Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Новость - Иоахим Новотный на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Новость

Социалистические ландшафты Иоахима Новотного

Панораму сегодняшней литературной жизни ГДР невозможно представить себе без яркого, искрометного таланта Иоахима Новотного, писателя преимущественно сельской темы, повествующего о жизни своего родного края. Лауреат Национальной премии ГДР, автор широко известных книг, доцент литературного института имени Иоганнеса Р. Бехера, Новотный пришел в литературу типичным для многих писателей ГДР путем. Когда-то молодой плотник, неожиданно для самого себя попавший на рабфак, очень похожий на тот, что столь блистательно описан Германом Кантом в романе «Актовый зал», он начал изучать литературу случайно, по наивности полагая, что это гораздо более развлекательно, нежели другие предметы. Тернистые пути академической германистики вскоре излечили его от этого юношеского заблуждения, но любовь к литературе осталась. А потом была редакторская работа в издательстве, первые пробы пера, все нарастающее с годами тяготение к своим родным лужицким перелескам, стремление поведать читателю о живущих там людях, — все это исподволь создавало, формировало творческую манеру будущего писателя.

Такой она и сложилась в лучших его произведениях: строгая конкретность во всем, вплоть до самой незначительной детали, обязательная точность в описании родных писателю ландшафтов, любовно-заинтересованное воспроизведение живых человеческих характеров. Жанр небольшой новеллы подходил для этого как нельзя лучше, и не случайно именно Новотный-рассказчик завоевал наибольшую популярность у себя в стране и за ее пределами.

Рассказы Иоахима Новотного удивительно поэтичны. Ненавязчиво, словно пряча веселую усмешку, а порой и слегка подтрунивая, говорит писатель о людях своего родного края, говорит с огромной любовью, бережно и умело выхватывая наиболее характерные, типичные черточки сегодняшнего быта. Персонажи Новотного существуют в строго определенной среде, фон — социальный и географический — всегда точно очерчен, и это рождает ощущение вещественности, зримости происходящего. А если добавить, что все персонажи Новотного говорят на своем, особом, очень характерном и отмеченном мягким юмором языке, то, пожалуй, станет сразу понятнее, откуда берется в его рассказах эта удивительно поэтичная, искрящаяся атмосфера.

Все истории Иоахима Новотного как будто списаны с натуры. Они словно подслушаны в том небольшом деревенском кабачке, где собираются вечерами уставшие от дневных хозяйственных забот мужчины и пышнотелая Рия готова каждому щедро нацедить кружку свежего пива и участливо выслушать очередную, замешанную на изрядной доле юмора исповедь (рассказ «Легкий душ»). Повествования эти неторопливы, ведь именно так, неторопливо, с заминкой, говорят и думают обитатели здешних мест. Чего стоит, например, полный замедленного, слегка ленивого юмора рассказ одного из крестьян, естественно, приберегающего самую соль на конец, о веселом народном празднике в деревне в одну из первых послевоенных весен («По обычаям предков») или же добродушно-веселое сплетничанье в кабачке по поводу несостоявшегося «искушения» Домеля, одного из самых добропорядочных отцов семейства («Hic sunt leones»).

Новотный как бы нарочито прячет, скрывает от читателя столь акцентируемую обычно, четкую, очевидную связь нового и исконно деревенского, традиционного: поди-ка сам разберись, что́ в этих людях откуда берется, такие уж они у нас непростые, «незапрограммированные». В рассказах его героев мы никогда не услышим прямых деклараций, не заметим никаких следов вмешательства писательской руки, искусственно выстраивающей — как это нередко случается в литературе — все в нужном для себя ключе. Герои Новотного органичны и живут своей естественной жизнью.

И приметы нового, социалистического быта тоже органичны для писателя, они подаются ненавязчиво, отдельными точными штрихами, так, словно и они стали уже само собой разумеющейся чертой окружающего ландшафта («Приключение на высоте»). Новое отношение людей друг к другу и к своему делу вошло в их плоть и кровь, каждый проходит эту повседневную, насущнейшую школу жизни, и тогда в особые минуты принятия важного решения подключается весь накопленный в душе нравственный опыт и не может уже человек думать и чувствовать иначе, кроме как категориями новых, социалистических общественных отношений («Завещание»).

Поэтичные рассказы Иоахима Новотного — это ожившая сельская повседневность Германской Демократической Республики. Обыденное, каждодневное существование человека с его будничными проблемами и заботами, с его быстро сменяющими друг друга житейскими радостями и неурядицами оказывается у писателя исполненным высокого социального смысла: «маленькие» проблемы «маленьких» людей получают здесь как бы дополнительное общественное звучание, оказываются и государственными проблемами тоже. Не случайно четко намеченным социально-историческим фоном проходит через рассказы писателя вся тридцатилетняя жизнь республики: от победы над фашизмом, уродовавшим души не только взрослых, но и подростков, сверстников писателя («Умная Грета», «Лабиринт без страха»), от первых нелегких мирных годов, годов преодоления нацистского прошлого и восстановления страны из руин («Новость», «По обычаям предков»), до живого и полноценного, зрелого настоящего, всеми своими сторонами обращенного к простому человеку («Воскресенье среди людей», «Счастливый Штрагула»).

Писатель отнюдь не идеализирует непростой деревенский быт, требующий от каждого самоотверженного, повседневного труда. Ведь именно здесь и раскрывается человек особенно широко, до конца, именно здесь сразу становится ясным, чего на самом деле он стоит. И тогда не очень-то устроенная, напряженная, отнимающая все свободное время и даже здоровье трудная жизнь сельской учительницы оказывается намного более богатой, насыщенной, щедрой и человечной по самым высоким меркам, нежели пустое, холодное существование внешне процветающего городского учителя, уютно пристроившегося некогда к неплохому местечку и поглощенного только собой, ничего не отдающего окружающим («Грог с ромом»).

