-- Зачем злишься? -- сказал якут. -- Я человек молодая, богатая... Есть чем бабу кормить!..
К моему удивлению он пытался говорить по-русски, перемешивая русские слова с якутскими и употребляя невозможные обороты. Выходило очень смешно, как будто бы он нарочно ломался, но я мог понимать почти каждое слово. Вчера в разговоре мы не могли извлечь из него ни одного русского слова, но якуты обыкновенно скрывают своё знание русского языка для того, чтобы иметь преимущество при торговых или иных объяснениях на своём родном наречии.
-- Уйди! -- резко сказала Манкы по-русски, размахивая ножом.
Она ненавидела якутский язык и презирала даже сюсюкающее наречие русских троглодитов, а сама говорила замечательно правильным языком с меткими словечками и старинными оборотами.
-- Что же ты ножом машешь? -- сказал якут обидчиво.
-- Отвяжись! -- коротко сказала Манкы.
-- Зачем отвяжись? -- настаивал якут. -- Я ведь по-хорошему!.. Эй, пойди! Женой буду держать, лисью шубу носить станешь!..
-- Поди к чёрту! -- сказала Манкы.
Для такого чрезвычайного случая как сватовство она отвергла свою немоту, но уста её не произносили ничего, кроме бранных слов.
-- А-и!.. -- взвизгнул и вместе вздохнул якут. -- Видно, тебе нюча [
-- Поди к чёрту! -- повторила девушка ещё выразительнее.
-- Какой? -- приставал якут. -- Толстый?.. Ледяные глаза, голый лоб, с носом как кедровый сучок?..
Это было посильное описание моей наружности в переводе на туземные термины.
Манкы не отвечала.
-- Другой?.. -- приставал якут. -- С топором на лице, шерстяными руками и толстыми усами на лбу?..
Это относилось к длинному носу и косматым бровям Барского.
Манкы и на этот раз ничего не ответила.
-- Ещё другой! -- приставал якут. -- С двойными каменными глазами?..
Это относилось к очкам Хрептовского.
-- Хромой!.. -- продолжал якут. -- Одна нога так, другая так!.. -- и он прошёлся взад и вперёд, смешно подражая походке Хрептовского.
-- Перестань! -- сказала Манкы, угрожающе взмахивая ножом.
-- Или меня резать хочешь? -- спросил якут. -- Сердитая кобыла!.. У вотчима научилась, видно...
Он взглянул в лицо Манкы и тотчас же раскаялся в своих последних словах.
-- Я сто вёрст в челноке ехал, -- жалобно сказал он. -- Ночь не сплю, день думаю!.. Мяса на костях не осталось...
Его гладкая фигура и круглое румяное лицо противоречили его утверждениям, да Манкы и не обратила на них никакого внимания. Она с решительным видом обернулась к нему спиной и уселась перед своей доской, принимаясь за рыбу.
-- Уеду, сейчас уеду! -- взвизгнул якут. -- Чтоб тебе сгнить без носа, с твоими тремя любовниками!..
Дверь избушки внезапно отворилась, и монументальная фигура Барского появилась на пороге. Он, очевидно, только что проснулся, и последний окрик якута долетел к нему сквозь неплотно прикрытый вход. Кулаки его были сжаты, и лицо не предвещало ничего доброго. Но молодой якут не стал дожидаться. Он нырнул в кусты и через полминуты уже бежал вниз с угорья, волоча за собою свой челнок. Ещё через минуту он уже колебался на лёгких волнах реки, направляя свой челнок против течения в обратный путь. По-видимому, он приезжал на нашу заимку нарочно для своего неудачного сватовства и теперь находил, что ему у нас нечего делать. Манкы посмотрела на Барского глазами, пылающими от гнева; через минуту с сердцем бросив нож на землю, она тоже скрылась в кусты. Неожиданный защитник, очевидно, разозлил её больше, чем неудачный жених, который к тому же быстро скрывался из поля зрения. Барский с недоумением посмотрел ей вслед. Такой оборот дела был для него совершенно неожиданным.
