Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Тайны и герои Века - Аркадий Францевич Кошко на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Имение Загоскиных хотя и не было так обширно, как Тарханы, но зато более уютно и позже принадлежало к эпохе крепостного права. На самом верху дома, в так называемых антресолях, стояли старинные прочные, кованные железом сундуки, где хранились театральные костюмы крепостных актрис, которые когда-то и жили в этих маленьких комнатках, ожидая знака помещика, чтобы выйти на сцену крепостного театра, зала которого тоже сохранилась в доме. Говорят, иногда проявлялись настоящие таланты, которые, увы, должны были только ублажать своего владыку, если не похищались или не покупались каким-нибудь завистливым или влюбленным соседом-помещиком. Редко такие талантливые крепостные актрисы достигали настоящего столичного театра, из которого, впрочем, владелец-помещик мог их в любую минуту вернуть обратно к себе по этапу. В те времена свобода личности не существовала для холопов. Достаточно мне вспомнить имение Аксаковых в Самарской губернии по имени Страхово. Посередине очень старинного парка с многочисленными аллеями, ведущими все в так называемый лабиринт, откуда трудно было выбраться в желаемое направление, находилось маленькое озеро. Название его у меня осталось в памяти — Егошиха. Сергей Аксаков и его жена, Веруля, рассказывали, что деду их, писателю, очень понравилась в их крепостной деревне за парком молодая девушка Егошова. По-крестьянски Егошиха. Несмотря на то что девушка была уже просватана и не сегодня-завтра собиралась под венец, барин велел ее привести в Страхово к себе в наложницы. На следующий день девушка утопилась в озере. С тех пор это озеро стало называться Егошиха. И вот так действовал писатель Аксаков, считавшийся в свое время передовым человеком. Что же ждать от остальных? В революцию мужики, вообще не любившие Аксаковых, камня на камне не оставили от имения. Дом сожгли, парк вырубили. Жалко! В доме была старинная библиотека, которая послужила бы следующим поколениям. Много таким образом пропало памятников старины.

Молодое поколение Загоскиных состояло из старшей дочери Софьи и сына Николая лет двадцати. Был еще мальчик лет десяти, но я его мало видела. Дочь была невестой товарища моего брата — Шингина, а сын поступал в Петровско-Разумовскую академию в Москве. Это был очень славный молодой человек, гостеприимный хозяин, любимец родителей. Он охотно показывал мне имение, старинные портреты всяких дедушек и бабушек в допотопных костюмах, и благодаря его инициативе мы быстро собрались в Тарханы. С удовольствием вспоминаю утренний чай на веранде. Разливает чай важная бабушка Владыкина, которой, в сущности, и принадлежала большая часть имения. На столе неимоверное количество всяких варений разных сортов, горячие пирожки, слоеные булочки, которые намазывались свежим, только что сбитым маслом, поданным в виде аппетитных катышков. Чайных прозрачных чашек стояла уйма около блестящего серебряного самовара, т. к. чай не наливался вторично в одну и ту же чашку, а наполнялся каждый раз в чистую. Я в уме высчитывала, сколько же одинаковых чашек в сервизе должно быть у помещицы для всего количества гостей, тем более что употребленные уже чашки сразу не уносились и не мылись, а просто отставлялись горничной на особый стол в стороне. На третьей дюжине я спуталась. После чая молодежь бежала в сад и решала важный вопрос, что нам сегодня делать — ехать ли в поле или в лес за ягодами или еще что-нибудь осмотреть в окрестностях имения? Когда мы с мамой уезжали, Коля Загоскин нас проводил верхом до какого-то пункта, потом повернул обратно лошадь, помахал шляпой: «До свидания! До свидания!» Это «до свидания» никогда не осуществилось. Через месяц Коля утонул, купаясь в Суре в день свадьбы сестры в их имении. Грустная свадьба! Родители остались неутешными. Воображаю, что из этого имения сделал большевистский переворот! По слухам, Загоскины все погибли, исключая дочери, бежавшей с детьми за границу. Смерть была ужасной. Мужики подняли их на вилы. Если бы Коля Загоскин остался жив, то и его, наверное, постигла бы та же участь. А тут он умер молодым, еще не разочарованным в жизни, верующим в добро и справедливость. Как не сказать словами Некрасова:

Не рыдай так безумно над ним — Хорошо умереть молодым!