Любимые герои Новотного и в самом деле живут по высоким нравственным меркам, хотя и никак не рекламируют это на словах, добродушно пряча свои строгие, требовательные к себе и к другим суждения под мягкой и слегка хитроватой усмешкой. Именно эта усмешка, этот по-настоящему народный, исконно деревенский юмор делает рассказы Новотного такими живыми, убедительными в своей непосредственности, зримо вещественными.

И еще одно обстоятельство придает особую живость творческой манере Новотного-рассказчика. Это — ландшафт, подлинный, пронизанный светом пронесенной через все годы любви ландшафт родного писателю Лаузица, этой особой, ни с чем не сравнимой историко-географической области на юго-востоке республики, где по воле исторических судеб испокон веку смешивались славянские и германские народности. Отсюда славянское звучание имен, славянские географические названия, отдельные лужицкие диалектальные заимствования в языке персонажей Новотного. Для писателя столь дорогой ему ландшафт — живой и непосредственный участник повествования, без него немыслимо представить себе его художественную манеру вообще. Сам Новотный так говорит об этом в одном из своих интервью; «Для меня реалистическое письмо невозможно вне связи с тем или иным конкретным ландшафтом. А под словом «конкретный» я понимаю в данной связи именно то, что отличает один ландшафт от другого». И действительно, место действия в рассказах писателя не спутаешь ни с каким другим, его ландшафт всегда узнаваем, он не просто тот непременный раскрашенный задник, что призван создать некий «местный колорит», он — действующий компонент, движущая пружина повествования. «Хвалебное слово родным местам» — это, по сути дела, квинтэссенция всего творчества писателя, его внутренний стержень, придающий ему одновременно и очарование, и силу.

Читатель, взявший в руки этот небольшой сборник рассказов Иоахима Новотного, прочтет лучшее из того, что написано писателем в последние годы в «малом жанре». Он познакомится с наиболее яркой, наиболее интересной гранью его большого таланта, повествующего о людях, живущих сегодня в Германской Демократической Республике, об их повседневных заботах и радостях, об их нелегком труде, о полной неброской, сдержанной красоты природе их родного края. И надо думать, что проблемы эти окажутся столь же близкими и понятными ему, читателю нашей страны, и маленькое путешествие по одной из областей ГДР окажется радостным и приятным.

Н. Литвинец

Новость

Порой я вижу во сне, как сломя голову бежит ко мне маленький Домель. И в тот же миг меня пронизывает страх. Между нами лежит серая пустошь, по ней поземкой несутся крупинки первого в эту зиму снега, дует холодный ветер. Маленький Домель мчится ко мне с другой стороны пустоши. Он размахивает руками, борется с порывами ветра, что-то кричит, но я ничего не могу понять. Вот он исчезает в ложбинке. Потом, не переставая кричать и жестикулировать, появляется вновь. И я думаю: что же там опять случилось?

Ведь всегда, когда маленький Домель прибегал вот так, случалась какая-нибудь беда. Мы жили на отшибе, в одиноком домике на опушке леса. Дорога к нам петляла по меже. У маленького Домеля она отнимала слишком много времени. А чтобы добежать до меня через пустошь, ему нужно было не больше пяти минут. Правда, под конец он не мог выговорить ни слова, с жадностью ловил губами воздух и только пыхтел. Так было и тогда, в феврале сорок пятого года. Незадолго перед тем раздалось несколько громовых ударов, от которых задребезжали стекла; шумно хлопая крыльями, словно дикие утки, наши куры взлетели над домом, а из щелей серыми струйками посыпалась по стенам известка. Через пять минут появился маленький Домель и выкрикнул беззвучно: «Бомбы! Они сбросили бомбы». Я со всех ног кинулся в деревню. Там, где раньше стоял дом Пабеля, сейчас стоит одна печная труба. Она тянет свой оголившийся остов вверх, в дымный воздух. Вместо стен — лишь груда камней. Под ними, как нам сказали, осталось семейство Пабеля: дедушка, бабушка, внуки. Только молодая фрау Пабель случайно уцелела. Стоя на краю глубокой воронки, она так плакала, будто хотела залить этот кратер своими слезами.

То было в войну. Что значит мир, я не знал. Я только снова и снова видел, как бежит ко мне, жестикулируя, крича и под конец не в силах выговорить ни слова, маленький Домель. И думал: что же там опять случилось?

Однажды он появился одновременно с грохотом рвущихся за его спиной снарядов. Это было уже в апреле. Я решил, что началось наступление. Но Красная Армия еще стояла за рекой, ожидая своего часа. Только артиллерия вела огонь. Маленький Домель произнес беззвучно: «В гравийном карьере. В карьере у Цишанга!»

Мы со всех ног кинулись туда. Сил у меня было больше, поэтому у цели я оказался первым и без помех мог рассмотреть место происшествия; у самой стенки карьера, круто поднимающейся вверх, лежал мертвый немецкий солдат. Примерно посередине ямы, на песке, я обнаружил не менее четырнадцати отпечатков подошв. Значит, здесь стояла карательная команда.

«Он хотел смыться», — сказал маленький Домель, поравнявшись со мной.

Я знал, что немецкие солдаты расстреливали теперь каждого, кто пытался от них смыться. Это была война. А каким будет мир? Неуверенными шагами маленький Домель приблизился к мертвому. Он огорчился, что у того сорваны погоны. На них могли быть звездочки. Маленький Домель был охоч до таких звездочек. Почему-то я не слышал выстрелов, убивших человека, который не захотел больше воевать. Видимо, их заглушил гром орудий. Или ветер дул в другую сторону, не было этой вьюги, с которой сегодня приходится бороться маленькому Домелю. Странно, что на нем нет летного шлема. Обычно он с ним не расставался. Хотя речь скорее идет о шлеме мотоциклиста. Для тепла к нему были подшиты наушники, они застегивались у подбородка, и вид у маленького Домеля был такой, будто он и в самом деле надел радионаушники, потому шлем и назывался летным. Он был на нем и тогда, летом. Война уже кончилась, но все еще глубоко сидела в нас. И по-прежнему нас охватывал страх, когда вот так, крича и жестикулируя, прибегал маленький Домель.