В это время на пороге избы показался Хрептовский с полотенцем и мылом в руках. Изо всех нас только он один тщательно соблюдал обряд ежедневного умывания. Мы, обыкновенно, довольствовались теми омовениями, которые приходилось производить при ежедневной работе у реки. Лицо Хрептовского было невесело. Он ступал как-то осторожно, широко расставляя ноги и делая небольшие шаги.
-- Больно! -- объяснил он на мой вопрос.
-- Посиди дома! -- посоветовал я. -- Пройдёт к вечеру.
Но Хрептовский отрицательно покачал головой.
Мы, конечно, могли отправиться на промысел и вдвоём с Барским или взять с собой Манкы в качестве третьего члена, но Хрептовский слишком ретиво относился к неводьбе, чтобы пропустить очередь без крайней нужды. Манкы, услышав его голос, вышла из своего убежища и, войдя в избушку, принялась за приготовление чаю. Барский предпочёл спуститься к неводу, хотя все дыры были починены, и делать у невода было нечего.
Я пошёл в лес собирать сухие дрова и коряги для Манкы, так как обычай относит это к мужским работам. Солнце уже выходило из-за леса, хотя после полночи минуло только три часа. Утро обещало развернуться такое же погожее как и вчера и чрезвычайно удобное для ловли омулей, которые уже начинали подниматься на поверхность, чтобы хватать комаров, падавших на воду. В ближнем лесу дятел громко и часто стучал о пустое дерево, и эхо гулко раздавалось на другом берегу узкой горной речки, впадавшей в реку Пропаду. За рекою гагара, уже успевшая, несмотря на ранний час, набить брюхо свежей рыбой, истерически хохотала и хлопала крыльями о воду. Стайка линяющих гусей выплыла из-за мыска и остановилась прямо перед нашим неводом, а пролетавший мимо орёл повис в воздухе и начал целиться в самого крупного гуся. Белка перескочила с ближайшего дерева прямо на нашу крышу, на секунду остановилась у отверстия посредине, откуда тянул лёгкий дымок, и как молния скользнула дальше. Тонкий горностай, в некрасивой грязно-серой летней одежде, выскочил из-под пня и обежал вокруг избы, не обращая внимания не только на моё присутствие, но даже на пару больших собак, стороживших у порога. Собаки, впрочем, тотчас же сорвались с места и опрометью бросились ему вслед, но с таким же успехом они могли бы гнаться за тенью птицы, летящей мимо. Деятельная жизнь всего того, что бегает, ползает, летает, прячется и нападает в глубине полярной тайги, начиналась с утра, окружая нашу избу со всех сторон и не обращая внимания на кучу странных двуногих тварей, явившихся на короткое время, Бог знает, откуда, для того, чтобы урвать себе долю в общей добыче хищников пустыни.
III
Невесёлое лето досталось нам в этот год. Известие о смерти отца Александра оказалось как будто роковым и для Хрептовского. Он продолжал хромать и жаловаться на боль, но мы с Барским не могли определить, до какой степени серьёзны его жалобы, так как он упрямо отказывался объяснить ближайшие свойства своей болезни. Наша мирная трудовая идиллия была разрушена. Из города приезжали дважды на большой лодке за рыбой, мы попробовали было отправить Хрептовского в город вместе с рыбой, но он решительно отказался.
-- Скучно в городе! -- сказал он коротко. -- Там мне нечего делать!..