Еще несколько лет мы пробыли в Пензе. Вспоминая жизненные годы, должна искренне сознаться, что от этого времени у меня сохранилось впечатление веселой, радостной жизни, полной красивых развлечений, приятных встреч и очень разнообразных интересных наблюдений над жизнью и людьми, меня окружавшими. В общем, это была та дворянская Россия, описанная от Тургенева до Салтыкова-Щедрина, со своими традициями, достоинствами, недостатками и враждебной оппозицией ко всякому постороннему, желающему войти в их тесный круг. Дворянство являлось особой кастой, державшейся особняком, свысока смотревшей на другие слои общества и считавшей себя оплотом монархической власти, но, в сущности, как мне кажется, мало делавшей, чтобы заслужить такую оценку. Это особенно сказалось при свержении монархии и аресте императора Николая II. Сделали ли дворяне достаточно усилий, чтобы защитить своего государя и спасти монархический строй? А между тем дворяне были осыпаны монаршией милостью. Для них привилегий в обыденной жизни было много: в морской корпус допускались только сыновья потомственных дворян; в лицей, в правоведение, в пажеский корпус также. Окончившие эти привилегированные учебные заведения имели возможность сделать более блестящую карьеру, чем выпускники университетов или кадеты корпусов. В гвардию выходили только дворяне, но офицеры этих гвардейских полков могли жениться только на дворянках. Даже на некоторые штатские должности допускались только дворяне, например, учреждение земских начальников при своем возникновении ясно указывало, что назначен мог быть только потомственный дворянин, владеющий известным земляным цензом, т. е. тот же помещик. Нечего говорить про придворные чины и ордена. В мое время многие просвещенные люди из правительства сознавали несправедливость таких привилегий и все-таки точно по инерции подчинялись такому положению вещей и с ним не пытались бороться. Столыпин, человек, безусловно, умный, широких взглядов правитель, при назначении отца губернатором в Пензу рекомендовал ему действовать справедливо и энергично, но по возможности, если это не должно вредить делу, считаться с местным дворянством и избегать положений, которые могли бы задеть их самолюбие и тщеславие.

Кстати, мой отец в первый же месяц своего правления в Пензе глубоко погрешил против этого правила — щадить дворянское самолюбие. Один из видных помещиков, еще не знакомый с новым губернатором, прислал со своей охоты ему в подарок какого-то убитого им зверя. Отец нашел это бестактным и отослал подношение обратно, заявив, что от незнакомых людей не принимает подарки. Помещик смертельно обиделся и во все время нашего пребывания в Пензе ни разу у нас не был. Но при всем своем тщеславии, высоком о себе мнении и избалованности дворяне, несомненно, имели и свои достоинства. Это были люди крепких традиций, патриоты, умеющие подчиняться долгу, часто образованные и почти всегда воспитанные. В эмиграции они сумели приспособиться к новому образу существования, проявили при этом и необходимую энергию, и терпение, и трудоспособность. Как жаль, что эти ценные свойства своевременно они в полной мере не проявляли у себя на родине!

Назначение Ивана Францевича пермским губернатором. Жизнь в Перми

После Пензы мой отец неожиданно вышел в отставку, обидясь на Столыпина, но обида длилась всего несколько месяцев, и в ту минуту, как мы собирались ехать в Ниццу, он был вновь назначен губернатором в Пермь. Эта огромная губерния охватывала главную часть Урала и, согласно путеводителю Карла Бедекера, по площади превосходила Францию. Там были громадные заводы, состояния людей измерялись не тысячами, а миллионами, уральские камни в некотором виде продавались ведрами бабами на рынке, а пушных зверей и дичи в девственных лесах было такое множество, что охота и также рыболовство по могучим рекам понятия не имело о позволениях, как в Европе. Но назначение отца губернатором в Пермь вызвало во мне большое разочарование. Прежде всего, меня пугал климат. Пермь расположена на северо-востоке, и губерния одной своей частью доходит до Ледовитого океана. Значит, холод, длинная зима и короткое лето. Совсем не то, что приятный климат Средней России. Не только климатом отличалась Пермь от Пензенской губернии, но и жители ее оказались совсем иными. Настоящие коренные пермяки были потомками сосланных сюда когда-то неугодных людей для европейской России. Очень многие из этих потомков до наших дней остались неотступными раскольниками и очень сдержанно относились к правительству «никонцев», т. е. дружбы с ним не водили, держались своей среды и вели замкнутый образ жизни. Из других неугодных людей для европейской России можно упомянуть о людях, имевших в своей жизни скверные истории, в которых их виновность не была доказана, но отпечаток этих историй оставался на их репутации, и на всякий случай таких запачканных личностей ссылали подальше на Урал или они сами добровольно туда исчезали. Пермь — преддверие Сибири по эту сторону Урала, Екатеринбург — уже Сибирь по ту сторону Урала. Почва Пермской губернии разнообразна своими богатствами. И вот эти ловкие, испытанные жизнью люди принимались усердно работать на ней и очень часто достигали своей цели, богатели, открывали заводы и всякие предприятия, которые делали их миллионерами. Дети продолжали работу отцов, и капиталы умножались и умножались. Притом богатство не развивало в них стремления к красивой и бездеятельной жизни, как у пензенских дворян, не развивало даже более утонченных вкусов. На самых больших приемах, скажем у губернатора, т. к. предводителей дворянства в Пермской губернии не существовало за отсутствием дворян, миллионеры являлись в длинных допотопных сюртуках, застенчиво жались по углам и конфузливо кланялись малознакомым людям. Дамы их наоборот. Некоторые выписывали платья из Парижа или Москвы, украшали головы модными эгретками, но не скажу, чтобы эти наряды им очень подходили. Возможно, что они были бы гораздо эффектнее в сарафане и шелковом платочке. Очень часто у нарядной местной дамы я слышала восклицание пермского происхождения «Вон чё!» вместо «Вот что!», и никакое образование не могло у коренных жительниц искоренить эту привычку к букве «о», т. е. безбожное оканье.

