Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Полное собрание сочинений. Том 1. Рассказы, очерки, наброски, стихи (1885-1894) - Максим Горький на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

«Вот чего захотела чёртова девка! Этого и слыхом не слыхано было; только в старину у черногорцев так было, говорили старики, а у цыган — никогда! Ну-ка, сокол, выдумай что ни то посмешнее? Год поломаешь голову, не выдумаешь!

«Прянул в сторону Лойко и крикнул на всю степь, как раненный в грудь. Дрогнула Радда, но не выдала себя.

«— Ну, так прощай до завтра, а завтра ты сделаешь, что я велела тебе. Слышишь, Лойко?

«— Слышу! Сделаю, — застонал Зобар и протянул к ней руки. Она и не оглянулась на него, а он зашатался, как сломанное ветром дерево, и пал на землю, рыдая и смеясь.

«Вот как замаяла молодца проклятая Радда. Насилу я привел его в себя.

«Эхе! Какому дьяволу нужно, чтобы люди горе горевали? Кто это любит слушать, как стонет, разрываясь от горя, человеческое сердце? Вот и думай тут!..

«Воротился я в табор и рассказал о всем старикам. Подумали и решили подождать да посмотреть — что будет из этого. А было вот что. Когда собрались все мы вечером вокруг костра, пришел и Лойко. Был он смутен и похудел за ночь страшно, глаза ввалились; он опустил их и, не подымая, сказал нам:

«— Вот какое дело, товарищи: смотрел в свое сердце этой ночью и не нашел места в нем старой вольной жизни моей. Радда там живет только — и всё тут! Вот она, красавица Радда, улыбается, как царица! Она любит свою волю больше меня, а я ее люблю больше своей воли, и решил я Радде поклониться в ноги, так она велела, чтоб все видели, как ее красота покорила удалого Лойко Зобара, который до нее играл с девушками, как кречет с утками. А потом она станет моей женой и будет ласкать и целовать меня, так что уже мне и песен петь вам не захочется, и воли моей я не пожалею! Так ли, Радда? — Он поднял глаза и сумно посмотрел на нее. Она молча и строго кивнула головой и рукой указала себе на ноги. А мы смотрели и ничего не понимали. Даже уйти куда-то хотелось, лишь бы не видать, как Лойко Зобар упадет в ноги девке — пусть эта девка и Радда. Стыдно было чего-то, и жалко, и грустно.

«— Ну! — крикнула Радда Зобару.

«— Эге, не торопись, успеешь, надоест еще… — засмеялся он. Точно сталь зазвенела, — засмеялся.

«— Так вот и всё дело, товарищи! Что остается? А остается попробовать, такое ли у Радды моей крепкое сердце, каким она мне его показывала. Попробую же, — простите меня, братцы!

«Мы и догадаться еще не успели, что хочет делать Зобар, а уж Радда лежала на земле, и в груди у нее по рукоять торчал кривой нож Зобара. Оцепенели мы.

«А Радда вырвала нож, бросила его в сторону и, зажав рану прядью своих черных волос, улыбаясь, сказала громко и внятно:

«— Прощай, Лойко! я знала, что ты так сделаешь!.. — да и умерла…

«Понял ли девку, сокол?! Вот какая, будь я проклят на веки вечные, дьявольская девка была!

«— Эх! да и поклонюсь же я тебе в ноги, королева гордая! — на всю степь гаркнул Лойко да, бросившись наземь, прильнул устами к ногам мертвой Радды и замер. Мы сняли шапки и стояли молча.

«Что скажешь в таком деле, сокол? То-то! Нур сказал было: „Надо связать его!..“ Не поднялись бы руки вязать Лойко Зобара, ни у кого не поднялись бы, и Нур знал это. Махнул он рукой да и отошел в сторону. А Данило поднял нож, брошенный в сторону Раддой, и долго смотрел на него, шевеля седыми усами, на том ноже еще не застыла кровь Радды, и был он такой кривой и острый. А потом подошел Данило к Зобару и сунул ему нож в спину как раз против сердца. Тоже отцом был Радде старый солдат Данило!

«— Вот так! — повернувшись к Даниле, ясно сказал Лойко и ушел догонять Радду.