«Наш старший, — через силу выдохнул он, — мой брат!» На этот раз бежать куда-то уже явно не было смысла, на этот раз все уже было кончено. Сперва маленькому Домелю нужно было отдышаться. А пока еще теплилась надежда, что старшему Домелю удалось нечто необыкновенное. Он горазд мастерить. Если ему в руки попадала палка, он в два счета вырезал из нее трость с витым узором. Из пустых спичечных коробков он мастерил целые города. Из обгорелых спичек — ветряные мельницы и машины. Самой лучшей из его поделок была трехмачтовая шхуна, она отлично держалась на воде и, не опрокидываясь, могла переплыть мельничную запруду. Однако в последнее время старший Домель, естественно, чаще мастерил военные машины. Подводные лодки, самолеты. Среди его находок был нерасстрелянный зенитный снаряд, он возился с ним до тех пор, пока снаряд не взорвался. «Правую руку, — сказал маленький Домель, — правую руку напрочь оторвало. Он в больнице».

Я опустился на козлы и подумал: скорее всего, мастерить старшему Домелю уже не придется. А мужественный маленький Домель кусал кончик своего летного шлема, стараясь не разреветься.

Вот какие новости приносил маленький Домель, когда прибегал к нам сломя голову. В летном шлеме или без него. Но на этот раз шлем действительно был бы очень кстати, ветер резок, и снежная пелена становится все плотнее. Домель вот-вот будет здесь. Но пока я могу еще думать о разном. И о том, что в последнее время он все чаще приходит обычным путем, а если и бежит через пустошь, то неторопливой рысцой и, прибежав, сразу же начинает говорить. Снова начались занятия в школе. Бруно Цишанг, которого все на свете числили в покойниках, вернулся домой. Умер дедушка Домеля, умер естественной смертью, в своей постели, от старческой немощи. Люди видели, как в окружном городке наш бургомистр пил водку с советским офицером. В лавке выдали дополнительный паек — искусственный мед. Я, правда, опоздал его получить, потому что с этой новостью маленький Домель не слишком торопился.

И вновь я вижу, как ко мне бежит маленький Домель. Он размахивает руками и кричит, борется с ветром и снежной завирухой, первой в эту зиму. А летного шлема на нем нет. Я думаю: опять случилось что-нибудь ужасное, почему я не слышал взрывов? Но маленький Домель уже рядом со мной, он поднимает руки к небу, запрокидывает голову, хочет что-то сказать, но у него прерывается дыхание, он пыхтит и, беззвучно шевеля губами, что-то произносит. И происходит чудо — я все понимаю.

«Снег, — говорит маленький Домель, — снег идет!»

И лицо его светится счастьем.

Все это я вижу во сне, в этом месте я всегда просыпаюсь и думаю: вот что значит мир.

Перевод Л. Фоминой.

Лабиринт без страха

В сущности, придраться было не к чему. Солнце светило, птицы пели, цветы благоухали. Мало этого. Впервые в этом году солнце светило с безоблачного ярко-синего неба. Птицы, особенно дрозды и скворцы, демонстрировали вокал высокого класса. И цветы еще вполне заслуживали внимания. Отдельные крокусы победно кивали яркими бело-желтыми головками, кое-где уже показались нарциссы. Зеленые листочки на кустах еще не успели покрыться слоем пыли. Короче говоря, весна сверкала нетронутой свежестью, ею можно было наслаждаться, как наслаждаются первым глотком вина, первыми строчками хорошей книги или первыми затяжками сигареты. В сущности, все было даже намного лучше, чем обычно. И все же этот день у меня как-то не заладился.

Все время вылезало что-нибудь такое, из-за чего я начинал злиться. С самого утра настроение мне испортил переполненный поезд. Ну ясно, ведь была страстная пятница, а в этот день, как всегда, всем поголовно приспичило куда-то ехать. В конце концов, железнодорожники тоже всего лишь люди, а людям свойственно ошибаться. Конечно же, они должны были предвидеть наплыв пассажиров и прицепить в этот день парочку лишних вагонов. Но может, им это запрещалось какой-нибудь инструкцией, а может, просто не было вагонов, потому что они срочно понадобились где-то еще. И я в свои тридцать с небольшим вполне могу постоять какие-то там два часа в проходе! И нечего из-за этого злиться! Итак, я стоял всю дорогу и все же злился.

Неудача поджидала меня и на станции. Я чуть не обругал в душе почту, но сдержался, понимая, что телеграмма, извещавшая о моем приезде, наверняка была доставлена вовремя. И все же меня никто не встретил. Но и тут я постарался взять себя в руки. В конце концов, я ведь ездил домой каждые полгода, и дорога в деревню была мне знакома. А кроме всего прочего, день-то был особенный, страстная пятница, как я уже говорил, и, значит, все были заняты стиркой, уборкой и стряпней. До меня ли тут?

Ну, взял я в руки свой чемоданчик и зашагал. И при этом весь кипел от злости, несмотря на все старания успокоиться. В то же время я подставлял лицо теплым лучам ласкового солнышка, вдыхал ароматы влажной земли, наслаждался горьковатым вкусом клейких листочков и внимал страстным песням жаворонков. Все это я делал для того, чтобы прогнать плохое настроение.