Но скромные уральские миллионеры иной раз любили пощеголять друг перед другом необычайными тратами. В Екатеринбурге, где более всего сосредоточились денежные магнаты, на провинциальной широкой улице можно было увидеть прекрасный дом в итальянском стиле, построенный итальянским архитектором, выписанным специально из Италии. Другой миллионер не остался в долгу и сейчас же выписал архитектора из Англии для постройки себе английского коттеджа. Но как владелец итальянского дома, так и владелец английского коттеджа раскрывали парадные двери только на приемы архиерея или губернатора, а в остальное время ютились с семьей на задворках, не имея никакой потребности к роскоши для себя и занятые лишь своими приисками и заводами. Это не мешало ему давать детям образование, посылать их за границу на изучение какой-нибудь специальности, но что сын, что дочка никогда не утрачивали ни в разговоре, ни, пожалуй, во внешности что-то уральское, самобытное, а также часто и своеобразного языка. Земства было богатое и очень деятельное. Миллионеры бывали членами земства или жертвовали для своего города на всякие культурные начинания. В Екатеринбург мы ездили на открытие нового театра, нисколько не хуже столичного, с тремя ярусами и обширным партером. Помню бал, который нам давал этот город, в ответ на прием в триста — четыреста человек, устроенный Екатеринбургу моим отцом до этого. После двенадцати часов ночи из зала собрания, где танцевала молодежь, открылись двери в другой зал с длиннейшим столом, ломившимся от горячих и холодных блюд. Посредине стола возвышалась какая-то ледяная глыба со свежей зернистой икрой, далее, на особом блюде, гигантская стерлядь, на серебряном подносе крупные раки и проч. и проч. в головокружительном количестве и разнообразии. Стульев не было, и я решила, что это ужин à lafourchette ввиду громадного наплыва публики. Ко мне подбежала жена городского головы, одна из хозяек приема, и осведомилась, чем меня потчевать. Я сказала, что очень люблю свежую икру и с удовольствием ее попробую. Та бросилась к икре и, к моему изумлению, всунула мне столовую ложку и глубокую тарелку, доверху полную зернистой крупной икрой. Отказаться невозможно, сплавить тарелку некуда, пришлось с трудом докончить до дна, но уже после икры я есть более ничего не могла и вообще на икру целый год смотрела с отвращением. Когда все основательно закусили и испробовали несметные разнообразие водок, вдруг торжественно открываются следующие двери и нас просят после закуски к ужину. Оказывается, по сибирскому обычаю после обильной закуски начинается настоящая еда в виде обеда или ужина. Я была прямо в отчаянии. Икра меня настолько насытила, что я не была в состоянии ничего проглотить, а тут мне подносят три супа на выбор и предлагают попробовать, какой вкуснее. Я взмолилась, к великому огорчению гостеприимной жены городского головы, которая не понимала, как это можно насытиться от какой-то глубокой тарелки икры. Но, увидев, что я отказываюсь серьезно, а не из желания поломаться, с сожалением отошла.

