль отважился двумя пальцами правой руки взять еще один унылый аккорд. Потом не торопясь прикрыл крышку. Вероятно, он ожидал, что после словесного оскорбления последует традиционный удар сапогом. Однако и тот, и другой лишь молча вышли из зала. Я снова остался один. До освобождения французов из плена. Мне было приятно сознавать, что рядом со мной находится Эмиль. Шмидт Пробор, по всей видимости, умолчал о том инциденте.

В один из последних дней войны крышу над эстрадой разворотило осколками снаряда. Дождь хлестал мне прямо под ноги. Я опасался за сохранность лака и вскоре убедился, что не напрасно. К счастью, облупилась только нижняя часть боковой стенки, что не очень бросалось в глаза.

Во всяком случае, человек, вновь обнаруживший меня как раз в поворотный момент европейской истории, не обратил на повреждение никакого внимания. Этим человеком оказался солдат в землисто-бурой гимнастерке, наполнивший зал крепким запахом махорки; подойдя к сцене, он ловко перемахнул через ее край и сразу навязал мне свое желание. Начало далось мне нелегко. Славянский ритм и интонация были мне непривычны, и то, что, вероятно, представляло собой всего-то простую народную песню, доставляло мне неожиданные трудности. При этом я чувствовал: привыкать придется. И, вероятно, надолго. Как же я был удивлен, когда довольно умелые пальцы начали извлекать из меня известные, даже весьма известные звуки. Он наигрывал на мне песенку о некой Лили Марлин, столь же грубую и пошлую мелодически, сколь груб и убог ее текст. Правда, слов солдат не знал. Вступление он проиграл осторожно, как бы на ощупь, но постепенно ускорил темп и, когда наконец заиграл в полную силу, уверенно ведя мелодическую линию, был остановлен резким окриком воинской команды. Мне жаль было вот так вдруг с ним расставаться, хотя он и был большим дилетантом. Как бы там ни было, я пережил это расставание без особой боли. Только черви еще долгое время проявляли энтузиазм, что лишний раз показывало, каким непритязательным вкусом они были наделены.

И вот настало бурное время. Мной завладела молодежь. Точнее, те, кто остался в живых. Стремясь наверстать упущенное, они веселились на все лады: каждый вечер пели и играли, по субботам и воскресеньям танцевали и никак не могли насытиться производимой с моей помощью музыкой. Хозяин гостиницы не взимал с них никакой платы, более того — совершенно отрекся от меня. Когда однажды в зале снова появился Шмидт Пробор, исхудалый и оборванный, до срока отпущенный из Бауценской тюрьмы по состоянию здоровья, хозяин отвел его в сторонку, указал на меня и приглушенно прошептал: «Мы с тобой знать ничего не знаем. Вообще не имеем ни малейшего понятия. Когда мы сюда переехали, штуковина эта уже здесь стояла. Так что мы с тобой ни при чем, понял, да?»

Шмидт Пробор туповато посмотрел на меня и утвердительным кивком одобрил решение хозяина.

Это происшествие не очень-то меня удивило. Чего же еще можно было ожидать от таких людей? Но оно привело к результатам, речь о которых пойдет ниже.

Поначалу я пользовался значительным и неизменным вниманием. После грубых тычков юных фей я отдыхал под искусными пальцами кантора. Некоторые же девочки довольно быстро преуспели в занятиях, пользуясь видавшим виды, вконец истрепанным самоучителем. В основном это были дети крестьян и живших в деревне рабочих близлежащей лесопильни. Новые времена, новые песни! Я помогал молодежи обрести уверенность в себе и утвердился в прежних правах в составе эстрадного оркестра. Но их в скором времени стал ущемлять сиплый саксофон, на котором играл живучий, как феникс, Шмидт Пробор. Он совершенно оттеснил меня на задний план, постоянно ведя партию соло и неизменно срывая аплодисменты, мне же была отведена роль мальчика на побегушках. Проглотив эту горькую пилюлю судьбы, я изведал чувство сродни тому, что испытывает человек, оказавшийся вдруг на больничной койке: тогда только он начинает осознавать, как все-таки прекрасно быть здоровым и нужным.

Поскольку школа и церковь сгорели, занятия с учениками старших классов проводились в зале. Было и забавно, и интересно в недолгие часы дня и вечера воспроизводить целое попурри, составленное из самых далеких друг от друга мелодий: с утра — народные песни, сменяемые мелодиями новых гимнов, потом, на уроке богословия, — церковные псалмы, а под вечер, уже в сумерках, — легендарная «Мы нового мира строители!», исполнение которой давало молодежи моральное право на то, чтобы под занавес спеть не менее легендарные песни рыбаков Капри или знаменитую «Голубку». Несчетное количество раз звучали в порядке сопровождения к танцам, то бишь на маскарадах и всякого рода костюмированных балах и празднествах, на свадьбах и шумных крестьянских вечеринках, «Красные маки» и «Алые розы». Эти незабвенные шлягеры всё сохраняли свое место в репертуаре, даже в разгар увлечения рок-н-роллом.