Едва я ступил на лесную дорогу, ведущую от станции к деревне, как почувствовал, что у меня в затылке и впрямь что-то начало рассасываться. Было такое ощущение, словно с груди соскочили стягивавшие ее обручи. Я вздохнул глубоко и уже готов был с удовлетворением отметить, что день, как это ни странно, складывается вполне удачно, как вдруг дорога резко повернула вправо. А прямо передо мной, меж колючих зарослей молодых сосенок, змейкой вилась узкая тропка и упиралась в высокий песчаный вал. Я знал, конечно, что этот вал ограждает старое, давно заброшенное стрельбище, но раньше никогда о нем не вспоминал. Выросши в этих местах, идешь обычно своей дорогой и не смотришь вокруг. Кое-что замечаешь как бы ненароком, многого вообще не видишь, разве что какие-нибудь разительные перемены сами бросятся в глаза. Правда, здесь вообще никаких перемен заметно не было, тем более разительных. У основания вала сидели двое мальчишек; сидели они, как-то странно прибившись друг к другу, а уши у обоих горели, как маков цвет. Впрочем, в этом не было ничего особенного. Потому что возле старого стрельбища всегда отирались мальчишки. Когда-то и я был в их числе. И сейчас мне ничто не мешало продолжить свой путь, то есть попросту свернуть направо, но досада еще не отпустила меня. Если уж встал с левой ноги, то глаза сами так и ищут, за что бы уцепиться, чтобы дать выход раздражению. Вот и тут — не понравилось мне, как эти мальчишки сидели; они скорчились в какой-то напряженной позе и уставились на меня с такой неприкрытой враждебностью, словно я вторгся в их владения и помешал каким-то сверхъестественным переговорам.

Эти сорванцы наверняка что-то затевают, подумал я сразу. И вряд ли что-то хорошее…

Нашел-таки повод для раздражения!

Самым правильным было бы просто пройти мимо. Очень скоро я позабыл бы об этой встрече, другие дела вытеснили бы ее из головы. Но сегодня меня словно распирало. Мне до зарезу нужно было выплеснуть на кого-нибудь свое раздражение, мне просто приспичило найти наконец-то живого человека, а не какую-то безликую организацию вроде почты или железной дороги, меня так и подмывало отчитать кого-нибудь как следует. Сама судьба подсунула мне этих двоих, а значит, и шанс избыть свою досаду на четыре недели вперед.

Я, конечно, заранее знал, что эти мальчишки вряд ли способны на какую-нибудь серьезную пакость. На вид им было лет по четырнадцать, во всяком случае не многим больше; я был почти уверен, что увижу их обоих послезавтра на празднике совершеннолетия в костюмах и при галстуках. Но в ту минуту меня это мало заботило. Для виду я прошел еще с сотню шагов по дороге и, скрывшись за густой посадкой, сунул чемоданчик в щель между двумя тесно растущими соснами и нырнул в чащу. Я проделал все это легко и просто, ибо нигде так хорошо не ориентируешься, как в местах, знакомых с детства. Вскоре меж низкорослых сосенок я увидел светлую полосу песчаного вала. Его вершина была изрыта дикими кроликами, копавшимися в мягкой подстилке из сосновых игл, а может, даже лисой. Во всяком случае, я перемахнул через вал совершенно бесшумно и очутился в ложбинке, где несколько десятков лет назад свистели и впивались в мишень пули. Теперь оставалось преодолеть второй вал; это надо было сделать с величайшей осторожностью, чтобы подобраться к мальчишкам как можно ближе, не спугнув их прежде времени.

В моем мозгу засело и все время прокручивалось одно и то же: ну, я вам сейчас покажу!

Но вдруг, уже добравшись до середины вала, я наткнулся на черную базальтовую глыбу, по величине и форме схожую с наковальней. По ее гладкой поверхности извивались светло-желтые прожилки, образуя странную, причудливую сетку, не имеющую ни средоточия, ни вообще какой-либо системы. Я замер на корточках, рассматривая камень, потом вспомнил его и похолодел. Только над ним одним годы пролетели, не оставив следа. Деревья вокруг стали выше, слой полусгнивших сосновых игл на валах толще, опоры под навесом одряхлели и накренились, из каменной кладки стены, перед которой некогда торчали мишени, непрерывно сыпался песок. А глыба была такая же, как всегда, как двадцать лет назад, когда я вот так же сидел перед ней на корточках. И вдруг, как по мановению волшебной палочки, все ожило в моей памяти; светло-желтый лабиринт на камне перемешал мои мысли и связал их заново в сеть, в которой прошлое забилось, как пойманная рыба.

Итак, двадцать лет назад я точно так же сидел, притаясь на этом самом месте, и точно так, как сейчас, старался не произвести ни малейшего шума. Но тогда ползание по-пластунски давалось мне куда легче; в ту пору мне как раз стукнуло двенадцать, я был жилист и мускулист, и ползание по земле для меня было делом вполне привычным. Умение ползать в те дни было просто необходимо. Ибо с неба пикировали самолеты, за лесом грохотали тяжелые орудия, над деревней со свистом пролетали заплутавшие снаряды и взрывались в рыбных прудах неподалеку. И с теми, кто не был всегда настороже и не умел быстро и ловко укрываться в щелях, вырытых вдоль дорог, могло приключиться несчастье.

Я в деталях восстановил в памяти всю обстановку той поры, но точной даты вспомнить не мог. Знаю лишь, что это было примерно на пасху, потому что именно к этому времени вся наша жизнь переломилась. Фронт подступал с востока все ближе и ближе к нашим местам, все вокруг было забито солдатами и военной техникой. Старикам из нашей деревни и мальчишкам, с которыми я лишь полгода назад играл в разбойников, выдали винтовки и фаустпатроны. Мы, младшие, глядели на них с завистью. И вот в один из тех дней два четырнадцатилетних подростка из нашей деревни укрылись за валом старого стрельбища, а меня прогнали, считая, что у меня еще нос не дорос для тех дел, которые они собрались обсуждать. Но я не отступился; прокравшись вдоль стрельбища, я обогнул его, с легкостью перемахнул через задний вал и прополз на животе до черной базальтовой глыбы в светло-желтой сетке прожилок. Там я затаился и подслушал рас-говор подростков, из которого понял, что они решили следующей ночью на свой страх и риск выступить в поход на врага. Тут-то они всем докажут, что уже большие и могут сражаться не хуже взрослых. Один из них сообщил отрывистой скороговоркой, что стянул с военной машины пистолет «08». Второй несколько сконфуженно признался, что обзавелся лишь острым туристским ножом. Одеться они решили в черную зимнюю форму молодежных отрядов.