Сибиряки, такие нетребовательные для себя, имели размах большой, например, для украшения своего города. Они построили женскую гимназию до такой степени великолепную, что министр народного просвещения Кассо был при посещении ее недоволен, находя в ней излишнюю роскошь, ненужную и вредную для детей. Узнав, что пермский богач и благотворитель Мешков выразил желание пожертвовать деньги на университет в Перми, немедленно Екатеринбург стал хлопотать об открытии у себя Горного института. Тогда Мешков, помимо университета, стал отрывать огромный ночлежный дом с банями, пекарнями и дортуарами. За три — пять копеек бродяга или труженик имел на ночь крышу над головой в теплом и чистом помещении. При входе его отправляли в баню; пока он мылся, его платье дезинфицировалось, чистилось, и он входил в общий дортуар чистым и сытым, потому что после бани полагались большой кусок черного хлеба и тарелка мясных наваристых щей все за те же три — пять копеек за вход. Предполагались аптека и дежурный доктор. Мешков не только построил этот дом, но даже отложил особый капитал для его поддержки и впредь. Это был бесценный подарок для Перми, и жители решили преподнести ему титул «гражданина города Перми», по крайней мере, в наше пребывание был поднят этот вопрос при общем сочувствии. Мешков был действительно большой благотворитель и делец. Проводил отдельные ветки железной дороги, нигде не отказывался помогать на нужные предприятия и частным людям, если они действительно нуждались, даже евреям на синагогу пожертвовал семьдесят — восемьдесят тысяч рублей. Он имел репутацию либерального человека, и даже поговаривали, что в 1905 году одно время считался политически неблагонадежным. Что касается его ночлежного дома, то при нас он только кончал достраиваться, но все-таки был настолько уже достопримечательным, что его показывали и Великой княгине Елизавете Федоровне и принцессам Баттенбергским, приехавшим как раз перед войной знакомиться с Уралом. Кажется, этот дом во время войны временно использовали на военные нужды. Что сделали с ним большевики, мне неизвестно.

Я описываю вкратце богатое и благотворительное общество Пермской губернии в противовес пензенской дворянской среде, но ни то, ни другое не нашло пощады у большевиков. Были расстреляны как представители красивого, но малодеятельного дворянства, так и корифеи щедрого благотворительного, но, по мнению большевиков, слишком богатого класса ненавистных буржуев.

Уральское общество оставило мне впечатление чего-то мощного, самобытного, непреклонного. Ясно проявлялся свободный характер уральского населения, никогда не знавшего крепостного права. Это наложило отпечаток независимости, стремление к вольному труду и к культурному развитию при своеобразной верности добрым началам старины. Здоровый консерватизм они не утрачивали даже при усвоении европейского просвещения. Это придавало свой особый стиль быта. Если бы не трагедия большевизма, можно было бы ожидать от уральского населения быстрого органического роста, благотворных результатов которого даже трудно было бы сейчас предвидеть.

О Первой мировой войне и помощи раненым

В 1914 году по окончании мобилизации мы переехали в Петербург. Молодежь вся была на фронте, военные действия уже начались, и война с самого начала приняла грозный характер. Мои два двоюродных брата, стрелки, пропали без вести под Опатовым, и только через два месяца родители их узнали, что младший, Дмитрий, убит, а старший, Иван, тяжело раненный, в плену у немцев.

Это дало мне мысль поступить в Бюро военнопленных для розысков пропавших без вести и раненых воинов. Бюро помещалось в музее Александра III, в правом крыле его. Туда же впоследствии, но этажом выше, перевели военную цензуру. Со мной на справках работали еще несколько дам и барышень. Я выбрала часы от двух до шести часов. Вечером и утром посещала клинику Великой княгини Елены Павловны, где слушала лекции для сестер милосердия и делала стаж. Получив диплом военной сестры, я решила поступить в частный лазарет поближе к музею, чтобы не терять времени на проезды. Мне указали на лазарет Юсупова на Литейном, недалеко от Троицкой улицы, где мы жили. Я решила работать в солдатском отделении, т. к. ухаживать за офицерами, и, может быть, знакомыми, меня стесняло. И так я отправилась в лазарет Юсупова в его роскошном особняке. Ко мне вышла старшая сестра, пожилая дама, не помню теперь ее фамилии, и заявила, что действительно они ищут сестру в офицерское отделение и я вполне подхожу и могу сейчас же к ним поступить. Такое предложение меня не устраивало, но я не успела объяснить причины своего отказа, т. к. послышался какой-то шум, и сестра поспешно направилась к двери, сказав мне: «Извините, я на минутку должна отлучиться проводить их высочества, которые навещают раненых». Я тоже вышла за ней в переднюю и вижу: по широкой мраморной лестнице спускается Ирина Александровна, дочь Великой княгини Ксении Александровны, жена князя Юсупова. Одета не то в монашеский светлый наряд, не то в костюм сестры милосердия, что-то среднее, напоминающее форму костюма Великой княгини Елизаветы Федоровны (костюм, который носят в ее обществе Марфо-Мариинской обители). И манера говорить та же, т. е. шепотом. Этот беспричинный шепот меня поразил и у Великой княгини, когда мы вошли на царский пароход при встрече ее в Перми. Точно в церкви или у постели тяжелобольного. Как это должно стеснять пожилых глуховатых людей ее свиты. Переспрашивать не полагается, и остается отвечать наудачу и, вероятно, невпопад. Впрочем, она не всегда шепчется, но при передвижении непременно. Но Великая княгиня что-то вроде светской монахини, пожилая женщина, замаливает свои или чужие грехи, и шепот, вероятно, соответствует ее молитвенному настроению. Но почему Ирина Александровна, княгиня Юсупова, интересная светская женщина, приняла эту манеру говорить, неизвестно! В передней нет ни раненых, ни больных. Только у лестницы расхаживал сам Феликс Юсупов и что-то говорил. Он далеко не шептался, но скандировал слова, как человек, привыкший говорить более на иностранном языке, чем по-русски. В модном иллюстрированном журнале «Столица и усадьба» я видела его фотографию. Он изображен сидящим за письменным столом, лицо очень красивое, задумчивое. Производил впечатление стройного высокого человека. На самом деле он среднего роста, скорее худой, и ничего задумчивого, скажу даже, ничего особенно красивого. Но оба, кажется, были очень любезные, взглянули вопросительно в мою сторону, и я испугалась, что старшая сестра объяснит причину моего прихода. Тем более я не собиралась оставаться. При первом благоприятном случае я незаметно ускользнула и решила принять предложение поступить в Таврический лазарет, находившийся гораздо дальше, но зато только для солдат. Этот лазарет был громадный, в пять этажей, отлично оборудован, так что большевики впоследствии из него сделали постоянную больницу. Я в Таврическом лазарете так же, как в Бюро военнопленных, работала до своего замужества, т. е. до 3 февраля 1916 г.