«А мы смотрели. Лежала Радда, прижав к груди руку с прядью волос, и открытые глаза ее были в голубом небе, а у ног ее раскинулся удалой Лойко Зобар. На лицо его пали кудри, и не видно было его лица.

«Стояли мы и думали. Дрожали усы у старого Данилы, и насупились густые брови его. Он глядел в небо и молчал, а Нур, седой как лунь, лег вниз лицом на землю и заплакал так, что ходуном заходили его стариковские плечи.

«Было тут над чем плакать, сокол!

«…Идешь ты, ну и иди своим путем, не сворачивая в сторону. Прямо и иди. Может, и не загинешь даром. Вот и всё, сокол!»

Макар замолчал и, спрятав в кисет трубку, запахнул на груди чекмень. Накрапывал дождь, ветер стал сильнее, море рокотало глухо и сердито. Один за другим к угасающему костру подходили кони и, осмотрев нас большими умными глазами, неподвижно останавливались, окружая нас плотным кольцом.

— Гоп, гоп, эгой! — крикнул им ласково Макар и, похлопав ладонью шею своего любимого вороного коня, сказал, обращаясь ко мне: — Спать пора! — Потом завернулся с головой в чекмень и, могуче вытянувшись на земле, умолк.

Мне не хотелось спать. Я смотрел во тьму степи, и в воздухе перед моими глазами плавала царственно красивая и гордая фигура Радды. Она прижала руку с прядью черных волос к ране на груди, и сквозь ее смуглые, тонкие пальцы сочилась капля по капле кровь, падая на землю огненно-красными звездочками.

А за нею по пятам плыл удалой молодец Лойко Зобар; его лицо завесили пряди густых черных кудрей, и из-под них капали частые, холодные и крупные слезы…

Усиливался дождь, и море распевало мрачный и торжественный гимн гордой паре красавцев-цыган — Лойко Зобару и Радде, дочери старого солдата Данилы.

А они оба кружились во тьме ночи плавно и безмолвно, и никак не мог красавец Лойко поравняться с гордой Раддой.

ДЕВУШКА И СМЕРТЬ

СКАЗКА

I

По деревне ехал царь с войны. Едет — черной злобой сердце точит. Слышит — за кустами бузины          Девушка хохочет. Грозно брови рыжие нахмуря, Царь ударил шпорами коня, Налетел на девушку, как буря, И кричит, доспехами звеня: — Ты чего, — кричит он зло и грубо,— Ты чего, девчонка, скалишь зубы? Одержал враг надо мной победу, Вся моя дружина перебита, В плен попала половина свиты, Я домой, за новой ратью еду, Я — твой царь, я в горе и обиде,— Каково мне глупый смех твой видеть? Кофточку оправя на груди, Девушка ответила царю: — Отойди — я с милым говорю! Батюшка, ты лучше отойди. Любишь, так уж тут не до царей,— Некогда беседовать с царями! Иногда любовь горит скорей Тонкой свечки в жарком божьем храме. Царь затрясся весь от дикой злости, Приказал своей покорной свите: — Нуте-ко, в тюрьму девчонку бросьте, Или, лучше, — сразу удавите! Исказив угодливые рожи, Бросились к девице, словно черти, Конюхи царевы и вельможи,— Предали девицу в руки Смерти.

II

Смерть всегда злым демонам покорна, Но в тот день она была не в духе,— Ведь весной любви и жизни зерна Набухают даже в ней, старухе. Скучно век возиться с тухлым мясом, Истреблять в нем разные болезни; Скучно мерять время смертным часом — Хочется пожить побесполезней. Все пред неизбежной с нею встречей Ощущают только страх нелепый, Надоел ей ужас человечий, Надоели похороны, склепы. Занята неблагодарным делом На земле и грязной и недужной, Делает она его умело,— Люди же считают Смерть ненужной. Ну, конечно, ей обидно это, Злит ее людское наше стадо, И, озлясь, сживает Смерть со света Иногда не тех, кого бы надо. Полюбить бы Сатану ей, что ли, Подышать бы вволю адским зноем, Зарыдать бы от любовной боли Вместе с огнекудрым Сатаною!

