Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Развязка - Владимир Германович Тан-Богораз на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Тан-Богораз Владимир Германович

Развязка

Владимир Германович Богораз

Развязка

Глава I

Это была тяжёлая каторжная работа, равную которой трудно сыскать даже в угольных копях и зимних соляных варницах. С раннего утра они стояли вдвоём у бревенчатого станка и распиливали на доски сырые брёвна, окостенелые под действием пятидесятиградусного мороза. Мёрзлое дерево поддавалось туго и только крошилось под пилой, издавая ноющий скрип как будто железо под напилком.

Бронский стоял в вышине, расставив ноги и упирая свои бесформенные меховые лапти о жидкие перекладины козел, укреплённых внизу. Февральское солнце светило на небе сквозь тонкие и перистые облака, но ветер дул с реки и, принося с собой струйки сухого снега, бросал их прямо в лицо Бронскому. Несмотря на усиленную работу и толстые рукавицы, подбитые волчьим мехом, ему знобило пальцы рук, и иногда ему казалось, что их концы, крепко прижатые к рукоятке пилы, прилипают к холодному дереву как мокрая кожа к мёрзлому лезвию топора. Он, однако, не сдавался и продолжал поочерёдно тянуть и подавать вниз свой конец пилы, настойчивым усилием заставляя её въедаться в оледенелые волокна дерева. Он как будто примёрз к своему шаткому пьедесталу, и его растрёпанная фигура, несмотря на постоянное движение труда, походила на приземистую статую, ещё не укреплённую на подножии и окружённую наскоро сбитыми лесами.

В пиле не хватало зубьев, и средина её постоянно застревала. Они извлекли её из груды хлама, сваленного в артельном амбаре, среди множества испорченных и ненужных вещей, и кое-как привели её в годный вид при помощи молотка и напилка.

-- Держи, держи!

Полуотпиленная доска отвалилась от бревна, упала на землю с глухим звоном как полоса тонкого льда и треснула поперёк. Мёрзлое дерево хрупко как стекло.

-- Чёрт!

Колосов, стоявший внизу, крепко выругался и выпустил из рук свой конец пилы. Получасовая работа пропала даром.

-- Пусть её черти пилят!

Он отряхнул опилки с серого ворота своей оленьей рубахи и быстро направился ко входу в избу. Даже изгиб его широкой спины выражал раздражение, и его шаги негодующе стучали по плотно утоптанной снежной дороге. Бронский неторопливо спустился со своего насеста, приставил пилу к станку, подобрал обломки доски и положил их поверх груды досок, правильно сложенных с левой стороны станка. Попутно он убрал топор, валявшийся на земле, и последовал за товарищем. Собственно говоря, он не одобрял таких незаконных перерывов, но он по опыту знал, что припадки разочарования Колосова очень непродолжительны, и торопился воспользоваться промежутком, чтобы размять ноги и несколько согреться в жилье.

Изба была низкая, но широкая, в две связи, как все пропадинские жилища; она не имела кровли, и её плоская крыша была покрыта только огромным пластом снега, отвердевшего под ветром и нависшего кругом тяжёлыми белыми стрёхами, с ледяными сосульками на солнечной стороне. По старой памяти она называлась школой, ибо она была построена во исполнение начальственного распоряжения, предписывавшего устройство якутской школы в центре Пропадинского округа. Впрочем, уже много лет новоотстроенная школа, вместе с управским домом, полицейским амбаром и другими казёнными зданиями Большого Пропадинска, была занята невольными пришлецами с юга, которые свалились в этот малолюдный уголок как снег на голову и вне этих казённых пристанищ должны были бы искать себе приют разве в лисьих норах на нагорной стороне реки.

С тех пор прошло около десятилетия, владение школой приобрело право давности, и три поколения приезжих сменились под её кровом. Но в эту зиму школа была превращена в столярную мастерскую. Калнышевский, ещё ютившийся в её заплесневелых стенах, выбросил вон свою кровать и постилал оленью шкуру, служившую ему постелью, прямо на верстаке. Каждое утро он свёртывал её в трубку и уносил на сохранение в чулан.

