Приближённый византийского императора Юстиниана Прокопий Кесарийский написал в VI веке два исторических труда: официальную, льстивую историю своего повелителя и тайную, нелицеприятную, откровенную.
К потомкам дошли оба труда, и они не очень-то восхитились двоедушием историка, но всё-таки отдали должное правдивой части его натуры (некоторые специалисты, впрочем, полагают, что «явная история» была искусной, замаскированной насмешкой над властителем).
Щербатову было что прятать, было кого опасаться… За полгода до его кончины на столе Екатерины II лежал экземпляр книги, только что вышедшей без имени автора. Название с виду обыкновенное: «Путешествие из Петербурга в Москву». Многие в ту пору старались описать дорогу между двумя главными городами России. Сегодня от Ленинграда до Москвы поезд идёт всего несколько часов, пассажиры едва успевают выспаться. В прежние же времена, до того, как проложили железную дорогу, из Петербурга в Москву добирались за трое суток, а если не торопились, то много дольше. Через каждые 25—30 вёрст на дороге стояла станция — маленький домик, где путешественник мог передохнуть, сменить лошадей.
От Петербурга до Москвы 650 вёрст, 25 станций.
В книге, которую открыла царица, было 25 глав: путешественник рассказывал, что он видел, кого встречал на каждой станции.
Проехала Екатерина Вторая по книжке несколько станций, то есть прочитала несколько глав, и насторожилась. Затем приказала обязательно узнать, кто эту книгу написал. И продолжила чтение.
Время было жаркое. Посмотрел путешественник на часы: полдень только что миновал. День отдыха, воскресенье, но около дороги пашет крестьянин, хорошо пашет, старается, сразу видно: на себя работает, а не на барина.
— Бог в помощь,— сказал путешественник (то есть сам автор книги).
— Спасибо, барин,— ответил пахарь.
— Разве тебе во всю неделю нет времени работать, что ты и воскресенье не пропускаешь, да ещё в самую жару?
— В неделе-то шесть дней, а мы шесть раз в неделю по приказу своего барина трудимся на господском поле. Да ещё по вечерам возим из лесу сено на господский двор.
— Велика ли у тебя семья?
— Три сына и три дочки.
— Как же ты их кормишь, если только один день имеешь свободным?
— Не один день — ещё ночь наша. Иначе с голоду умрём.
— Так ли хорошо ты работаешь на господина, как на своём поле?
— Нет, барин, грешно бы было так же работать. У него сто рук для одного рта, а у меня две руки — для семи ртов.
И тут царица наткнулась на строчки, которые позже, много лет спустя, станут очень знамениты:
«Страшись, помещик жестокосердый, на челе каждого из твоих крестьян вижу твоё осуждение».
Полиция по всему Петербургу ищет, кто посмел написать такую книгу.
Скоро узнали и во дворец донесли: автор — господин Радищев. Екатерина тут же вспомнила старого знакомого, который молодым пажом встречал её и провожал, подавал еду, книги.
25 глав, 25 историй. В одной описывалось, как продавали крестьян, и «ужасный молот испускал тупой свой звук»: в большом зале для торговли специальный служитель должен громко стукнуть молотком в тот миг, когда совершается покупка… В другой главе — барин, кормящий мужиков, будто свиней, из корыта, и только один раз в день.
В третьей — плачут родители, жена, дети крестьянина, отданного в солдаты: служба его в армии продлится 25 лет… Только один крестьянин радуется, что будет солдатом: хозяин так над ним издевался, что четверть века маршировать, ружьё носить — ему куда приятнее!
И вот ещё одна станция, ещё рассказ, может быть, самый страшный. Молодой крестьянин любил девушку, собирался жениться, но перед самой свадьбой сыновья помещика попытались отнять невесту. Парень не стерпел и крепко избил обидчиков. Явился барин, по его приказу начали молодого крестьянина немилосердно сечь — он всё стерпел, ни разу не застонал, не вскрикнул. Тогда на его глазах принялись бить старого отца и снова попытались похитить невесту. Крестьянин стал вырываться. Тут собралась вся деревня. Мужики просили барина и его сыновей угомониться. В ответ помещик ещё сильнее стал браниться и бил тростью кого попало. Наконец, крестьяне не вытерпели: схватили и убили своих мучителей.
Что же дальше?