III

Девушка стоит пред Смертью, смело Грозного удара ожидая. Смерть бормочет — жертву пожалела: — Ишь ты ведь, какая молодая! Что ты нагрубила там царю? Я тебя за это уморю! — Не сердись, — ответила девица,— За́ что на меня тебе сердиться? Целовал меня впервые милый Под кустом зеленой бузины,— До царя ли мне в ту пору было? Ну, а царь — на грех — бежит с войны. Я и говорю ему, царю, Отойди, мол, батюшка, отсюда! Хорошо как будто говорю, А — гляди-ко, вышло-то как худо! Что ж?! От Смерти некуда деваться, Видно, я умру, недолюбя. Смертушка! Душой прошу тебя — Дай ты мне еще поцеловаться! Странны были Смерти речи эти,— Смерть об этом никогда не просят! Думает: «Чем буду жить на свете, Если люди целоваться бросят?» И, на вешнем солнце кости грея, Смерть сказала, подманив змею: — Ну, ступай, целуйся, да — скорее! Ночь — твоя, а на заре — убью! И на камень села, — ожидает, А змея ей жалом косу лижет. Девушка от счастия рыдает, Смерть ворчит: — Иди скорей, иди же!

IV

Вешним солнцем ласково согрета, Смерть разула стоптанные лапти, Прилегла на камень и уснула. Нехороший сон приснился Смерти! Будто бы ее родитель, Каин, С правнуком своим — Искариотом, Дряхленькие оба, лезут в гору,— Точно две змеи ползут тихонько. — Господи! — угрюмо стонет Каин, Глядя в небо тусклыми глазами. — Господи! — взывает злой Иуда, От земли очей не поднимая. Над горою в облаке румяном Возлежит Господь, — читает книгу; Звездами написана та книга, Млечный Путь — один ее листочек! На верху горы стоит Архангел, Снопик молний в белой ручке держит. Говорит он путникам сурово: — Прочь идите! Вас Господь не примет! — Михаиле! — жалуется Каин,— Знаю я — велик мой грех пред миром! Я родил убийцу светлой Жизни, Я отец проклятой, подлой Смерти! — Михаиле! — говорит Иуда,— Знаю, что я Каина грешнее, Потому что предал подлой Смерти Светлое, как солнце, божье сердце! И взывают оба они в голос: — Михаиле! Пусть Господь хоть слово Скажет нам, хоть только пожалеет — Ведь прощенья мы уже не молим! Тихо отвечает им Архангел: — Трижды говорил ему я это, Дважды ничего он не сказал мне, В третий раз, качнув главою, молвил: — Знай, — доколе Смерть живое губит, Каину с Иудой нет прощенья. Пусть их тот простит, чья сила может Побороть навеки силу Смерти. Тут Братоубийца и Предатель Горестно завыли, зарыдали И, обнявшись, оба покатились В смрадное болото под горою. А в болоте бесятся, ликуя, Упыри, кикиморы и черти. И плюют на Каина с Иудой Синими болотными огнями.

V

Смерть проснулась около полудня, Смотрит, — а девица не пришла! Смерть бормочет сонно: — Ишь ты, блудня! Видно, ночь-то коротка была! Сорвала подсолнух за плетнем, Нюхает; любуется, как солнце Золотит живым своим огнем Лист осины в желтые червонцы. И, на солнце глядя, вдруг запела Тихо и гнусаво, как умела:        — Беспощадною рукой        Люди ближнего убьют,        И хоронят, и поют:        «Со святыми упокой!»        Не пойму я ничего! —        Деспот бьет людей и гонит,        А издохнет — и его        С той же песенкой хоронят!        Честный помер или вор —        С одинаковой тоской        Распевает грустный хор:        «Со святыми упокой!»        Дурака, скота иль хама        Я убью моей рукой,        Но для всех поют упрямо:        «Со святыми упокой!»