Обмен пленными и счастливое замужество

В 1915 году из германского плена приехал мой двоюродный брат Иван Аркадьевич Кошко, офицер 1-го стрелкового полка в Царском Селе. Он был обменен на немецкого пленного офицера, барона Притвица. Этот обмен продолжался довольно долго, т. к. барона надо было привезти в Петербург из Владивостока, где помещался лагерь военнопленных немцев. Поэтому немецкие власти разрешили поручику Кошко уехать в Копенгаген и жить там на нейтральной почве в ожидании приезда Притвица в Берлин. Если бы что-нибудь помешало барону приехать из России, Иван Аркадьевич дал честное слово вернуться обратно в плен. Мать Ивана Аркадьевича немедленно выехала в Копенгаген навстречу сыну, которого так долго считала погибшим. Она еще носила траур по Дмитрию и долго не могла утешиться в постигшем ее горе. В ожидании обмена она поселилась с сыном в гостинице. И вот тут произошла драма. Барон с другим немецким офицером по дороге в Петербург захотел выйти из вагона на одной из остановок поезда. Часовой, стоявший у двери вагона, штыком загородил им дорогу. Они оттолкнули штык, и товарищ барона ударил часового. Часовой без замедления заколол его штыком и то же самое сделал бы с бароном, если бы его не остановил подоспевший русский офицер. Барона передали военному суду и приговорили к двадцати годам каторги. Ивану Аркадьевичу ничего не оставалось делать, как вернуться обратно в Германию, о чем он немедленно телеграфировал в Берлин. Ему пришлось выдержать душераздирающие сцены с матерью, которая никак не могла примириться с новой разлукой. Но в самую последнюю минуту, чуть ли не в день его отъезда в Германию, была получена телеграмма от императора Вильгельма, извещающая, что он освобождает поручика Кошко от честного слова и разрешает вернуться в Петербруг. Ни слова не было упомянуто, чтобы взять с поручика обещание более не воевать против немцев. Вероятно, император Вильгельм знал этику русского офицера, который на такое обещание не пошел бы, и к тому же поручик был ранен в руку и навряд ли мог вернуться в строй.

Но как-никак император Вильгельм поступил великодушно с русским офицером. Император Николай II не захотел остаться в долгу перед ним и в свою очередь простил барона Притвица и разрешил ему вернуться в Берлин. Родители обмениваемых офицеров пережили много тяжелых минут. Я помню телеграммы матери барона Притвица к дяде Аркадию, умоляющие заступиться за сына, как бы он ни погрешил против военной дисциплины («Вас умоляет мать»). Конечно, было много хлопот с обеих сторон, волнений, слез, но, к счастью, дело окончилось к общему удовлетворению. Иван Аркадьевич приехал героем в Петербург. Был представлен государю и горячо благодарил его за Притвица. Он, кажется, был первым обмененным офицером, его история нашумела, и все это содействовало тому, что на него смотрели с особым интересом. Мне было приятно показываться с ним в гостях, в Мариинском театре, нравилось, что он приходил меня встречать в Бюро военнопленных к музею, и мы отправлялись гулять по набережной, встречая знакомых. Очень быстро я сделалась его невестой, но тут начались затруднения. У православных Святейший синод не допускает браки в таком близком родстве. Наши отцы были братья, и мы носили одинаковую фамилию, Иван Аркадьевич подал прошения государю о разрешении брака с двоюродной сестрой, и государь на его прошение написал «разрешаю, Николай», и наш брак состоялся.