Как ни просил некий добрый, благородный судья оправдать этих мужиков, всё напрасно! И жениха, и невесту, и родню их, и почти всю деревню ожидали кнут и каторга.
Ни царица, ни губернатор не пожелали простить «невинных убийц».
Екатерину II заинтересовало, в чём причина такого отношения помещика Радищева к другим помещикам?
Царица не могла найти удовлетворительного ответа и высказала предположение, что Радищев просто хочет прославиться, стать знаменитым писателем!
Она не могла понять, как это вдруг богатый, образованный человек, отец четверых детей пишет опасные, запретные вещи, да ещё угрожает, называет «жестокосердными» самых важных людей страны?
Познакомившись с мыслью Радищева о желательном освобождении крестьян, Екатерина снова отвечает ему на полях: «Никто не послушает!»
Она перелистывает ещё несколько страниц и уж приходит в страшную ярость.
Путешественник спит, и ему снится справедливый царь, который стремится к добру, не даёт в обиду бедняков.
Проснулся автор и смеётся над своим глупым сном. Разве бывал на свете хоть один царь, который бы добровольно уступил что-нибудь из своей власти, который заступился бы за крестьян перед вельможами и помещиками?
«Колокол ударяет. И се пагубы зверство разливается быстротечно. Мы узрим окрест нас меч и отраву. Смерть и пожигание нам будет посул за нашу суровость и бесчеловечие… Гибель возносится горé постепенно, и опасность уже вращается над главами нашими. Уже время вознесши кому, ждёт часа удобности, и первый льстец или любитель человечества возникши на побуждение нескольких ускорит его мах. Блюдитеся».
Таких строк царица Екатерина никогда не читала, она даже вообразить не могла, чтобы её подданный осмелился такое написать! Разве только Емельян Пугачёв?
Пугачёв, однако, был мужик, неграмотный, а Радищев — дворянин, грамотный. И царица гневно записывает: «Бунтовщик хуже Пугачёва!»
У императрицы ещё несколько версий, объясняющих поступок Радищева.
Во-первых, что он сумасшедший; во-вторых, было предположено, будто писатель сердится оттого, что прежде, когда был пажом, жил во дворце, а теперь его туда не пускают.
Издан приказ об аресте книги и аресте автора.
Пришли полицейские, велят Александру Николаевичу идти с ними. Дети остались совсем одни: мать незадолго перед тем потеряли.
Радищева посадили в крепость и вскоре объявили приговор: смертная казнь!
Каждое утро Радищев просыпался, думал, что начался последний день его жизни: вот-вот откроется дверь и прикажут идти к виселице или под топор. Однако царица всё же не решилась казнить своего врага. Возможно, боялась сделать из него мученика и тем упрочить славу и память…
И вот осенним днём, в цепях, вывели узника из крепости, посадили в тюремную карету и объявили, что его отправляют в Сибирь сроком на десять лет. Ехать же до места ссылки 7000 вёрст.
«Путешествие из Петербурга в Москву» Екатерина II приказала отнимать, у кого бы оно ни нашлось, и тут же сжигать.
Зато отныне платили большие деньги, чтобы хоть полистать страшную книгу, которая так разгневала императрицу, и снять с неё копию. Сорок лет спустя Пушкин добыл себе экземпляр «Путешествия из Петербурга в Москву» и отдал за него 200 рублей. Сейчас, 200 лет спустя, науке известно более сотни рукописных копий «Путешествия» и десятка полтора книжек…
Но это было после. А сейчас Радищева везут в Сибирь. По дороге с ним выехали проститься старенькие родители. Всего же добирался он от Петербурга до места своей ссылки больше года…
Щербатов умирает в Москве в то самое время, когда Радищева везут на восток… Судьба первого русского революционера страшна и печальна. Щербатов — совсем не революционер, сторонник старины, крепостного права… Но зато он занимал такие высокие должности, так много знает, так презрительно относится к развращённым, бесчестным «верхам», что говорит вещи опасные, о которых если б царица знала, то уж приняла бы свои меры, как с Радищевым…
Ещё на службе, а потом в отставке князь, кроме явных, регулярно выходящих томов древнерусской истории, готовил полускрытые от публики труды и материалы о Петре Великом, а вдобавок — историю
Среди сохранившихся бумаг Щербатова, даже в тех манускриптах, что перешли потом в Эрмитажную библиотеку, попадаются любопытнейшие записи, фрагменты, анекдоты — живые бытовые чёрточки, детали, через которые неожиданно проступает потаённая, запретная «большая история».