«С ремнем и портупеей!» — строго приказал первый. А второй заметил в раздумье: «Гранат бы где достать!»

Я слушал их разговор затаив дыхание. Еще десять минут назад я жестоко поссорился с ними из-за того, что меня отстранили как недоростка, теперь я их боготворил. Как много значит разница в два года! Эти двое плевали на взрослых и на их законы и шли на войну сами по себе. Не нужен им ни фольксштурм, ни родительское благословение. Вот настоящий германский дух! Сгорая от зависти, я все же чувствовал, что эти два года разницы в возрасте создавали между нами непреодолимую пропасть. И причастность к их тайне почитал за великую честь для себя. А поэтому тихонько отполз в сторону, вернулся в деревню и до самой ночи не проронил ни единого слова: боялся, что, заговорив с кем-нибудь, я — просто от распиравшего меня восхищения их смелым замыслом — не смогу удержаться и проболтаюсь. На следующее утро этих двоих хватились. Их ждут и поныне…

Многое изменилось с тех пор, как они сгинули. А глыба осталась такой, как была. Замысловатый лабиринт на ее поверхности по-прежнему задает нам загадки, хотя интерес к нему со временем упал. И за валом опять укрылись двое мальчишек, замышляя что-то секретное. Я же сползаю назад, тихонько перепрыгиваю через второй вал и неслышно удаляюсь. Пусть их куют свои тайные замыслы. Может, они задумали свести с кем-то счеты, устроив у него под окнами ночную пальбу. Это называется у нас пасхальным салютом. Или решают, какую из девчонок облить водой утром первого дня пасхи. Что бы ни было у них на уме, их можно спокойно предоставить самим себе. Они способны на детскую шалость, но не на проступок, ведущий к преступлению. Для этого они просто слишком многое понимают.

И то, чего не смогли добиться солнце, птицы и цветы, свершилось, как только я это понял. Я почувствовал, что мелочная раздражительность, мучившая меня с самого утра, улеглась и наконец-то уступила место праздничному настроению, вполне уместному в такой день.

Перевод Е. Михелевич.

Счастливый Штрагула

Значит, так: с ящиком яблок через поля, справа педаль и слева педаль, одна рука у багажника, другая на руле, взгляд устремлен на дорогу, но окидывает и окрестности, душа открыта навстречу дню — это и есть Штрагула. Он едет под шорох опавших листьев — уже октябрь, его подгоняет сильный восточный ветер, над ним солнце и облака. Штрагула сворачивает, ветер теперь уже дует сбоку, и он слегка сгибается под его напором, доезжает до леса, под защитой которого выпрямляется и снова нажимает то на правую, то на левую педаль, одна рука у багажника, другая на руле. Шпрембергская дорога, думает он, вот и Шпрембергская дорога. И это, собственно говоря, все.

А на самом деле только начало. Потому что велосипед неожиданно накреняется, Штрагула снимает левую ногу с педали, притормаживает ею, приминая кочки, останавливается, осторожно переносит правую ногу через раму, прислоняет велосипед к дереву и садится на пень. И ужасно удивляется, чувствуя вдруг себя таким счастливым.

Сомнение закрадывается в его душу: постой, Штрагула, так не бывает, чтобы просто среди бела дня, когда везешь яблоки, без всякой причины чувствовать себя счастливым: здесь что-то не так. Штрагула прислушивается к ветру, жмурится на солнце, принюхивается к грибному запаху, ощущает тепло дерева, на котором сидит, — нет, и в самом деле он счастливый. По крайней мере в это мгновение.

А если это мгновение остановить?

Штрагула садится на велосипед и едет дальше по Шпрембергской дороге, теперь чуть быстрее. Штрагула рад, что знает, как называется эта дорога. Потому что это помнят здесь немногие, пожалуй, только старики, чьи отцы когда-то ездили по ней в упряжках и гнали по ней скот на рынок.

Тогда, наверное, здесь было шумно: раздавалось щелканье бичей и скрип колес, «тпру» и «ну», с телег слышались грубоватые шутки — там время от времени прикладывались к глиняным фляжкам, в кибитках кричали цыганки, нетерпеливые парни исчезали с хихикающими девчонками в кустах.

Теперь рынка больше нет, и Шпремберг — не центр, куда съезжаются со всей округи, а просто город, каких много; попасть туда можно по железной дороге или по шоссе, пролегающему за лесом. Старая дорога почти совсем заросла, ее теснят при вспашке плуги, которым необходимо пространство, чтобы развернуться. Может быть, Штрагула последний раз едет здесь между полем и лесом, может быть, то, что зовется Шпрембергской дорогой, скоро совсем исчезнет. И только для Штрагулы еще светлая песчаная полоска, уцелевшая после плуга, останется тем, чем была: Шпрембергской дорогой.

Штрагуле нужно это привычное общение с родными местами. Не то чтобы он был старомоден, нет, ему просто хочется называть вещи, если возможно, такими именами, которые что-то значат, в которых можно что-то услышать, они заставляют звучать тишину и воскрешают забытое…

Штрагула здесь живет, и здесь его дом, в этом нет никаких сомнений. И даже если он сворачивает на незнакомую тропинку, ведущую сквозь сосняк, и только догадывается о ее направлении, он чувствует каждый корень, который надо объехать, каждый спуск за деревьями, когда надо поднажать на педали, он едет и едет и мог бы делать это с закрытыми глазами, но они у него открыты. Штрагула радуется шороху дубовых ростков, которые задевают его колени, ему нравится вид из просеки на деревню, он глубоко вдыхает едкий запах горящей травы, который доносит осенний ветер, он перестает крутить педали и видит, что его ждут.

Конечно, его ждут. Валеска, полная, вальяжная, обходительная, вышла ему навстречу и улыбается. Она стоит во дворе, спокойная и уверенная в себе, снимает ящик с яблоками с багажника, чтобы Штрагула мог как полагается, по-мужски перекинуть ногу через седло. Они обмениваются двумя-тремя словами, ничего существенного, это, скорее, ритуал, заменяющий приветствие людям, которые видятся ежедневно.