Он продолжал крепиться и старался не пропускать очередей, но теперь наш промысел уже не был так удачен как прежде. Вместо того, чтобы при хорошем лове метать двенадцать тоней подряд, мы рано уезжали домой и отдыхали гораздо больше, чем это требуется условиями работы. Ночной неводьбы мы избегали, хотя, начиная с августа, рыба ловится всего лучше ночью. Теперь, обыкновенно мы с Барским подавали голос за сокращение работы, а Хрептовский настаивал на том, чтобы всё продолжалось по-прежнему, но голос его не мог пересилить нас обоих. Так прошёл промысел омуля и чира, и начался ход максуна в последней половине августа. Поневоле нам пришлось промышлять ночью, потому что днём максун не имеет хода; но после первых шести тоней в холодной ночной воде Хрептовский улёгся в постель и на следующее утро уже не мог подняться. По-видимому, он застудил свою болезнь, и положение его сразу ухудшилось. Если кто-нибудь упрекнёт нас за то, что мы допустили его до такой неосторожности, в оправдание я отвечу, что на Пропаде мы привыкли обходиться без доктора и лекарств, и в общем так же мало обращали внимания на свои болезни как туземцы, признающие только такую болезнь, от которой у них мясо валится кусками как при сифилисе или проказе. К счастью, в это время у нас гостил Кронштейн, которого мы тайно от Хрептовского попросили остаться во время его последнего приезда. Хрептовскому мы сказали, что он собирается отправиться пешком через горы в ближайшие посёлки якутов на озёрах, богатые рыбой, молочными продуктами и красивыми девушками. Конечно, мы имели ввиду, чтоб невод не остался без рабочих рук, так как главный осенний промысел, дававший три пятых всей добычи, был ещё впереди, и нам непременно хотелось наверстать осенью то, что мы могли потерять за лето.
Итак, Хрептовский слёг. У него оказался большой нарыв на промежности, который медленно созревал, причиняя ему мучительную боль. Нужно было обладать изумительным геройством или упрямством, назовите это, как хотите, для того, чтобы с таким нарывом изо дня в день ездить в лодке, тянуть и закидывать невод и участвовать в тысяче других работ, нетрудных для здорового, но мучительных для человека, который не может даже ступить, как следует. Преувеличенная стыдливость заставила Хрептовского скрывать свою болезнь, пока она не разрослась до таких опасных размеров. Разумеется, если бы мы знали о нарыве, мы настояли бы, чтобы Хрептовский бросил неводьбу вовремя.
Теперь Хрептовский оставался дома на попечении Манкы, а мы усердно занимались промыслом, развешивая осеннюю рыбу на вешалах и складывая её в погреб в свежем виде. Было так прохладно, что рыба не портилась даже без соли.
Одну ночь за другой мы проводили без сна, переезжая с тони на тоню и вырывая у тёмной и ненастной реки всё новые и новые сотни рыб. Приезжая наутро в избу, мы были слишком утомлены, чтобы обращать особенно много внимания на больного товарища, тем более, что мы не могли ему ничем помочь. Отправить его в город не имело никакого смысла. Жилища там мало превосходили по удобствам нашу избушку, а уход мог быть только хуже. Правда, в городе были кое-какие лекарства, но полусумасшедший фельдшер, единственный на весь огромный округ, давно утопил в вине последние остатки медицинских знаний, и обращаться к нему было опасно. Только минувшей весной он разрезал одному туземцу вместо больной правой руки левую, совершенно здоровую. В нашей избе было тепло, у нас была ежедневно свежая рыба, а горожанам приходилось питаться лежалою из погреба. Мы решились оставить у себя Хрептовского до самого конца промысла, когда приходится покидать заимку и спускаться к городу по быстро мёрзнущей реке, наполненной шугою. Быть может, это решение было всё-таки опрометчиво, но Хрептовский сам настаивал на том, чтобы оставаться с нами до конца, а промысел не оставлял нам ни минуты досуга, чтобы подумать о возможных последствиях.
Куропатки и горностаи побелели, дикие олени покрылись новой лоснящейся шерстью. Медведь собирался лечь в берлогу. Свежераспластанная рыба, пролежав ночь на крыше, замерзала до такой твёрдости, что её можно было строгать ножом, приготовляя строганину, любимое блюдо северян. А ледяная заберега росла да росла и под конец стала задёргивать мелкие курьи, заливы и тихие речные заводи. Наступила пора оставить заимку и перекочевать в город, где предстояло провести долгую и полярную зиму в общей куче, по пословице: "на людях и смерть красна!"