Так, 27 августа 1769 года князь записывает по-французски: «Находясь в Царском Селе, Её Величество рассказала мне, что супруга царя Ивана Алексеевича была столь недовольна своими дочерьми, принцессами Екатериной и Анной, что перед смертью прокляла их вместе со всем потомством до четвёртого колена; <императрица Екатерина II> прибавила, что давно знала этот анекдот, но что о том же ей рассказала и графиня Анна Карловна Воронцова, что находилась тогда в Царском Селе». На другой день, 29 августа 1769 года, Щербатов, продолжая свои записи, воспроизводит застольный рассказ графини Румянцевой о смерти своего деда Артамона Сергеевича Матвеева. «Пётр Великий внезапно велел позвать её посреди церемонии коронования императрицы Екатерины <I> — она приблизилась, император же стоял на четвёртой ступеньке лестницы, именуемой Красной. Он сказал: „Именно здесь твой дед был схвачен стрельцами и сброшен вниз“».
Эти мелкие с виду подробности и анекдоты довольно многозначительны; и сильнейшее детское воспоминание царя Петра, видевшего, как был кинут 15 мая 1682 года на стрелецкие копья боярин Матвеев; сообщение, записанное со слов М. А. Румянцевой (жены известного сподвижника Петра I Александра Румянцева и матери знаменитого фельдмаршала); и «тонко организованные» разговоры Екатерины II — о проклятии, будто бы наложенном на своих потомков женой Ивана V, старшего брата Петра I: если четыре колена её потомков тем самым приговорены к несчастьям, то это как бы снимает часть ответственности с Екатерины за злоключения Брауншвейгского семейства (внучки и правнуки Ивана V!).
Разумеется, самые острые сюжеты, особенно относящиеся к царствованию Екатерины II, не попали в «Эрмитажное собрание» и, подобно небольшим «спутникам», группируются, дополняют наиболее крупный, законченный, откровенный исторический труд, написанный за 3—4 года до смерти, в 1786—1787 годах.
«Взирая на нынешнее состояние отечества моего,— начинает Щербатов,— с таковым оком, каковое может иметь человек, воспитанный по строгим древним правилам, у коего страсти уже летами в ослабление пришли, а довольное испытание подало потребное просвещение, дабы судить о вещах, не могу я не удивляться, в коль краткое время повредилися повсюдно нравы в России. В истину могу я сказать, что если, вступая позже других народов в путь просвещения, нам ничего не оставалось более, как благоразумно последовать стезям прежде просвещённых народов,— мы подлинно в людкости и в некоторых других вещах, можно сказать, удивительные имели успехи и исполинскими шагами шествовали к поправлению наших внешностей. Но тогда же гораздо с вящей скоростью бежали к повреждению наших нравов…»
«Отрицательные герои», «повреждатели» Щербатову видны ясна: из всего XVIII столетия с большим знанием он беспощадно и откровенно вытаскивает фигуру за фигурой, рисует портрет за портретом: честолюбец-грабитель Александр Меншиков, за ним другой временщик — Иван Долгорукий. Затем Бирон и его люди; при Елизавете Петровне князь Алексей Михайлович Черкасский — «человек весьма посредственной разумом своим, ленив, незнающ в делах и, одним словом, таскающий, а не носящий своё имя и гордящийся единым своим богатством, в угодность монархине со всем возможным великолепием жил; одежды его наносили ему тягость от злата и сребра и блистанием ослепляли очи; екипажи его, к чему он и охоты не имел, окроме что лучшего вкусу, были выписаны из Франции, были наидрагоценнейшие; стол его великолепен, услуга многочисленна и житьё его, одним словом, было таково, что не одиножды случалось, что нечаянно приехавшую к нему императрицу с немалым числом придворных он в вечернем кушанье, якобы изготовляясь, мог угощать».
Несколько страниц посвящено подробному разбору интриг, «честолюбивых затей», вреда, причинённого «сим чудовищем», одним из любимцев Елизаветы, графом Петром Ивановичем Шуваловым.
Затем подробно перечислены деяния всех фаворитов Екатерины II.