Гулом гудел гладкий как зеркало паркет, метались под потолком гирлянды, кулисы дрожали под напором эмоций, освободившихся от пут войны. Вечно так длиться не могло. Это было бы чересчур прекрасно. Я понимал это. Сначала я лишился учеников. Потом и молодежь постарше перекочевала в актовый зал: песен пелось все меньше, в моду вошли речи. Постепенно стали редеть и толпы танцующих. Иногда в зале собиралось так мало народу, что, несмотря на шум саксофона, труб и кларнетов, меня можно было услышать в самом дальнем углу гостиничного ресторана, расположенного отнюдь не близко. Наступила эра телевидения. Средоточием культуры для людей стали собственные квартиры.

И вновь я погрузился в пыльную тень сцены, отданный на растерзание собственным мрачным мыслям и древоточащим тварям. Их вялость была поистине убийственной. Я понял, отчего древние сравнивали этих меланхоличных червей с «мертвыми» часами.

Опыт, однако, подсказывал мне, что период тишины и бездействия — лишь прелюдия к очередному витку той двойной жизни, вести которую меня уже столько раз принуждали. Предчувствие меня не обмануло: вскоре в зале появились несколько невзрачных мужчин в ватниках и резиновых сапогах. Они пересекли зал в направлении двух комнаток, находившихся за сценой, где и разместились на жительство; откликались они, между прочим, только на слово «бурильщик». С их появлением началась новая эпоха. Ибо они вели разведку объема и мощности месторождения каменного угля вокруг деревни и под ней, приближая тем самым ее кончину. Самый молодой и наименее невзрачный из них носил свои сапоги с некоторой долей кокетства, завертывая края голенищ. Эти белые отвороты служили постоянным источником душевных сигналов в направлении хозяйской дочки. Она была столь же привлекательная, сколь и любознательная девушка, ввиду этих своих качеств находившаяся под недреманным оком мамаши. Разумеется, я сразу почувствовал, чем все это кончится. Уже тринадцатилетней девчонкой известный припев «Девочка хорошая, садись, скорей садись ко мне поближе!» она воспринимала так, будто он адресовался именно ей. Деревенские парни, конечно, слишком хорошо знали, что с матерью шутки плохи.

И только бурильщик нашел способ растопить лед мамашиного недоверия. Однажды в дождливый осенний день он обнаружил меня за пирамидой из стульев и столов. Посвистывая сквозь зубы, он разобрал пирамиду и начал наигрывать на мне «Неунывающего мытаря». Тремя пальцами правой руки. Левая рука, как обычно, оставалась в кармане брюк. Хозяйка в это время стояла у буфетной стойки и вытирала посуду. Она ставила ее на поднос, стараясь не шуметь: очевидно, ей пришлась по вкусу эта, признаться, живая вещица. И это не ускользнуло от внимания бурильщика. Он вынул из кармана левую руку и попытался вставить основную мелодию в приличествующую ей оправу сопровождения. В течение двадцати минут играл он ее во все новых вариациях. Ничего другого он и не умел! Женщина, однако, поддалась убеждению, исходившему от нескольких в классическом стиле взятых аккордов, более того — она прониклась к парню доверием.

Не прошло и недели, как она смирилась с тем, что дочка сидит передо мной рядом с молодым человеком. Пока мамаша, которую все-таки еще грыз маленький червячок недоверия, наводила блеск на бокалы и пивные кружки у буфетной стойки, со сцены в зал лилась мелодия «Неунывающего мытаря» во все новых вариациях. На сей раз ее играли в две руки. Одна рука принадлежала девушке, другая — молодому человеку. Чем были заняты другие их две руки, скрывал сумрак сцены. Приличия не позволяют мне распространяться на этот счет. Думается, достаточно будет того, что я выкажу свое смущение. Ведь мною вновь воспользовались для прикрытия непозволительных действий, хотя на сей раз таковые и не затрагивали сферы служебных интересов властей. Но еще затронут.