Мы стали собираться домой в одно пасмурное утро, ибо ясная погода была теперь редкостью. Было тихо и сыро. Густой туман лежал на реке, мелкий снег сыпался с неба как сырая крупа, таял в воде, но покрывал белым налётом землю и обнажённые деревья. Мы связали вместе три лодки, которые нам привели недавно из города, и сложили на них вяленую и солёную рыбу и своё несложное имущество. Большая часть рыбы осталась в амбаре, и мы должны были вывезти её уже зимою на собаках. Для Хрептовского мы устроили ложе посредине самой большой лодки, составив вместе несколько бочонков одинаковой величины и положив на них сверху тонкие доски. Мы разостлали на них все наши постели, чтобы ему было помягче, и покрыли его всей тёплой одеждой, какую только имели. Он молчал и даже не отвечал на вопросы, удобно ли ему лежать. Только его острый, немного воспалённый взгляд переходил постоянно с лица на лицо и с предмета на другой. Его томила жажда, и Манкы, научившаяся безмолвно угадывать его желания, несколько раз поила его из чайника холодным настоем кирпичного чаю. Потом чай весь вышел, и она стала поить его холодной водой прямо из реки. Ему было, по-видимому, жарко, и он всё порывался сбросить с себя покровы, но смуглая женская рука каждый раз натягивала их обратно и обтыкала вокруг его шеи.
Мы выплыли на средину течения и поплыли вниз. Река так обмелела, что нужно было смотреть в оба, чтобы не сесть на мель. Водовороты у Красного камня давно обсохли, и даже для наших мелких лодок оставался доступным только фарватер не шире тридцати-сорока саженей. Мы обогнули камень и выплыли в широкий круглый залив, который теперь представлял лабиринт протоков между бесчисленными островками. Туман стал ещё гуще. Мокрый снег повалил густыми хлопьями, заваливая всё в нашей лодке. Мы устроили над Хрептовским навес из старой палатки, но край отвисал под тяжестью снега, и белые хлопья падали ему на одеяло и даже на лицо.
Поздно вечером добрались мы до города. Толпа товарищей выбежала нам навстречу и стала разгружать лодки, а мы раскутали Хрептовского из-под его многочисленных покровов и, положив его вместе с постелью на широкий четырёхугольный кусок ткани, понесли на угорье. Десяток городских мальчишек собрался на даровое зрелище и бежал за нами вслед.
-- На полотне несут! -- перекликались они.
На Пропаде так носят только тяжко больных, и редко бывает, чтобы живой человек поднялся опять с такого полотна.
Мы поднесли Хрептовского к небольшой избушке на дворе Павловского дома, которая служила ему обыкновенным зимним логовищем, и внесли его внутрь, с трудом протиснувшись сквозь неуклюжую дверь, обитую шкурой и открывавшуюся только до половины.
-- Назад легче будет! -- вдруг сказал больной, странно усмехнувшись.
У меня пробежали мурашки по спине. Слова эти звучали как зловещее предзнаменование.
Избушка была вроде обыкновенного амбара с плоской крышей и приземистой трубой из сырого кирпича. Единственное подслеповатое окно было заклеено бумагой, в ожидании, пока глыба осеннего льду, примороженная к подоконнику, заменит стёкла. Манкы несколько времени колебалась, потом подхватила свою постель под мышку и внесла её за нами в избушку Хрептовского.
Печь в избе была вытоплена. Общественная забота поддерживала теплоту в будущем жилище больного, но подходящей пищи для него не было. В это время коровьего мяса нельзя достать в Пропадинске ни за какие деньги и думать о бульоне бесполезно. Единственная пища обитателей состоит из рыбы различных степеней свежести.