Сверх того сохранились никогда не публиковавшиеся щербатовские записки-характеристики нескольких видных деятелей екатерининской администрации — восьми членов Военного совета (сделанные, очевидно, между 1775 и 1777 годами). Непросто оценить, где историк объективен, а где пристрастен; однако обо всех названных лицах он судит, конечно, с немалым знанием — находясь в одной с ними службе и примерно в одних рангах.
«
Так представлены в бумагах Щербатова главные персоны империи. Таковы его симпатии и антипатии…
Обличения, однако, не останавливаются на вельможном уровне — идут выше!
Щербатов ввёл в своё сочинение ряд «крамольных свидетельств», которые (по официальным понятиям) «умаляли память», лично задевали по меньшей мере восемь самодержцев, начиная от Петра I; казнь царевича Алексея, «пышность и сластолюбие» двора Екатерины I и Петра II, государственные перевороты — здесь представлен целый курс тайной политической истории России.
После описания краткого царствования и гибели Петра III следует уничтожающая характеристика екатерининского времени, заставляющая вспомнить пушкинские слова (написанные через 35 лет): «Развратная государыня развратила своё государство».
«Хотя при поздних летах её возрасту,— пишет о царице Щербатов,— хотя седины уже покрывают её голову и время нерушимыми чертами означило старость на челе её, но ещё не уменьшается в ней любострастие. Уже чувствует она, что тех приятностей, каковыя младость имеет, любовники её в ней находить не могут и что ни награждение, ни сила, ни корысть не может над любовниками произвести. Стараясь закрывать ущерб, летами приключенный, от простоты своего одеяния остыла и, хотя в молодости и не любила златотканых одеяний, хотя осуждала императрицу Елисавету Петровну, что довольно великий оставила гардероб, чтоб целое воинство одеть, сама стала ко изобретений приличных платьев и к богатому их украшению страсть свою оказывать; а сим не токмо женам, но и мужчинам подала случай к таковому же роскошу».
«Совесть моя свидетельствует мне,— восклицает в заключение историк,— что все как ни черны мои повести, но они не пристрастны, и единая истина, и разврат, в которой впали все отечества моего подданные, от коего оно стонет, принудил меня оные на бумагу предложить».
Задаваясь вопросом, какая выгода Екатерине II и другим правителям поощрять дворян к роскоши и «повреждению нравов», Щербатов тут же отвечает: «Случилось, что <Юлию Цезарю> доносили нечто на Антония и на Долабелу, яко бы он их должен опасаться; отвечал, что он сих, в широких и покойных одеждах ходящих людей, любящих свои удовольствия и роскошь, никогда страшиться причины иметь не может. Но сии люди, продолжал он, которые о великолепности, ни о спокойствии одежд не радят,— сии, кто роскошь презирают и малое почти за лишнее считают, каковы суть Брутус и Кассий, ему опасны, в рассуждении намерений его лишить вольности римский народ. Не ошибся он в сём; ибо подлинно сии его тридцати тремя ударами <кинжала> издыхающей вольности пожертвовали. И тако самый сей пример и показует нам, что не в роскоши и сластолюбии издыхающая римская вольность обрела себе защищение, но в строгости нравов и в умеренности».
Развратным, повреждённым нравам государей и вельмож противопоставлен ряд «честных мужей».
«Князь Симской-Хабаров, быв принуждаем уступить место Малюте Скуратову, с твёрдостию отрёкся, и когда царём Иоанном Васильевичем осуждён был за сие на смерть, последнюю милость себе просил, чтоб, прежде его два сына его были умерщвлены, яко, быв люди молодые, ради страха гонения и смерти чего недостойного роду своему не учинили».
Далее Щербатов рассказывает о своём деде, который «не устрашился у разгневанного государя Петра Великого, по царевичу делу, за родственника своего, ведомого на казнь, прощения просить»; престарелый дед требовал, чтобы, если не будет милости, и его казнить вместе с родичем,— и Пётр смягчился. Наконец, историк утверждал (хотя ему и тогда и после многие не поверили), будто Борис Петрович Шереметев не устрашился «гневу государева» и не подписал смертного приговора царевичу Алексею, говоря, что «он рождён служить своему государю, а не кровь его судить». Князь же Яков Фёдорович Долгорукий «многия дела, государем подписанные, останавливал, давая ему справедливые советы»; Пётр, конечно, сердился, но уважал смелого сановника. «Сии были,— восклицает Щербатов,— остатки древнего воспитания и древнего правления».