Ястребов стоял у верстака и при помощи большого рейсмуса, столярного циркуля, что-то тщательно размеривал на крепкой берёзовой доске, вычерчивая на ней различные кривые линии. На верстаке лежал самодельный чертёж, часть которого он перечерчивал на доску в увеличенном размере.

Ратинович возился над грудой сломанных ящиков, методически превращая их в щепки и извлекая из них искривлённые гвозди. Он складывал гвозди в кучку, потом тщательно выравнивал и выправлял их на небольшой слесарной наковальне. Выправленные гвозди он ссыпал в большую жестяную банку, уже наполненную до половины.

Калнышевский набил железный котелок комьями древесной "серы", сырой лиственничной смолы, и перетапливал её на огне, с тем, чтобы очистить её от хвои, сучьев и других неподходящих примесей.

Вся комната была заставлена кусками досок и брёвен, выпиленных и вырезанных по различным кривым линиям, то одиночных, то склеенных вместе. Часть их сушилась под потолком на жердях, протянутых от стены до стены. Другая с той же целью была нагромождена у камина с риском загореться от каждой случайно залетевшей искры.

В левом углу комнаты, несколько таких частей, соединённых вместе, лежали на полу, составляя две короткие дуги, сходящиеся под прямым углом. Это соединение напоминало зачаток корабельного носа, как будто это был эмбрион, первая клеточка, из которой в будущем, путём нового органического процесса, должно было вырасти судно.

Это, действительно, была попытка судостроения, порождённая тем же непреодолимым инстинктом, который заставил Робинзона Крузо сколачивать неуклюжее подобие лодки на необитаемом острове и заострил мужество Нансена, когда он пустился в своём парусиновом челноке наперерез Ледовитого океана.

Город Пропадинск стоял слишком близко от полярного моря, у тех самых берегов, которые известны человечеству почти исключительно по описаниям мореходных попыток найти проход сквозь непроходимые льды, назло бурям, морозам и встречным течениям.

Полярное море обладает странным притяжением для уединённых групп изгнанников, заброшенных сюда бурей, более жестокой, чем та, которая разбила суда Гудсона и Франклина, и история этих групп насчитывает подвиги, которые, с известной точки зрения, могут соперничать даже с плаванием Росса и Фробишера.

Поразительнее всех история двух смельчаков, которые отправились на небольшом туземном челноке вниз по огромной Лене и потом на тысячу вёрст вдоль глинистого мелководного и бурного морского прибрежья от селения Булуна до устья реки Яны. Они кормились по дороге охотой на птиц и рыбной ловлей, но в исходе короткого летнего периода, видя себя лицом к лицу с ужасной северной зимой, кончили тем, что направили свой челнок в ближайшую рыбачью заимку, а оттуда приехали в Усть-Янск. Почта из Усть-Янска до Якутска ходит так редко, что начальство узнало об их появлении и сдаче только через девять месяцев. Оно предписало оставить их на новом месте, ибо обратный путь был бы слишком затруднителен, если не для пленников, то для обычного полицейского конвоя.

Попытка пропадинского судостроения протекала среди непрерывных затруднений, часто смешных, иногда совсем фантастических. Но пропадинские Робинзоны применяли к их преодолению весь свой досуг и всю свою энергию, которая до сих пор изнывала бесплодно в замкнутом кругу этого уединённого края, и хотели во что бы то ни стало довести дело до конца.

В сущности, никто из них не имел понятия о кораблестроении и не мог составить чертежей, необходимых для постройки. Наконец, у Ястребова, который некогда много лет прожил в Париже и занимался самыми разнообразными ремёслами, почти случайно оказалась странная и старая книга о быстроте парусной гонки призовых судов, в которой было несколько подходящих чертежей.

Руководствуясь этими чертежами, Ястребов мало-помалу составил проект нового судна, главным образом применительно к скудным древесным материалам, которые имелись в захудалом пропадинском краю. В сущности, пригодных материалов почти вовсе не было. В пропадинских широтах росла только лиственница, приземистая, с искривлённой древесиной, постоянно трескавшаяся от мороза. При распилке из неё выходили короткие кривые доски, ломавшиеся при каждой попытке изогнуть их для обшивки корабельного борта.