1917 год. Петроград — Москва

Началась революция, и было назначено Временное правительство. Для нашей бюрократической семьи такая перемена стала роковой. Мой beau-père (свекр, Аркадий Францевич Кошко) вышел в отставку и собрался уехать в свое имение около Боровичей (Новгородская губерния). Князь Урусов, товарищ министра внутренних дел, горячо уговаривал его остаться, предлагал повышение по службе, но Аркадий Францевич ему откровенно сказал, что служить двум богам не в его характере: он был предан государю Николаю II и признавать Временное правительство не в состоянии. Здоровье мамы, уже пошатнувшееся после смерти сестры несколько месяцев тому назад, теперь со всеми волнениями и переживаниями внезапно ухудшилось, и вскоре мы и похоронили ее недалеко от тети Тали. После ее смерти мы устроились с мужем в Царском Селе под Петроградом. Несмотря на начало революции, мы жили очень хорошо и весело. Теперь мне это время представляется пиром во время чумы. Оно было отблеском догорающего огня, т. е. нашей беспечной юности. Брат из Петрограда со своими друзьями и знакомыми приезжал к нам с субботы до понедельника. Все оставались ночевать. Моя свекровь (тетя) присылала нам каждую неделю из имения свежие продукты, так что наши ужины и обеды были обеспечены.

Ежедневно забегали к нам офицеры-стрелки, приехавшие с фронта или ожидающие назначения на фронт. Среди них были поэты и музыканты и даже певцы. Долго вечером не расходились. Иван Аркадьевич был произведен в капитаны и представлен к Георгиевскому кресту. Как будто будущее просветлялось.

Но вдруг приходит всем офицерам приказ от генерала Корнилова выступить на Петроград с полком. Через полчаса второй приказ от Керенского, аннулирующий первый. Полк должен выступить против Корнилова. Иван Аркадьевич заявил, что по приказу Керенского он не желает выступать против заслуженного генерала Корнилова. Мы в полчаса собрались и уехали в Подольно, имение дяди. Больше никогда не пришлось вернуться в Царское Село. Вся обстановка пропала. Серебро, поднесенное Москвой дяде, образ святого Владимира, благословение митрополита Московского, папины серебряные блюда и много-много ценных старинных вещей вспоминать нечего. Были бы люди живы!

В Подольно нас застал вскоре большевистский переворот. Брожение среди мужиков началось постепенно. У дяди отношения до того времени с небольшой деревней, которая находилась за воротами сада, были отличные. Деревня была бедной: почва глинистая, каменистая, не давала хорошего урожая, и мужики работали главным образом на Подольно, где платили им хорошо. Когда главные кормильцы ушли на войну, дядя заменил их бабами, а раненых кормильцев посещал в лазаретах и одаривал. Брожение сказалось тем, что то кура пропадет, то яйца куда-то исчезнут из курятника. А потом начался мор на породистых коз, поросят. И вдруг как снег на голову приехала из Боровичей, отстоящих от Подольно в двух верстах, какая-то комиссия и увезла в Чрезвычайку города голубую гостиную, переднюю, дядин письменный стол и японский бильярд. Дом начал казаться опустошенным. А тут рано утром нагрянула соседняя деревня «из далеких», переписала весь скот, забрала с собой породистых гусей и свиней. Оставили одну корову и двух кур, т. к. после рождения девочки я была больна и им сделалось все-таки неловко ничего не оставить. Но когда тетя попросила прибавить еще двух кур, то мужик, описывающий каракулями инвентарь, ей грубо ответил: «Жирно будет». До самой своей смерти моя бедная свекровь не могла спокойно вспоминать этой дерзости, тем более что этот мужик по имени Оська считался озорником в деревне и горьким пьяницей. Дядя все-таки его жалел и брал работать в трезвые периоды, а бабе его тетя посылала вещи для детей и деньги, когда муж запивал и оставлял ее голодать. Оська был ранен на фронте, писал дяде слезливые письма из петербургского лазарета и получал посылки от него, как и другие односельчане.

Дядя летом уехал в Москву искать частной службы, а вскоре выписал и нас туда же. Поселились мы в семье бывшего помощника дяди по службе в Москве Андреева.