VI

Спела песню — начинает злиться, Уж прошло гораздо больше суток, А — не возвращается девица. Это плохо. Смерти — не до шуток. Становясь всё злее и жесточе, Смерть обула лапти и онучи И, едва дождавшись лунной ночи, В путь идет, грозней осенней тучи. Час прошла и видит: в перелеске, Под росистой молодой орешней, На траве атласной, в лунном блеске Девушка сидит богиней вешней. Как земля гола́ весною ранней, Грудь ее обнажена бесстыдно, И на коже шелковистой, ланьей, Звезды поцелуев ярко видны. Два соска, как звезды, красят грудь, И — как звезды — кротко смотрят очи В небеса, на светлый Млечный Путь, На тропу синеволосой ночи. Под глазами голубые тени, Точно рана — губы влажно алы. Положив ей голову в колени, Дремлет парень, как олень усталый. Смерть глядит, и тихо пламя гнева Гаснет в ее черепе пустом. — Ты чего же это, словно Ева, Спряталась от бога за кустом? Точно небом — лунно-звездным телом Милого от Смерти заслоня, Отвечает ей девица смело: — Погоди-ко, не ругай меня! Не шуми, не испугай беднягу, Острою косою не звени! Я сейчас приду, в могилу лягу, А его — подольше сохрани! Виновата, не пришла я к сроку, Думала — до Смерти недалеко. Дай еще парнишку обниму: Больно хорошо со мной ему! Да и он — хорош! Ты погляди, Вон какие он оставил знаки На щеках моих и на груди, Вишь, цветут, как огненные маки! Смерть, стыдясь, тихонько засмеялась: — Да, ты будто с солнцем целовалась, Но ведь у меня ты не одна — Тысячи я убивать должна! Я ведь честно времени служу, Дела много, а уж я — стара, Каждою минутой дорожу, Собирайся, девушка, пора! Девушка — свое:                              — Обнимет милый, Ни земли, ни неба больше нет. И душа полна нездешней силой, И горит в душе нездешний свет. Нету больше страха пред Судьбой, И ни бога, ни людей не надо! Как дитя, собою радость рада, И любовь любуется собой! Смерть молчит задумчиво и строго, Видит — не прервать ей этой песни! Краше солнца — нету в мире бога, Нет огня — огня любви чудесней!

VII

Смерть молчит, а девушкины речи Зависти огнем ей кости плавят, В жар и холод властно ее мечут, Что же сердце Смерти миру явит? Смерть — не мать, но — женщина, и в ней Сердце тоже разума сильней; В темном сердце Смерти есть ростки Жалости, и гнева, и тоски. Тем, кого она полюбит крепче, Кто ужален в душу злой тоскою, Как она любовно ночью шепчет О великой радости покоя! — Что ж, — сказала Смерть, — пусть будет чудо! Разрешаю я тебе — живи! Только я с тобою рядом буду, Вечно буду около Любви! С той поры Любовь и Смерть, как сестры, Ходят неразлучно до сего дня, За Любовью Смерть с косою острой Тащится повсюду, точно сводня. Ходит, околдована сестрою, И везде — на свадьбе и на тризне — Неустанно, неуклонно строит Радости Любви и счастье Жизни.

ЕМЕЛЬЯН ПИЛЯЙ

— Ничего больше не остается делать, как идти на соль! Солона эта проклятущая работа, а все ж таки надо взяться, потому что этак-то, не ровен час, и с голоду подохнешь.

Проговорив это, мой товарищ Емельян Пиляй в десятый раз вынул из кармана кисет и, убедившись, что он так же пуст, как был пуст и вчера, вздохнул, сплюнул и, повернувшись на спину, посвистывая, стал смотреть на безоблачное, дышавшее зноем небо. Мы с ним, голодные, лежали на песчаной косе верстах в трех от Одессы, откуда ушли, не найдя работы. Емельян протянулся на песке головой в степь и ногами к морю, и волны, набегая на берег и мягко шумя, мыли его голые и грязные ноги. Жмурясь от солнца, он то потягивался, как кот, то сдвигался ниже к морю, и тогда волна окатывала его чуть не до плеч. Это ему нравилось.

Я взглянул в сторону гавани, где возвышался лес мачт, окутанных клубами тяжелого черно-сизого дыма, оттуда плыл глухой шум якорных цепей, свист локомотивов. Я не усмотрел там ничего, что бы возродило нашу угасшую надежду на заработок, и, вставая на ноги, сказал Емельяну:

— Ну что ж, идем на соль!