Железных гвоздей не было, ибо пропадинская промышленность заменила их ремёнными связями и деревянными колышками. Не было даже полосового железа, чтобы сковать гвозди, и только Ратинович, собиравший во всех лавках остатки изломанных ящиков, умудрялся добывать хотя минимальное количество, необходимо для скрепы важнейших частей корабля. Вместо смоленой пеньки пазы между досками приходилось заполнять сырым мхом, который проскальзывал сквозь щели и везде оставлял зияющие отверстия. Вместо вара и смолы была древесная "сера", хрупкая как сургуч и отваливавшаяся прочь от каждого толчка.

Колосов стоял перед камином, грея у огня свои огромные красные руки.

-- Чёрт, дьявол, -- ругался он. -- Чтоб ты треснула пополам!

Пожелание это, относившееся к доске, было, в сущности, совершенно излишне, ибо доска и без того треснула, но Колосов принимал каждую неудачу за личное оскорбление. Он провёл вместе с Ратиновичем всё лето в верховьях реки Пропады, выбирая подходящие деревья. Каждое вырубленное бревно они стащили к воде на собственной спине и потом связали плот, но теперь ему казалось, что ответственность за материал лежит на его плечах ещё тяжелее, чем сырые лиственничные брёвна.

Калнышевский продолжал возиться над своим котелком, бормоча себе под нос какие-то непонятные слова. У него была фигура средневекового учёного, с пушистой бородой, строгим лицом и выцветшими глазами, и могло показаться, что он творит заклинания над какими-то замысловатыми снадобьями, приготовляя магический эликсир или философский камень. На деле это была привычка, приобретённая во время пятнадцатилетнего одиночества в одном уединённом месте, на берегу Ладожского озера, укромном как монастырь и молчаливом как усыпальница.

Судьба возложила на плечи Калнышевского такое бремя, что друзья и даже враги относились к нему с безмолвным почтением и инстинктивно расступались перед его "старшинством в страдании". Теперь после пятнадцати лет это был не человек, а призрак, или, если угодно, икона.

Другие члены пропадинской колонии были живые, хотя и израненные жизнью люди, а он среди них был как снятый с креста. За пятнадцать лет у него исчезли все индивидуальные наклонности, лёгкие слабости и привычки, которые создают повседневное содержание нашего "я". Остались одни идеи, по-прежнему широкие, но уже холодные и бесстрастные, как будто запечатлённые приближением к Нирване. Рядом с этим Калнышевский отличался большой мягкостью нрава. Его присутствие действовало умиротворяюще на самых обидчивых и закоренелых спорщиков, и этот больной человек, не знавший слабостей личной жизни, был постоянным третейским судьёй при столкновениях мелких слабостей, свойственных другим членам пропадинской колонии. Это был как будто местный святой, домашний покровитель общества пропадинских изгнанников.

В материальном отношении Калнышевский жил в Пропадинске как и в ладожской усыпальнице, не интересуясь подробностями и не обращая внимания на лишения. Единственный личный интерес, сохранившийся в его душе, относился к статистике, которою он занимался все пятнадцать лет, собирая цифры из каждой попадающейся под руки книжки до альманахов включительно, и, за скудостью письменных принадлежностей, занося их для сведения в таблицы своей феноменальной памяти, которая никогда не теряла однажды усвоенной пищи. До сих пор Калнышевский собирал только материал, обработка откладывалась на после, кроме двух-трёх небольших, но довольно любопытных этюдов. В этом замученном и изнурённом человеке, по-видимому, таились задатки большого учёного, которые увяли от холода его судьбы и уже не могли расцвести в полярной пустыне, среди этой утлой и слишком поздней свободы.

Кораблестроение застало Калнышевского врасплох. Сначала он отнёсся к нему холодно, и даже участие в работе принял почти машинально, подобно тому, как он привык ходить в общие мастерские на свою очередь работы в прежнем месте своего жительства. Душа его стояла вне перемен судьбы и всегда была равна себе самой в своём строгом унынии. Мало-помалу новый проект прокрался в его внимание и стал будить в нём какие-то иные полузабытые чувства.