Яблоки надо сразу же отправить наверх, в комнату под крышей. Валеска подымается по деревянной лестнице, а за ней счастливый Штрагула, неся перед собой яблоки. Его взгляд скользит от золотого пармена к мягко колышущимся бедрам Валески. Наверху, где чердачный запах смешивается со сладким ароматом яблок, Штрагула, все еще тяжело дыша, принимает награду: довольно долгий и довольно жаркий поцелуй. Он хочет объяснить, хочет сказать, что эти яблоки привезены им в качестве отступного за сегодняшний вечер, который он проведет не у нее, но Валеска уже заранее это знает, она всегда все знает заранее. Она высвобождает плечи из выреза халата, зная, что губы Штрагулы стремятся именно туда. Она проделывает это не без ловкости, все идет одно за другим: в нужный момент у нее слабнут колени, она отступает мелкими шажками назад и откидывается на приготовленную постель.

Позже Штрагула уже сидит один внизу, на кухне, в руках у него бутылка пива, он, улыбаясь, качает головой: какая женщина, черт побери!

Просто так, среди бела дня, дверь была открыта, куры, наверное, заглядывали в прихожую, кошка мурлыкала на лежанке, люди, должно быть, проходили мимо, а он, Штрагула, был рядом с этой женщиной, то ли по своей воле, то ли соблазненный ею, он и сам точно не знает. Он только знает, что в этом беспорядке есть свой порядок. Валеска умеет получать от этого удовлетворение, удовлетворение, которое волнует его и расслабляет, а большего и требовать нельзя.

Сейчас Штрагула уже совершенно спокоен, дышит легко. Он закуривает сигарету и, погруженный в свои мысли, гладит кошку. Рано или поздно они поженятся, он — Штрагула, еще довольно молодой холостяк, и она — Валеска, отнюдь не старая вдова. И это «рано или поздно» тоже радует Штрагулу, оно не связывает и не требует немедленного решения, никакой подготовки, никаких планов — все это продлевает счастливое мгновение.

Штрагула не ждет, пока спустится Валеска. Он тихо обходит вокруг дома, где-то в глубине его сознания на секунду мелькает мысль о том, что позже ему придется многое подправить: побелить стены, покрасить черной краской балки, залатать крышу, может быть, поставить новый забор, но все это еще так далеко и смутно, что не может погасить радость в душе у Штрагулы. Он влезает на велосипед, выезжает из деревни и направляется по дороге в «осиное гнездо», про которое люди говорят: три дома, пять мошенников, пивная и кегельбан. Это старые местные шутки, давно уже не соответствующие действительности, но люди им все равно смеются, и Штрагула рад, что тоже может посмеяться.

В кегельбане уже народ. Штрагула опоздал на четверть часа. Скромно и с благодарностью принимает он приветственные возгласы и обязательные в таких случаях штрафные кружки. Потягивая пиво, он невозмутимо выслушивает и насмешливые замечания по поводу галантной причины своего опоздания. Он рассматривает их как заслуженное признание, подхватывает этот тон — ведь он среди своих.

После пива и веселого разговора он кидает сто шаров, и результат у него, как всегда, ниже среднего. Но у Штрагулы нет спортивного честолюбия, просто его привлекает мужское общество в пятницу вечером, медленно удаляющийся шум шаров, стук сбиваемых ими кеглей и короткий удар об стенку, после которого шары останавливаются. Он любит волнующий момент, когда последняя кегля как бы задумчиво поворачивается, медленно, очень медленно раскачивается, решая, упасть ей или нет, будет девятка или нет. Он любит победные крики своих друзей, когда кто-нибудь из них сбивает три девятки подряд, он любит даже свое собственное огорчение оттого, что ему это никогда не удавалось.

Еще две кружки пива, и Штрагуле нужно выйти. Внезапно он оказывается в темноте, ветер стал более холодным и порывистым, и в низине за деревней собирается первый туман. Штрагула рад, что ему туда не надо. Он возвращается в светлое и теплое помещение, потирает озябшие руки, ему хочется грогу, поэтому он пропускает круг и пьет на свои.

Это, вообще-то говоря, против установленных правил, но Штрагула может себе такое позволить, он здесь кое-что значит и его привычки уважают. Хуже обстоят дела с неким Робелем, который уже три раза не был в кегельбане, с ним придется побеседовать, иначе штраф за отсутствие без уважительной причины будет слишком высок. Да он сюда больше не придет, этот Робель, раздаются чьи-то слова в сигаретном дыму, он отсюда сматывается, мы можем поставить на нем крест. Он теперь французский учит, говорит другой, по интенсивному курсу, весь год ежедневно по десять часов, а потом в Африку поедет — в Гвинею или в Алжир — учителем немецкого. И жена его тоже.

Отхлебнув глоток грога, Штрагула заявляет: чушь все это, глупости, я бы никогда этого не сделал, я отсюда ни ногой. Я свою работу делаю, а если надо, и сверх того, но уехать отсюда, нет, ребята, меня никакая сила не заставит.

И тут за столиком становится тихо, пивные кружки отбрасывают тени на скатерть, из пепельниц поднимается дым, как будто торопится добраться до облака над абажуром. Кто-то скупо роняет: все-таки Африка, мой дорогой! Но и это не слишком нарушает тишину. А тишина какая-то странная, в ней плавают необдуманные мысли и возможности, обрывки мечтаний, стремлений, и только Штрагула, опьяненный своим счастьем, имеет смелость ударить по столу и сказать: кончайте о Робеле, а то у вашего пива уже привкус дальних стран.