Вечером в большом зале клуба сошлось около двух десятков человек. О Хрептовском не говорили ни слова, так как это был предмет, слишком тяжёлый для обсуждения. Но само собой подразумевалось, что я и Барский в качестве его ближайших друзей примем на себя уход за ним, тем более, что после неводьбы мы были свободны от хозяйственных работ. Мы решили дежурить по очереди и, напившись общего чаю и управившись с казённой порцией варёной рыбы, составлявшей ужин, я отправился в избу Хрептовского. Там было тепло и сравнительно чисто. Манкы прибрала все ненужные вещи. Так как мыть пол было неудобно при больном, она оскребла неровные доски большим ножом во всех местах, которые только были доступны её рукам. Она вырубила топором грязь, которая нарастала за печкой, кажется, целыми веками, выскоблила также стол и чисто обмела глиняный шесток камина. Когда я вошёл, она уже сидела по своему обыкновению на лавке в тёмном углу у печки. На столе стоял чайник с чаем и медный подсвечник, тоже обнаруживавший следы чистки, но свеча из "утопленного" сала плыла, заливая медный круг подсвечника и стол полужидкими ручейками. В комнате было довольно темно, только большие глаза Манкы блестели из угла, по-видимому, отыскивая, нельзя ли ещё что-нибудь выскоблить или привести в порядок.
Глаза Хрептовского тоже блестели. Он постоянно поворачивал их в сторону Манкы с каким-то очевидным желанием, которое затруднялся высказать.
-- Скажи ей, чтоб она ушла! -- вдруг громко сказал он, обращаясь ко мне и делая нетерпеливый жест. -- Ничего ей не очистится!
-- Слышишь, Манкы! -- прибавил он сердито, обращаясь к девушке. -- Полно тебе ходить вокруг меня!.. У меня жена есть, там дома, в России!..
Девушка ничего не ответила, но слегка отодвинулась назад, как будто намереваясь забиться в свой угол подальше.
Я с удивлением смотрел на них обоих и не мог даже решить, в бреду ли Хрептовский или в полном сознании.
-- Лучше тебе с самого начала знать! -- сказал Хрептовский. -- Ничего для тебя не выйдет!.. Брось меня, я злой!.. Ищи другого, подобрее!..
Девушка упрямо молчала. Но мне стало казаться, что Хрептовский прав; в бессонные ночи и долгие бездеятельные дни, которые он провёл наедине с Манкы, он проник в глубину этой дикой и нетронутой натуры и понял, что она полубессознательно стремится завоевать его у жизни и обстоятельств, и несмотря на свою слабость, он не захотел будить в бедной дикарке надежд, которым не суждено было осуществиться. Я опять удивился, но уже по другому поводу. На одре тяжёлой болезни, подавленный беспомощностью, Хрептовский нашёл в себе силу отвергнуть единственный для него доступный женский уход для того, чтобы не связать между собою и Манкы уз благодарности, которые не могли приобрести более тесный характер.
Девушка, однако, не подавала голоса, не уходила и не ложилась спать. Хрептовский, истощённый напряжением, какое он должен был сделать, чтобы так грубо объяснить Манкы истинное положение дел, закрыл глаза и, кажется, задремал. Но мы с Манкы сидели ещё несколько часов и сторожили как на вахте, сами не зная, зачем. Больной лежал тихо и дышал ровно. Я надеялся, что этот продолжительный сон освежит его. Свечка плыла и нагорала шапкой, которая обрисовалась причудливой тенью на потолке избы. Мыши скреблись и с шумом бегали за печкой, по всей вероятности спасаясь от горностая, который селился на зиму в подполье и преследовал их лучше всякой кошки; осеннее ненастье ныло и стучало в окно. Под конец я задремал, опустив голову на стол. Когда я проснулся, чтобы снять нагар со свечи, я увидел, что и молодая якутка улеглась на лавке и, свернувшись калачиком, дышала так же ровно как и больной на своей неуклюжей кровати, сколоченной из старых досок.