Последствия описанной игры не заставили себя ждать. Когда девушка была на седьмом месяце беременности, молодой человек исчез в западном направлении. Сначала его исчезновение казалось мне вполне логичным. Тому, кто с такой минимальной затратой сил способен добиваться таких больших результатов, думал я, в годы «экономического чуда», вероятно, легче проявить себя «на той стороне». Но потом прошел слух, будто бы бурильщик исчез не с пустыми руками, но прихватил с собой всю документацию, касающуюся каменноугольного месторождения. Так оно, видимо, и было: в зале появились двое мужчин, чья наружность была до того неприметна, что это сразу бросалось в глаза. Один из них, выслушивая взволнованные объяснения хозяйки, не менее трех раз бросил на меня взгляд, исполненный величайшего недоверия. Как водится в таких случаях, девушка наложила на себя руки. Спасли ее в последнее мгновение. Из-за этих потрясений хозяин капитулировал: он вспомнил, что уже достиг пенсионного возраста, и объявил, что продает постоялый двор. Так как никто не знал, что станется с деревней в будущем, то покупателем стал потребительский кооператив. В сопровождении пожилого мужчины, одетого в подчеркнуто строгий костюм, хозяин прошелся по всему дому с целью составления описи своего имущества. И вновь ему удалось отречься от меня! Эта бестия воспользовался тем, что грязные, век не мывшиеся стекла пропускали так мало света, что трудно было увидеть его отблески на моей запыленной полировке. Я сказал «воспользовался», хотя то, что меня не заметили, прошли мимо, не зарегистрировали, скорее всего, следовало бы отнести на счет неблагоприятного стечения обстоятельств, к которым относится и чрезвычайная близорукость пожилого господина. Вопиющее безобразие! Но вскоре — с появлением новой хозяйки, которую в силу укоренявшегося тогда административно санкционированного пристрастия к помпезному словотворчеству нужно было именовать заведующей гостиничного комплекса, — мне представился еще один шанс: заведующая вместе с бывшим хозяином прошла еще раз по всем помещениям. Она заметила меня, подошла, тотчас подула на померкший лак моей верхней крышки и попыталась дочиста вытереть меня рукавом своего дедеронового халата. Нетрудно припомнить: именно эта привычка была характерна для служанки торговца текстильными товарами. Да, это была она. Узнал ее, очевидно, и хозяин. Тем больше у него было оснований как можно быстрее пройти дальше. По лицу его было видно: если бы кто-нибудь спросил его в тот момент обо мне, он бы вовсе не стал утверждать, будто вообще не имеет представления о том, каково назначение рояля.

Впрочем, мнение этого человека совершенно меня не интересовало. Хотя я, пусть смутно, начал догадываться, к каким последствиям может привести его поведение, это не мешало мне получать удовольствие от того, что мне снова оказывают внимание. Зал оживился. Бригады гидро-мосто-и-просто-строителей отмечали в нем свои праздники. С умилительно странным упорством они пытались повысить духовный тонус своих собраний, выставляя на каждую «душу» по бутылке вина. Ублажив душу вином, строители старались поддержать тонус на должном уровне, наполняя свои кружки радующим их глаз пенистым пивом. Пиво, пиво и еще раз пиво. Я ненавидел этот напиток уже потому, что он имел фатальную склонность осквернять мой внутренний мир, как только полуопустошенные бокалы под воздействием вибрации подвигались к краю моей открытой верхней крышки, где наконец и опрокидывались вниз, если кто-нибудь не успевал их вовремя перехватить. Немудрено, что в пылу песенных страстей об этом частенько забывали, особенно если в активном и постоянном действии пребывала правая, наиболее громогласная педаль. Еще больше отразилась на мне волна «диско», захлестнувшая зал с внезапностью осеннего грома. То, что молодая поросль называла теперь музыкой, передавалось из двух оглушительно грохочущих колонок через два здоровенных усилителя. Это «нечто» заставляло их тела скорее агонизировать, чем танцевать; и после отражения от стен в этом «нечто» сохранялось достаточно присущей ему оглушающе-наркотической силы, с помощью которой она вновь проникала в члены преимущественно беспаспортных танцоров и мало-помалу овладевала и моей чувствительной душой. Я противился ей всеми своими демпферами во спасение столь милых моему сердцу струн. Как же был я рад, когда закончился этот вселенский кошмар. Монтажно-строительное управление потребовало выделить ему зал под склад всякого рода запчастей.

Еще раз объявился Шмидт Пробор. Прокладывая себе дорогу с помощью протеза, он пробрался сквозь беспорядочное нагромождение ящиков и всякой рухляди, высказал сожаление об отсутствии «железного порядка» и покарал меня презрением человека, окончательно и бесповоротно порвавшего с известным периодом своей жизни. Только некая голубка удостоила меня позже своим сомнительной чести визитом. Она проникла через разбитое окно и оставила на моей верхней крышке омерзительное ядовитое пятно. Меня охватила бессильная ярость, я был даже не в силах подать голос. Мало-помалу я утратил всякое чувство времени. Я состарился.

Однажды весенним днем в зале была проведена генеральная уборка. С того рокового часа все мое окружение катастрофически быстро стало дряхлеть и разваливаться. Стекла в окнах одно за другим потрескались. Рамы покорежились. Остатки гирлянд уныло свисали вниз, обветшалыми краями касаясь навек умолкнувшего паркета. Кулисы, десятилетиями достойно сопротивлявшиеся натиску прожорливой моли, в считанные дни пали их жертвой. Это был конец. Конец доблестного зала. Конец старого постоялого двора. Конец почтенной деревни. За ее околицей ждали своего часа ненасытные бульдозеры. Все, что еще оставалось здесь, им надлежало сровнять с землей подчистую и как можно быстрее: экономика нуждалась в угле.

Перед неизбежностью легче склонить голову, если у тебя есть перспективы в будущем. У меня таковых нет. Когда из зала вывозили мебель, обо мне в очередной раз забыли. Правда, эту участь я разделил вместе с изрядным количеством устаревшего инвентаря. Но разве это могло служить мне утешением? Я был роялем. Я в равной мере воплощал в себе как музыкальную культуру нескольких эпох, так и профессиональное мастерство своих создателей. С моим существованием связывали свои надежды величайшие маэстро музыкального искусства. Такое не забывается.



Поделиться книгой:

На главную
Назад