Это было вольное дело, самостоятельное предприятие, не имевшее отношения ни к усыпальнице, ни к Пропаде. Им, быть может, удастся порвать все невольные и обязательные отношения, увидеть других людей, иную обстановку.

-- Плыть! -- повторял сам себе Калнышевский. -- Подальше!

Предстоящее путешествие постепенно овладело совершенно его мыслями, и теперь почти каждую ночь ему снилось море. Весь остаток жизни, сокрывшийся под спудом его души, проснулся и прилепился к этой мечте, и мало-помалу он стал жить ею и верить в неё. Он стал освежать свои знания иностранных языков, особенно английского, сочинял необходимые фразы для всяких случаев и даже записывал их на бумагу, составляя новые вокабулы для полярных путешественников на море. Ратинович смеялся над этими вокабулами, но кончил тем, что стал заглядывать каждое утро в составленную Калнышевским тетрадку. Они чувствовали себя как школьники перед экзаменом и хотели получше выучить свой будущий урок.

-- Прошу вас, капитан, принять нас под покровительство американских звёзд! -- произносили они вслух, воображая себе счастливую встречу с бродячими китоловами из С.-Франциско, и ими овладевало особое неизъяснимое чувство.

Ястребов недовольно двинул доской, и двумя взмахами короткого струга соскоблил с её поверхности только что проведённую черту. В его углу было мало света, и намеченная линия не соответствовала чертежу. Он взял со стола бумажку и подошёл к камину. В стене у камина, оконная льдина, обтаявшая до полной прозрачности, давала больше света.

-- Что у вас? -- спросил Колосов и машинально протянул руку по направлению к чертежу.

-- Ничего, -- проворчал Ястребов, отводя руку с листком в сторону.

Он ревновал свои чертежи ко всем живым людям и старался не показывать их даже своим товарищам по работе. Строительную книгу он упрямо держал дома и приносил в мастерскую только копии чертежей на листочках бумаги.

Несмотря на полное незнакомство с английским языком, он не хотел допустить к своей строительной библии ни Калнышевского, ни Ратиновича, и вместо того просиживал над нею ночи со словарём Рейфа, добираясь до смысла, отчасти по наитию, отчасти из наглядного изучения чертежей, приложенных к описаниям. Впрочем, упрямство и таинственность были частью его природы. В былые годы он скрывал от знакомых своё настоящее имя и квартиру, хотя весь образ его жизни был запечатлён невинностью. Таинственность в конце концов довела его до Пропадинска, ибо самый покрой его широкой бороды давал повод досужему легковерию официальных чтецов мыслей предполагать за нею самые ужасающие вещи. Теперь он тоже уединялся от товарищей, спал днём, работал по ночам, уходил в лес на целые дни и при встречах не отвечал на самые обыденные вопросы, как будто всё ещё боялся раскрыть свои неведомые карты пред наблюдающим судьёй.

-- Ну, чёрт с вами! -- проворчал недовольно Колосов.

-- Пойдём, Бронский!

Он отогрел руки и был готов снова начать свою каторжную работу. Бронский пошёл к двери, но потом остановился.

-- Вечер близко! -- сказал он. -- Я не могу пилить. Мне надо к Павлихе.

Помимо распилки досок, Бронский занимался сотней разнообразных дел. Между прочим, он складывал и чинил печи в домах всех зажиточных граждан Пропадинска. Печи, по местному обычаю, складывались из сырого кирпича и начинали осыпаться в ближайшую же зиму, и Бронскому было много работы над их починкой.

Глава II

Солнце быстро спускалось к западу. Мороз окреп, и соответственно этому ветер утих и как будто замёрз в вечернем воздухе. Скоро должна была наступить тусклая ночь с плоским и чёрным небом и бледными звёздами, такая ночь, какая будет светить над миром, когда солнце погаснет, и наша планета превратится в мёртвый ком льда, плавающий в пространстве. Пока в воздухе было много света. Лёгкие тучки, разбросанные по краям горизонта как кучки белых перьев, уже согревались заревом багрового заката, широкого и яркого как отдалённый пожар и обещавшего наутро новый ветер и непогоду. Группа мальчишек собралась на дворе у станка и внимательно рассматривала пилу и плоды работы двух товарищей. Это была первая продольная пила, пущенная в дело в Большом Пропадинске.