В этот раз выпито на удивление много. Особенно старается Штрагула, он никак не может остановиться. Пьет и пьет, не дожидаясь остальных, потому что ему кажется, что другие тянут свое пиво слишком медленно. Он с азартом играет в обязательную двойную голову[1], азарт не проходит даже к полуночи, потом он долго спорит с хозяином о том, когда закрывать пивную, наконец, качаясь за рулем своего велосипеда, кружит ночью по тропинкам, сбивается с пути в тумане и приходит в себя уже на рассвете перед освещенными окнами Робеля. Теперь он почти трезв, и счастливое мгновение ушло.

И с этого момента идет уже другой счет.

Перевод И. Щербаковой.

Воскресенье среди людей

Функе снова здесь. Никто не видел, как он сходил с поезда, не видел и начальник станции Каубиш, дежуривший с субботы на воскресенье у кассы и на перроне. Элла, Ливальдова дочка — пудра и помада не стерты, — приехала из театра. Коварство и любовь. Право на права у тебя есть. А любви бы и без театра хватало, но где право на мужчин? Их порасхватали другие. Да, коварство беспредельно.

Приехал Пауль Мудраг, аккуратно подстрижен, с проборчиком, с утра сразу к парикмахеру, потом одно пиво, на ходу, в десять зубной врач и три шнапса, двойного, тоже на ходу, в час — богослужение у адвентистов, после — чтобы продлить благоговение — еще три шнапса и три пива, теперь уже не спеша, в клубе ремесленников. И все время следить за прической, не забывать о ней и позже, на вдовьем балу в клубе пивоваренного завода, чтобы волосок к волоску, иначе старая дома встретит площадной бранью, в пух и прах разнесет: за нечаянно бьет отчаянно!

Приехал и Паллинг, тот, что не танцует, а торчит всегда у стойки, без него ни одна потасовка не обходится; за полгода десять раз выдворяли из зала. Дорогой мой! Да я послал их подальше, езжу в город. Там этих пивных! И за три года не обойдешь.

Ну а Функе не видно. Тот-то по крайней мере человек положительный, как сказал бы Каубиш. Он знает теперь, в чем смысл и назначение последнего вечернего поезда. Но железной дороге нет дела до частностей, она перевозит праведных и неправедных и ставит семафоры при въезде в населенные пункты, на которых иногда горит красный огонек. Там Функе, наверно, и сошел. В нарушение предписаний, под покровом ночи, — оттуда до деревни каких-то триста шагов, тогда как от вокзала полчаса ходу. Ясное дело, Каубиш подобное не одобрит. Но предполагать и знать — не одно и то же.

Как бы там ни было, Функе опять-таки здесь. В воскресенье, ни свет ни заря, видят, как он бродит по окрестностям. Уж не грибы ли он ищет, когда их еще нет, думает бригадир Йенто, прибивая рейку к стропилине. Что бы значили эта неприкаянность, это хождение туда-сюда? Тут вот работаешь, ешь, пьешь, спишь. Снова работаешь. Даже и в воскресенье, спозаранку. Откровенно говоря, без нарядов и вычета подоходных. Но, как говорится, бог не выдаст — свинья не съест. Плотников не хватает, об этом знают в финансовом отделе. И поэтому приходится смотреть сквозь пальцы, закрывать глаза. Уши тоже, потому что Йенто не из тех, кто осторожничает. Своим стуком он полсвета разбудит.

Но не Функе. Тот, повесив голову, медленно бредет, продираясь сквозь весеннюю зелень молодой поросли перед заповедным бором.

Рейку! — доносит ветер громкую и резкую команду Йенто. Потом Йенто подтягивает следующую шестиметровую рейку, давит на ее верхний конец, рейка, повернувшись вокруг поперечной оси, ложится на скат крыши. Кому он командует? Может быть, на себя стал покрикивать? Как бы не так! Специалист, проработавший сорок лет, из них тридцать — на руководящей должности, относится к себе с уважением. Обращается с собой вежливо. А когда командует, командует другими, и его команды без внимания не оставляют. Функе вот приободрился. Расправив плечи, стоит на опушке леса и смотрит в сторону стройки пристальным взором. Видит остов крыши: балки, укосины, стойки, стропилины. Острый запах стройки — запах сырого раствора и сухого дерева — не доходит до него. И все же он чувствует этот запах. Его охватывает неодолимое желание подбежать, начать что-нибудь делать, например, подхватить другой конец рейки, приколачивать, да так, чтобы гвозди от страха прятались в древесину. Такое сразу поднимает настроение! Функе это знает. Теперь знает. В свое время, когда он зарабатывал на хлеб насущный молотком, топором и пилой, это представлялось ему в другом свете. Тогда ему хотелось расстаться со стройкой. Хотелось добиться большего. Может быть, ему вернуться?

Наверно, для этого Йенто еще раз должен крикнуть: рейку! Но тот ничего такого не делает. Бьет по гвоздю, тот сгибается, и Йенто чертыхается про себя. Забыл о душевном разладе Функе, как только убедился, что тот реагирует на его команду. О, в этом бригадир Йенто разбирается превосходно, к чему скромничать. Кто откликается на его зов, тот — человек стройки, его еще можно выручить. Всегда!

Всегда? Функе снова ссутуливается. Его, пожалуй, нельзя выручить. Вот лес, в него входишь, и сомнения с новой силой овладевают тобой. Бродишь по нему часами, сознание притуплено, продираешься сквозь заросли, пересекаешь просеки, ждешь какого-то чуда, ищешь забвения в природе, на родной земле. Лес для того и нужен, чтобы оставлять в нем бремя забот и выходить к людям обновленным. Для путника, который к тому же привык к современным средствам передвижения, лес огромен, почти бесконечен. Он многое может. Но заботу Функе ему не поглотить, для этого и он недостаточно велик…

Во втором часу дня Функе появляется на прудах, появляется нежданно. Особа, узревшая его, не приходит от этого в восторг. Она возлежит на дамбе, с одной стороны — тысячелистник, с другой — камыш. В бикини. На ветру! Но стоит ли думать о насморке, если речь идет о вещах поважнее. Обещал быть некто Вайраух, учитель биологии. Прогулка вокруг прудов Хаммер и Ланг, а будет желание, и по лугу, который называют Гроссен Луг[2]. Потом можно выпить рюмочку вина в пивной Маттушатта, если найдется вино. Или две, сообразуясь с желанием. Одну-две, не больше.