У Андреевых нам приготовили две комнаты, кухня была общей. Мадам Андреева очень неясно нам рассказывала, что дяде и моему мужу пришлось бежать на Украину и они исчезли из Москвы в несколько часов, сбрив себе усы и изменив как-то внешность. Захватили с собой и Андреева. Один еврей импресарио вез труппу актеров на ангажемент в Киев. Паспорт был общий. Он согласился взять дядю в качестве благородного отца, а мужа — декоратором в труппу. В качестве кого поехал Андреев, не помню. Этот импресарио не взял с дяди ни копейки в благодарность за какую-то большую услугу, оказанную ему в бытность дяди в Москве. Евреи — народ благодарный, этого от них не отнимешь.

Мой муж мне рассказывал, что к ним в вагон буквально силой и с беззастенчивой руганью влез какой-то грязный мужик, с неопрятной бородой, с красным шарфом вокруг шеи, до самой границы лущил семечки, сплевывал шелуху на пол и время от времени ворчал себе под нос о буржуях, пьющих кровь бедных людей. Все его сторонились, решив, что это шпион, подосланный наблюдать за ними. Проехав границу и попав к немцам, занимавшим тогда Украину, все воспрянули духом, повеселели, но больше всех подозрительный мужик. Первым делом выкинул за окно все семечки, снял приставную бороду и вытер лицо носовым платком. Обратясь к пассажирам, извинился за свое прежнее поведение и грубость, представился товарищем прокурора екатеринбургского суда Олениным. Остальные пассажиры в свою очередь представились, и в труппе оказались лица, которых навряд ли кто видел впоследствии на сцене в Киеве. Услышав фамилию дяди и мужа, товарищ прокурора спросил, не родственник ли им бывший пермский губернатор Кошко. Узнав, что губернатор — родной брат дяди, осведомился обо мне и, кажется, так и не понял, как это я не изменила фамилии и вышла замуж за близкого родственника, но не настаивал. Я действительно вспомнила молодого товарища прокурора из правоведов на балу в Екатеринбурге, который отлично дирижировал мазурку, и порадовалась, что ему удалось спастись. В Екатеринбурге, по слухам, многих судейских расстреляли и мало кто из них смог убежать. В Москве мы пробыли одни приблизительно год. В это время добывание съестных продуктов становилось все затруднительнее, пока не сделалось критическим. Меня поражало отсутствие собак, кошек, даже птиц в клетках. Говорили, что все они съедены голодным населением. Вероятно, это так и было, потому что мадам Андреева сообщила нам, что на Трубной площади продают фунт собачьего мяса по семь рублей, и, добавляла она, вполне съедобного. Из этого мы заключили, что мадам Андреева сама его покупала. Мы время от времени получали через мешочников, приезжавших из Подольно или Боровичей, полпуда муки или гречневой крупы, а иногда картошки. Все это было по тем временам за божеские сравнительно цены. Но все покупки могли совершаться, пока были деньги или золотые вещи, а потом как? Я иногда ночью просыпалась и с ужасом думала, что я буду делать, когда моей девочке нечего станет есть. Я решила с полным согласием тети искать службы, где давали бы паек. Это нас поддержит, пока мы не получим известий от уехавших мужчин. В мое отсутствие моя свекровь посмотрит за девочкой. Начались поиски службы. Я случайно встретила на улице Олимпиаду Васильевну. Эта Олимпиада Васильевна была заведующей платных служащих в Бюро военнопленных в музее Александра III. Она мне сообщила, что наше бюро переведено в Москву и помещается оно в реквизированном особняке Морозовых, сравнительно недалеко от нашей улицы (мы жили в Медвежьем переулке). Есть некоторые свободные вакансии, потому что не все прежние служащие согласились покинуть Петроград (тогда Петербург уже иначе не назывался). Во главе Бюро военнопленных назначен некто Виноградский, служивший до революции в Перми. Про этого Виноградского я слышала от общих знакомых. Он был правителем канцелярии у губернатора Лазино-Лозинского, заменившего моего отца. Молодой, ловкий, считался карьеристом, человек очень воспитанный. Я к нему отправилась. Олимпиада Васильевна его предупредила о моем приходе. Со мной отправилась и старшая дочь Андреевой в надежде устроиться там же на службу. Встретил меня Виноградский как нельзя лучше. Оказывается, он слышал обо мне в Перми так много хорошего, я там оставила столько друзей! Конечно, конечно, он запишет меня первой кандидаткой в Бюро и просит оставить номер моего телефона. Виноградский довел свою любезность до того, что даже тут же составил мое прошение на службу и дал мне под ним расписаться. Андреева не получила такой любезности, хотя я представила ее своей родственницей и просила за нее. Поданное ею прошение осталось без последствий. Объясняю себе ее неудачу неумением себя держать. Она приняла такой странный резкий тон с Виноградским, смотрела на него свысока, точно он просил у нее места, а не она у него. Мне за нее сделалось неловко. Через несколько дней Олимпиада Васильевна от имени Виноградского протелефонировала, и я начала свою службу сейчас же. Андреевы не могли простить такой удачи, т. к. действительно голодали, а когда голод, то появляется и озлобление. Тете более всего приходилось с ними иметь дело, и поэтому ей больше всего и попадало от них. Ей мадам Андреева ставила в вину всякие прежние обиды, когда ее муж числился помощником дяди в Москве. То ее когда-то не приняли, когда она приехала с визитом, то ее тогда же не пригласили с мужем к обеду, когда были гости, и т. д. Мало ли какие вины может припомнить голодная завистливая женщина, обремененная семьей. Вероятно, Андреевы, приглашая нас в Москву, надеялись, что мы будем их подкармливать посылками из деревни через мешочников. Но у нас самих были дети — маленькая девочка и десятилетний Коля, младший сын дяди. Как же тут делиться с такой голодной ордой, когда мы почти год не имели известий от наших мужей и сами должны пробиваться в тяжелых обстоятельствах.