Из современников он выделяет немногих, например «честных мужей» графов Паниных. В своём сочинении князь не открывает всех своих политических и нравственных мечтаний, однако они вычисляются довольно отчётливо.
Щербатов — убеждённый крепостник, но решительно возражающий против разорения крестьян вследствие разгорающихся дворянских аппетитов.
В «Повреждении нравов…» представлен некий вымышленный государь, обладающий разнообразными старинными добродетелями и имеющий «довольно великодушия и любви к отечеству, чтобы составить и предать основательные права государству, и — довольно твёрдый, чтобы их исполнять». «Основательные права» — это знакомые читателю этой книги слова: ведь именно об этом писали в ту пору Денис Фонвизин и братья Панины, желая ограничить самодержавие в пользу дворянства.
Праправнук историка, известный литературовед Д. И. Шаховской подсчитал разные «неудовольствия» своего прапрадеда: оказалось, что в трудах своих Щербатов три раза высказывает неудовольствие самой системой правления, пять раз — законами, пятьдесят раз — монархом, семь раз — правительством, десять раз — вельможами; всего — «семьдесят пять неудовольствий».
Прежде чем расстаться с этим деятелем, странным даже среди оригиналов XVIII столетия, сделаем ещё два наблюдения.
Во-первых, Щербатов постоянно сам себе противоречит; обрушиваясь, например, на Анну Иоанновну и её двор, он вдруг замечает, что их пороки происходят от малограмотности, «старинного воспитания»: только что историк восхвалял старину, и вот оказывается, что именно в ней ещё один источник повреждения нравов!
В другом месте Щербатов бросает многозначительную реплику: «нужная, но, может быть, излишняя перемена Петром Великим».
Он не может быть непросвещённым врагом нового, князь Михайло Михайлович: 15 000 книг, пять иностранных языков… Разоблачив пагубное, по его мнению, петровское развращение, он вдруг вычисляет, что подобные же преобразования, если бы совершались постепенно, заняли бы двести лет, и тут восклицает: «Могу ли я после сего дерзнуть какие хулы на сего монарха изречи? Могу ли данное мне им просвещение, как некоторой изменник похищенное оружие противу давшего мне во вред ему обратить?»
Итак, противоречия, несогласованности… Однако полагаем, что здесь не слабость, а сила мыслителя, не имеющего пока законченной системы, но говорящего честно, не «подгоняющего ответ» задачи, а выставляющего живые противоречия живой жизни.
Честный, сомневающийся историк — вот первая черта. А вторая — трагедия этого человека.
В тиши своего кабинета, в потаённых семейных бумагах, он запирает, скрывает (и надолго!) свои резкие слова и странные, «не к веку», мысли…
А между тем статьи, записки, отдельные отрывки
«Утешило меня письмо Ваше,— пишет он однажды приятелю,— ибо всегда приятно есть терпящему человеку видеть соучастников терпения своего».
«Соучастников терпения» почти совсем не было. Презирая развратный двор, не находя общего языка с большинством просвещённых современников, Щербатов смотрит на будущее почти безнадёжно, о себе же пишет стихи:
Он не замечает прекрасной новой российской молодёжи, главного «результата» столетнего просвещения; он не поймёт того, что сделал Радищев, не угадает будущих весёлых, свободных деятелей 1812 года, декабристской, пушкинской эпохи…
Рукопись «О повреждении нравов…» и ряд подобных были спрятаны от «злого глаза»; Екатерина подозревала своего бывшего историографа, но его потаённые труды, казалось, исчезли вместе с ним.
Времена были то суровее, то мягче; а мятежные рукописи и книги ожидали своего часа…
Новый царь Павел I разрешил Радищеву вернуться, но не в столицу, а в деревню около Москвы. Хотя известие о царской милости пришло зимой, в самую лютую сибирскую стужу, Радищев не стал дожидаться более мягкой погоды: очень уж не терпелось вернуться на свободу. И вот он помчался на запад, через тайгу, замёрзшие реки, скорее, скорее…
Простудилась в дороге и умерла вторая жена Радищева, разделившая с ним сибирское заточение.
Когда же помилованный «государственный преступник» приехал в подмосковную деревню, оказалось, что свободы совсем мало. Выезжать из деревни нельзя, писать новые статьи и книги опасно. На службу не примут.
И тут Радищев впервые почувствовал, что устал и не знает, что делать. Даже читать хотелось уже не так сильно, как прежде.