— Так… иди!.. А ты сладишь? — вопросительно протянул он, не глядя на меня.

— Там увидим.

— Так, значит, идем? — не шевеля ни одним членом, повторил Емельян.

— Ну конечно!

— Ага! Что ж, это дело… пойдем! А эта проклятая Одесса — пусть ее черти проглотят! — останется тут, где она и есть. Портовый город! Чтоб те провалиться сквозь землю!

— Ладно, вставай и пойдем; руганью не поможешь.

— Куда пойдем? Это на соль-то?.. Так. Только вот видишь ли, братику, на соли этой тоже толку не будет, хоть мы и пойдем.

— Да ведь ты же говорил, что нужно туда идти.

— Это верно, я говорил. Что я говорил, так говорил; уж я от своих слов не откажусь. А только не будет толку, это тоже верно.

— Да почему?

— Почему? А ты думаешь, что там нас дожидаются, дескать, пожалуйста, господа Емельян да Максим, сделайте милость, ломайте ваши кости, получайте наши гро́ши!.. Ну нет, так не бывает! Дело стоит вот как: теперь ты и я — полные хозяева наших шкур…

— Ну ладно, будет! Пойдем!

— Погоди! Должны мы пойти к господину заведывающему этою самою солью и сказать ему со всем нашим почтением: «Милостивый господин, многоуважаемый грабитель и кровопийца, вот мы пришли предложить вашему живоглотию наши шкуры, не благоугодно ли вам будет содрать их за шестьдесят копеек в суточки!» И тогда последует…

— Ну вот что, ты вставай и пойдем. До вечера придем к рыбацким заводам, поможем выбрать невод — накормят ужином, может быть.

— Ужином? Это справедливо. Они накормят; рыбачки народ хороший. Пойдем, пойдем… Но уж толку, братец ты мой, мы с тобой не отыщем, потому — незадача нам с тобой всю неделю, да и всё тут.

Он встал, весь мокрый, потянулся и, засунув руки в карманы штанов, сшитых им из двух мучных мешков, пошарил там и юмористически оглядел пустые руки, вынув их и поднеся к лицу.

— Ничего!.. Четвертый день ищу, и всё — ничего! Дела, братец ты мой!

Мы пошли берегом, изредка перекидываясь друг с другом замечаниями. Ноги вязли в мягком песке, перемешанном с раковинами, мелодично шуршавшими от мягких ударов набегавших волн. Изредка попадались выброшенные волной студенистые медузы, рыбки, куски дерева странной формы, намокшие и черные… С моря набегал славный свежий ветерок, опахивал нас прохладой и летел в степь, вздымая маленькие вихри песчаной пыли.

Емельян, всегда веселый, видимо унывал, и я, замечая это, стал пытаться развлечь его.

— Ну-ка, Емеля, расскажи что-нибудь!

— Рассказал бы я тебе, брат, да говорилка слаба стала, потому — брюхо пустует. Брюхо в человеке — главное дело, и какого хочешь урода найди — а без брюха не найдешь, дудки! А как брюхо покойно, значит, и душа жива; всякое деяние человеческое от брюха происходит…

Он помолчал.

— Эх, брат, коли бы теперь тысячу рублей море мне швырнуло — бац! Сейчас открыл бы кабак; тебя в приказчики, сам устроил бы под стойкой постель и прямо из бочонка в рот себе трубку провел. Чуть захотелось испить от источника веселия и радости, сейчас я тебе команду: «Максим, отверни кран!» — и буль-буль-буль — прямо в горло. Глотай, Емеля! Хо-орошее дело, бес меня удави! А мужика бы этого, черноземного барина — ух ты! — грабь — дери шкуру!.. выворачивай наизнанку. Придет опохмеляться: «Емельян Павлыч! дай в долг стаканчик!» — «А?.. Что?.. В долг?! Не дам в долг!» — «Емельян Павлыч, будь милосерд!» — «Изволь, буду: вези телегу, шкалик дам». Ха-ха-ха! Я бы его, чёрта тугопузого, пронзил!

— Ну, что уж ты так жестоко! Смотри-ка — вон он голодает, мужик-то.