Ну а пока эта демонстрация частей тела, выпуклостей у излучины. Между прудами Хаммер и Ланг. И долгие, внимательные взгляды то на просеку в сосновом бору, то через плечо на Гроссен Луг, то сквозь пушок подмышки на клейкую желтовато-зеленую поросль ольшаника. Откуда он придет? Как лечь? Если он выйдет из ольшаника, сюрприз обеспечен. Перед ничего не подозревающим Вайраухом, погруженным в размышления о природе муравьев, вдруг чудом явится Валеска: чудом белым, свежим, соблазнительным. Просто ли возжелать плод или, распалившись до умопомрачения, вкусить его — одно и то же. А придет Вайраух по просеке, наслаждение от созерцания будет возрастать медленно, по мере приближения. Эта Валеска — женщина что надо! Глаз не оторвешь. Все при ней, ничего лишнего. Девочка с огоньком. Женщина люкс. Ах…

Как водится, дело так или иначе придет к верному концу. Прогулка, вино — все это хорошо, но как приложение. Прежде всего главное. А главное в том, чтобы после некоторых маневров здесь, у прудов, Вайраух (холост, 32) спросил Валеску (вдову, 35): пойдешь за меня замуж? Она ответит: да! И это все. Одно вопросительное предложение и одно слово с восклицательным знаком. Как все просто. Так просто, что нет, собственно говоря, необходимости раздеваться, рискуя схватить насморк. Но этого Вайрауха надо расшевелить, подтолкнуть. Семь месяцев продолжаются прогулки. У прудов Хаммер и Ланг, по Гроссен Лугу. Семь месяцев они пьют вино за здоровье друг друга, а дело ни с места. Начинаешь размышлять: неужели причина — трехлетняя разница в возрасте? Видишь, как шушукаются, голова к голове, люди. Знаешь, не слыша, о чем говорят. Говоришь себе то же самое. Вдруг проснешься в ночи от крика совы, лишь от крика совы — все тихо вокруг, и поймешь, что на свете ты одна-одинешенька, потом услышишь, как озорной юнец свистит на луну, и почувствуешь собственную беззащитность, и поймешь, чего боишься: того неизвестного пути в пятнадцать — двадцать лет, на котором в одиночестве в тебе прекращается то, что продолжается, если ты не одна. И даже то, что так просто начинается после этого «да», может превратиться потом в довольно сложный роман. Может! Но не должно. Во всяком случае, надо постараться.

Валеска переворачивается на живот. На спине, в продольной ложбинке, появляется тень. Уже без четверти два. Только не нервничать. Все обдумано, взвешено. За будущее можно не опасаться, Валеска отвечает за все, что принесут им грядущие годы. Вайраух может довериться ей полностью, откуда бы он ни пришел — из ольшаника или по просеке.

Остается еще дамба. Но по дамбе приходит не Вайраух. По дамбе идет Функе. У Валески всегда твердый взгляд, но тут ее глаза начинают мигать. Она лежит в этом купальнике уже три года. Тело обнажено в пределах приличия лишь для того, кто должен был это видеть, для всех остальных — сверх меры. Что делать?

Лучше всего — ничего. Лежать, как лежала. Можно натянуть до колен угол одеяла. А впрочем, пусть полюбуется. Пожалей его. Это тот, что год назад поступил в институт. Со стройки — в институт. И лихорадочно зубрит, бедолага, по ночам до потери пульса. Иногда наезжает домой, бродит там и сям как побитый, немного не в себе, как говорят. Его-то, во всяком случае, можно пожалеть. Руки Валески перестают поддерживать туловище, и она опускается на живот.

Функе приближается, оробев, идет, затаив дыхание, почти теряя сознание. И скрывается в лесу. В молчаливом сосновом лесу, который всегда придет на помощь. Он замотался, это ясно. Раньше, хотя бы год назад, он, наоборот, прошел бы помедленней, все по дамбе, пока правая нога не прошлепала бы по самому краешку излучины, у которой лежит Валеска. Подходя, полюбовался бы на это загляденье, несколько незначащих слов: прекрасный денек и т. п., только ветреный, но не так, чтобы очень, — последнее замечание не без намека, ну а дальше — ее ответ подсказал бы, что говорить дальше. Или шел бы все время оглядываясь, или…

Но вместо всего этого он продирается сквозь поросль, и ветви хлещут его по лицу. Прочь, пышнотелое, белокожее и соблазнительное видение! Числа, формулы, теоремы, поочередно возникая, повторяясь в сознании, заглушают все остальные образы и мысли. Здесь тебя развратят, Функе. А ты будь аскетом!

И Функе будет им. Теоремы, формулы, числа. Все то, что составляет подступы к вершинам наук, все, что открыли на пользу всему человечеству другие. Во всем этом нет ни одной его собственной мысли. Позже, в пятом часу, начинает изматывать душу дума: я знаю, что я ничего не знаю. Но и она — древняя как мир. Как все вокруг. Как муравьи и усердие, с которым они пересекают просеку. Как сарыч, безмятежно кружащийся над вершинами деревьев. Как сосны со скрученными ветрами кронами. Только Функе, тот Функе, который когда-то мог одной рукой выжать ящик для раствора, чувствует себя сделанным из размякшего картона. И это существо должно постоять за себя, называть числа, доказывать теоремы, объяснять формулы и даже — подумать только! — принимать решения, иметь свою точку зрения. Взять, к примеру, человека. Можно представить его оседлавшим природу. Вот он усиливает нажим правого шенкеля, ослабляет — левого, чем не повелитель? Или увидеть в нем лукавого слугу, который бессовестно пользуется слабостями госпожи? Кто тут прав?



Поделиться книгой:

На главную
Назад