На другой день я рассказал Барскому странную сцену минувшего вечера. Он не сказал ничего, но в глазах его пробежала искра, и мне показалось почему-то, что он понимает всё дело совсем иначе, чем я. Манкы не ушла и возилась в избе, приготовляя еду, а Хрептовский молчал, но глядел на неё строгими глазами. Видно было, что он продолжает относиться неодобрительно к её присутствию. Барский занял моё место перед столом, хотя в сущности до сих пор мы были мало полезны больному, не умея придумать ничего для увеличения его комфорта. Я постоял немного перед Барским, потом отправился в Павловский дом заснуть уже по настоящему. Переезд с заимки в город и бессонная ночь порядком утомили меня, и я проспал до позднего вечера. Проснувшись, я закусил холодной рыбой, которую очередной дежурный из общей столовой любезно принёс ко мне в комнату, и решился наведаться к Хрептовскому. На этот раз ночь была тихая и погожая, одна из тех тёмных ночей, которые как будто по ошибке иногда случаются на Пропаде в конце сентября, быть может, для того, чтобы живее напомнить людям о красоте уходящего лета. Небо было покрыто тонкими облаками, но жёлтый месяц просвечивал сквозь этот прозрачный покров, и местами мерцали звёзды сквозь прорехи туч. Было так тепло, как будто впереди ещё оставался целый летний месяц, хотя несколько часов назад по реке уже прошли широкие осенние льдины.
Дорога, по которой я должен был пройти, вела к задней стенке дома Хрептовского, где густые кусты ольхи, талины и березники образовали нечто вроде палисадника. Обогнув угол, я вдруг услышал голоса и остановился послушать, нисколько не думая, что подслушивать не годится.
Это были Барский и девушка. Они стояли у входа в избу, по-видимому, вызванные наружу теплотою последней погожей ночи и предоставив Хрептовского, если он не спал, самому себе. Барский говорил с большим красноречием, а Манкы стояла и молча слушала его.
-- Видишь!? -- убедительно говорил Барский. -- Хрептовскому ты не нужна. У него другая жена есть! Зачем же тебе лезть насильно!?.
Наступила короткая пауза.
-- Что же, что ты его любишь? -- продолжал он, как будто получив объяснение, хотя девушка не раскрывала рта. -- Если он тебя не любит?..
Опять наступила пауза.
-- Знаешь что? -- продолжал Барский самым простым тоном. -- Ты полюби лучше меня!
Манкы сделала внезапное движение, как будто она не ожидала такого категорического заявления.
-- Право!.. -- настаивал Барский. -- Я ничем не хуже Хрептовского. -- Он больной, я здоровый... Еда у нас найдётся. Будет чем прокормить лишний рот!
Манкы молчала.
-- Дался тебе этот Хрептовский!.. -- продолжал Барский с оттенком досады. -- Он ведь через год уезжает, если здоров будет... Тебя ему некуда с собою взять.
-- Все вы уедете!.. -- вдруг сказала девушка с оттенком грусти.
-- Нет! -- настаивал Барский. -- Я не уеду... Мне ещё, Бог знает, сколько лет жить здесь... Пойдёшь ко мне, да захочешь, -- я совсем здесь останусь!..
К моему ещё более сильному изумлению в ответ раздался тихий смех.
-- А робить чего станешь?.. -- спросила девушка.
-- Рыбу ловить стану, кладь возить, дрова рубить!.. Всё, что люди делают, то и я... Я ведь по хорошему, замуж... в церкви обвенчаемся...
Я невольно вспомнил якута, который сватался к Манкы летом. Речи Барского причинили мне боль. Я никак не мог предполагать, что его страсть к девушке зашла так далеко.
Несмотря на нашу обычную взаимную бесцеремонность, мне стало неловко слушать дальше, и я вышел из-за угла и вошёл в полосу тусклого света, падавшую от промасленной бумаги окна. Но мне пришлось только довершить свою нескромность. Барский и Манкы стояли обнявшись у другого угла избы. Я не предполагал, что дело у них сладится так быстро.
Впрочем, заметив меня, девушка быстро и бесшумно как змея выскользнула из объятий Барского и скользнула в избу. Барский простоял немного и посмотрел ей вслед.
-- Пройдёмся до реки! -- обернулся он ко мне.