-- Экая она жидкая! -- протянул один казачонок в глубокой шапке из двойного меха, лопасти которой болтались по сторонам как большие висячие уши. -- Чисто, сонная рыба...

Опыт кораблестроения протекал среди напряжённого внимания пропадинских соседей, многие из которых даже пробирались в избу, чтобы, если возможно, посмотреть на невиданные чертежи Ястребова.

-- Русь мудрёна! -- говорили они, покачивая головой. -- Всё с бумагой и с плантом, не как мы, только с ножом и топором...

Даже казаки из полицейского управления приходили под различными предлогами в импровизированную мастерскую, чтобы посмотреть на непонятное подобие корабельного носа, уже воздвигнутое на её полу.

Бронский прошёл мимо станка и пошёл по дороге, уводившей к утлому мосту через речку Сосновку, которая разделяла Пропадинск на две приблизительно равные части. Кучка молодёжи, рассматривавшей станок, тоже разделилась и потянулась по домам. Впереди Бронского шла молодая девушка в шубке, сшитой по туземной моде, в виде прямого балахона шерстью вверх и с расшитым шелками подолом и с пёстрым шалевым платочком на голове. Девушка тихо напевала сладкую замысловатую мелодию андыльщины, одной из полуимпровизированных любовных песен, которые создались на севере, Бог знает, как и когда, как будто сотканные из прозрачного воздуха и алого отблеска полярной зари на ещё не растаявшем снегу. Напевы андыльщины идут в лад и в склон с русской народной песней и вдруг вздымаются на неудержимую высоту, криком внезапной страсти, коротким и стремительным как дыхание полярного лета, и переливаются тихими струйками как горные ручьи, выбегающие из-под белых наледей в диких ущельях Яблоновых гор, и долго замирают и тают как следы дикого оленя, бегущего вдоль низкой речной косы, по влажному песку, столь же гладкому и коричневому как и его лоснящаяся шерсть.

Девушка шла тихо, и Бронскому показалось даже, что она задерживает шаг, как будто поджидает кого-то. Через минуту или две он догнал девушку и сделал шаг влево, намереваясь обойти её по гладко утоптанной тропе.

-- Здравствуйте, Борис Дмитрич!

Бронский остановился, словно застигнутый врасплох. Ему всё ещё не приходило в голову, что девушка замедлилась, дожидаясь именно его. Но она стояла перед ним и протягивала ему руку, по обычаю полярных русских жителей, которые здороваются за руку даже с малознакомыми людьми.

-- Здравствуйте, Маша!

Левая рука Маши была в жёлтой меховой перчатке, но правая была обнажена. Как у всех женщин севера, руки у Маши были небольшие и красивые. Её обнажённая рука раскраснелась от холода и выглядывала из беличьей опушки рукава шубки, лукаво ёжась как розовая мордочка лисёнка, наполовину спрятавшегося в нору. Бронский неловко снял огромную волчью рукавицу, похожую на принадлежность какого-то странного доспеха, и маленькая ручка Маши утонула в его мозолистой ладони, затвердевшей как кора от постоянной работы на суровом воздухе зимы.

-- Куда пошёл, Борис Дмитрич? -- сказала девушка. -- О, я знаю, к Павлихе, небось!..

Она стояла перед ним, немного подавшись вперёд грудью и откровенно улыбаясь. Рука её задержалась в его руке, но глаза её глядели совершенно наивно и простодушно. Глаза у Маши были такие большие и голубые, как будто она родилась не на берегах Сибирского моря, среди черномазых помесей "карымского" [карым на сибирском наречии означает: метис.] колена, а где-нибудь у Ильменя или у Клязьмы. Голова Маши была повязана лёгким шалевым платочком, поверх которого был накинут меховой колпак, пришитый по местной моде к воротнику шубки. У Маши была очень тонкая и нежная кожа, на щеках её горел нежный румянец, и голубые жилки просвечивали у висков. Всё её лицо было нежно, даже хрупко, и говорило о слабости здоровья, свойственной русским женщинам на севере, которые легко поддаются болезни и отцветают, едва успевая расцвести. Оно свидетельствовало о вырождении русской расы среди ужасных условий голодного и холодного севера. Вся фигура Маши напоминала случайный цветок, который вырос на прогалине среди нерастаявших сугробов и увянет при первом новом заморозке, в майскую ночь, ещё не дождавшись лета. Но в эту минуту голубые глаза Маши светились оживлением.