— Как-с? Голодает?.. А я не голодаю? Я, братец ты мой, со дня моего рождения голодаю, а этого в законе не писано. Н-да-с! Он голодает — почему? Неурожай? У него сначала в башке неурожай, а потом уже на поле, вот что! Почему в других-прочих империях неурожая нет?! Потому, что там у людей головы не затем приделаны, чтоб можно было в затылке скрести; там думают, — вот что! Там, брат ты мой, дождь можно отложить до завтра, коли он сегодня не нужен, и солнце можно на задний план отодвинуть, коли оно слишком усердствует. А у нас какие свои меры есть? Никаких мер, братец ты мой… Нет, это что! Это всё шутки. А вот кабы действительно тысячу рублей и кабак, это бы дело серьезное…

Он замолчал и по привычке полез за кисетом, вынул его, выворотил наизнанку, посмотрел и, зло плюнув, бросил в море.

Волна подхватила грязный мешочек, понесла было его от берега, но, рассмотрев этот дар, негодующе выбросила снова на берег.

— Не берешь? Врешь, возьмешь! — Схватив мокрый кисет, Емельян сунул в него камень и, размахнувшись, бросил далеко в море.

Я засмеялся.

— Ну, что ты скалишь зубы-то?.. Люди тоже! Читает книжки, с собой их носит даже, а понимать человека не умеет! Кикимора четырехглазая!

Это относилось ко мне, и по тому, что Емельян назвал меня четырехглазой кикиморой, я заключил, что степень его раздражения против меня очень сильна: он только в моменты острой злобы и ненависти ко всему существующему позволял себе смеяться над моими очками; вообще же это невольное украшение придавало мне в его глазах столько веса и значения, что в первые дни знакомства он не мог обращаться ко мне иначе, как на «вы» и тоном, полным почтения, несмотря на то, что я в паре с ним грузил уголь на какой-то румынский пароход и весь, так же как и он, был оборван, исцарапан и черен, как сатана.

Я извинился перед ним и, желая его успокоить до некоторой степени, начал рассказывать о заграничных империях, пытаясь доказать ему, что его сведения об управлении облаками и солнцем относятся к области мифов.

— Ишь ты!.. Вот как!.. Ну!.. Так, так… — вставлял он изредка; но я чувствовал, что интерес его к заграничным империям и ходу жизни в них невелик против обыкновения, — Емельян почти не слушал меня, упрямо глядя в даль перед собою.

— Всё это так, — перебил он меня, неопределенно махнув рукою. — А вот что я тебя спрошу: ежели бы нам навстречу теперь попался человек с деньгами, и большими деньгами, — подчеркнул он, мельком заглянув сбоку под мои очки, — так ты как бы, ради приобретения шкуре твоей всякого атрибуту, — укокошил бы его?

— Нет, конечно, — отвечал я. — Никто не имеет права покупать свое счастье ценою жизни другого человека.

— Угу! Да… Это в книжках сказано дельно, но только для ради совести, а на самом-то деле тот самый барин, что первый такие слова придумал, кабы ему туго пришлось, — наверняка бы при удобном случае, для сохранности своей, кого-нибудь обездушил. Права! Вот они, права!

У моего носа красовался внушительный жилистый кулак Емельяна.

— И всяк человек — только разным способом — всегда этим правом руководствуется. Права тоже!..

Емельян нахмурился, спрятав глаза глубоко под брови, длинные и выцветшие.

Я молчал, зная по опыту, что, когда он зол, возражать ему бесполезно.

Он швырнул в море попавшийся под ногу кусок дерева и, вздохнув, проговорил:

— Покурить бы теперь…

Взглянув направо в степь, я увидел двух чабанов, лежащих на земле, глядя на нас.

— Здорово, Панове! — окликнул их Емельян, — а нет ли у вас табаку?

Один из чабанов повернул голову к другому, выплюнул изо рта изжеванную им былинку и лениво проговорил:

— Табаку просят, э, Михал?

Михаил взглянул на небо, очевидно испрашивая у него разрешения заговорить с нами, и обернулся к нам.

— Здравствуйте! — сказал он, — где ж вы идете?

— К Очакову на соль.

— Эге!



Поделиться книгой:

На главную
Назад