Мы медленно шли рядом по узкой дороге, уходившей к церкви. Земля, подмёрзшая за предыдущие дни, но оттаявшая немного снаружи в эту тёплую ночь, была мягка для тонких подошв наших туземных сапог. Местами поблёскивали белые пятна снега, который не растаял и ожидал утреннего заморозка, чтобы снова отвердеть.
-- Что ж! -- начал Барский не совсем уверенным голосом, в самом звуке которого слышалось, однако, малоопределённое, но воинственное настроение. -- По моему, я никого не обидел... Хрептовскому она не нужна... Видишь, он её из избы вон гонит!.. А мне... А мы с нею поладим!..
-- Совет да любовь! -- отпарировал я с недоброжелательством, в котором не отдавал даже себе ясного отчёта.
Наше общественное мнение вообще не совсем одобряло союзы с местными женщинами, хотя смотрело на них как на необходимое зло. Кроме того, наша колония составляла нечто вроде светского мужского монастыря, и женщина per se [
-- Но неужели ты думаешь оставаться здесь совсем? -- прибавил я, помолчав.
-- Я думаю? -- с горечью возразил Барский. -- За меня уж придумали давно...
-- Пустое! -- сказал я. -- Каждое определённое число лет имеет свой конец. И не из таких кавдинских ущелий выходили люди на простор.
-- Плевать! -- ответил Барский. -- Они выходили или нет... А мне всё равно!..
Я молчал.
-- Эта пустыня стала моей родиной! -- заговорил Барский. -- Недаром я изъездил её из одного глухого угла в другой... Что я знал, когда пришёл сюда? Несколько одесских улиц да наш гимназический сад, как он открывается из классного окна... Я родился и вырос в городе... Природы я не нюхал. Я не видел, как течёт река, или растёт трава в поле. Из вольных зверей я знал только мышь, а из птиц -- воробья... И делать я ничего не умел... Я не имел понятия, берут ли топор за лезвие или за топорище; я не умел развести огня, вырезать что-нибудь ножом, вытесать теслом или выкопать лопатой...
-- Ну так что же? -- сказал я.
-- Здесь я стал человеком! -- продолжал Барский с возрастающим воодушевлением. -- Что такое горожанин? Какой-то бесполезный выродок, умеющий только царапать пером да мерить аршином, для которого другие люди должны запасти и пищу, и топливо, и одежду, чтобы он не умер с голоду. Здешняя жизнь даёт нам практические уроки и учит в постоянной борьбе вырывать у природы всё необходимое. Борьба создаёт силу и закаляет её... Кто умеет бороться с морозом и пургой, сумеет потом пригодиться и на что-нибудь другое...
-- Когда же сумеет, -- спросил я, -- если ты хочешь остаться здесь совсем?
-- Так ведь я тебе говорю, что сроднился со здешней природой! -- крикнул Барский. -- Русской природы я не знал, а что знал, то забыл. Вон я все лиственные деревья забыл... Сада не могу себе представить. Даже во сне ничего не вижу, кроме тальников. А здесь, по крайней мере, простор... ни конца, ни краю. И никто не стоит над твоей душой. Ты сам работник, сам и хозяин. Делай, что хочешь, живи, как знаешь!.. Да за это одно не променяю низких берегов этой реки на самые цветущие сады Сицилии.
-- Что же ты думаешь делать? -- спросил я его, не пытаясь бороться с этим потоком беспорядочных чувств и слов.
-- А вот возьму Маньку, да и уедем в улус! -- ответил Барский. Он неожиданно перекрестил свою возлюбленную из якуток в русские. -- Нам теперь здесь не место!.. Да и еды там больше. Вот стану по озёрам сети ставить, ещё вам мёрзлую рыбу посылать буду. Купим двух коров. Летом сено косить стану, огород разведу!..
-- А если соскучишься? -- спросил я.
-- Соскучусь, в город поеду!.. К вам же... Я разве зарекаюсь?.. Когда угодно, можно назад приехать... Да если даже уж очень надоест, можем мы и вовсе отсюда уехать. Не первый пример... Я ведь не зарекаюсь ни от чего.