-- К Павлихе идёшь? -- повторила она с улыбкой.

Ой принесло тебя из дальней далиночки

Девушек, Ваня, удаленький парень, да девок сомущать, --

тихонько пропела она, продолжая свою песню. Минуту или две они шли вместе.

На твои я глазки, парень родименький, насмотреться не могу!.. --

пела Маша.

-- Пойдём по Голодному концу? -- предложила она внезапно, снова обращая к Бронскому свои весёлые голубые глаза и, очевидно, выражая уверенность, что молодой человек идёт на другую сторону речки вместе с нею.

-- Ух, вы русские, медведи, -- прибавила она и рассмеялась.

Маша заигрывала с Бронским так откровенно, что это казалось естественным проявлением её природы и даже шло её открытому личику, точно так же как чёрная шубка и шалевый платок на голове. В Пропадинске господствовала вольность нравов, райская и первобытная как на каком-нибудь острове Тихого океана до посещения его европейцами. Парни и девушки сходились для игрища на так называемые "вечёрки", избирали друг друга, повинуясь каждому минутному влечению, потом, при первом охлаждении, мирно расставались без ссор и сожаления и переходили к новым увлечениям.

-- Скажи, парень, -- начала Маша беспечным тоном, -- почто вы такие мохнатые?.. Старики?..

Девушки давно заглядывались на русских пришельцев, большая часть которых была в расцвете молодости, но пришельцы держались в стороне, оберегая свою чистоту и книжную суровость. При этом, однако, девицы мысленно делили пришельцев на две категории: "мохнатых" и "гладколицых". Мохнатые, заросшие бородой, не имели в их глазах никакой привлекательности. Их приравнивали к старикам, ибо у местного мужского населения бороды вырастали только в среднем возрасте. Между прочим, имя "русских" присваивалось пришельцам как исключительное наименование. Себя же самих жители называли "пропадинский народ". Бронский был молодым из молодых, и лицо его мало отличалось от гладкого лица девушки, шедшей с ним рядом.

"Голодный конец" лежал поодаль уже на другом плёсе извилистой речки. Они свернули влево, прошли вдоль высокого забора, огораживавшего полицейский двор, и очутились прямо в лесу. Тропинка, извивавшаяся среди узловатых лиственничных корней, была так узка, что иногда не было возможности идти рядом. Белка молнией стрельнула через дорогу, взлетела на дерево и остановилась на суку, прямо над головами молодых людей. Трудно было поверить даже в этом уединённом краю, что эта дорога проходит внутри города, соединяя его разбросанные части.

-- Скази, парень! -- продолжала Маша доверчивым тоном. Пришепётывание, свойственное местному русскому говору, придавало её речи особенно наивный и детский оттенок. -- Сказывают о вас, русских, что вы к жёнам немилосердные...

-- Немилосердные? -- переспросил Бронский.

-- У русских мужиков, сказывают, жёнам с другими любиться нельзя, не то убьёт.

-- Зачем же с другими любиться? -- спросил Бронский, поражённый спокойствием её тона.

-- А почто нет? -- сказала Маша. -- Много мужиков-то! Палец в кольце -- не замок на крыльце. А о девках сказывают, -- продолжала Маша, -- что, если которая принесёт ребёнка, отец выгонит её на снег и домой назад не пустит.

-- Бывает, что выгоняют! -- подтвердил Бронский.

-- О, какая страсть! -- вздохнула Маша. -- А ребёнка за что? Райская душка. У нас ребёнок придёт на свет, чей бы ни был, все рады. Пословица говорится: Чей бы бык ни скакал, а телёночек наш. Видно, правду говорят, что вы русские -- медведи, -- повторила она своё прежнее определение. -- Сердце у вас злонравное, хуже чукчей.



Поделиться книгой:

На главную
Назад