На моей службе пайка не давали, но кормили завтраками, притом некоторые служащие уносили еду с собой в собственной посуде, чтобы поделиться с домашними, а на нас смотрели пристальными голодными глазами, пока мы ели. На завтрак давали кусок хлеба умеренных размеров и глубокую тарелку пустых щей и такую же тарелку гречневой каши, облитой суповой ложкой разведенного масла. По тем временам царская еда! Никогда с таким удовольствием не садилась я за завтрак и, вероятно, ела с такой же жадностью, как бедняки, которых мы, курсистки, кормили когда-то на Рождество. Вот роли и переменились. Те, может быть, в свою очередь сделались буржуями после известного слогана «Грабь награбленное!». Я занимала ту же должность (но теперь платную), что и во время войны, но была на справках одна. Конечно, и приходящей публики стало меньше. Прежде прибегали семьи офицеров и солдат наводить справки о судьбах исчезнувших без вести, и мы их разыскивали, получая списки пленных и умерших в плену из Австрии и Германии. Теперь являлись офицеры, вернувшиеся из плена, растерянные, испуганные, не зная, где их семьи и полки. Мало могла я им помочь, рассматривая старые списки с прежними адресами запрашивающих о них родственников, может быть, теперь арестованных или расстрелянных, в лучшем случае бесследно бежавших.

Ко мне в приемную комнату забегали поболтать служащие барышни из других отделений, старые знакомые из Петрограда. Забегали и москвички. Никто особенно не трудился и не старался. Олимпиада Васильевна, всегда раньше такая усердная служака, теперь часто оставляла свою работу, подсаживалась к моему столу и со вздохом вспоминала свою прежнюю службу в музее Александра III. Был нам назначен, не помню на какую высшую должность, коммунист лет тридцати пяти. Я слышала в столовой, как он говорил раздающей нам еду служащей, что все трудности, которые мы теперь испытываем, являются последствием крепостного права в России и мы все без исключения должны принимать их как должное возмездие. Он себе значительно облегчал это возмездие, т. к. получал двойную порцию еды, значительное жалованье и одет был в казенном платье куда лучше Виноградского.

Однажды, возвращаясь со службы, я застала дома большое волнение. Приехал из Киева какой-то молодой человек с запиской от дяди, кратко сообщавшей, что этот господин нас перевезет через границу в Киев и мы можем ему верить. У него для нас было два паспорта: тете с Колей в качестве крестьянки, ехавшей к старшему сыну на Украину, а я его жена с ребенком, направляющаяся с мужем в Киев. Я должна была ему в дороге говорить «ты», а он мне делать сердитые замечания, что я плохо смотрю за ребенком. С моей свекровью и Колей я будто бы познакомилась в вагоне. Нам давалось два дня на сборы. Нам приходилось все ликвидировать и захватить лишь самое необходимое. На службе я предупредила только Виноградского, и он нашел способ меня ликвидировать со службы незаметно и спокойно, что при случае я могла бы найти себе другую службу без помехи, если наше путешествие не достигло бы цели и пришлось вернуться в Москву. Укладывая свои вещи, я не нашла всего, что было мною уложено в ящик комода в моей комнате. Так, например, исчез соболий палантин, подаренный мне отцом. Все наши подозрения упали на семью Андреевых. Мы решили промолчать об этой потере и смириться ввиду нашего нелегального отъезда. С другой стороны, если мои вещи помогли мадам Андреевой прокормить некоторое время свою ораву, то уж пусть лучше эти вещи достанутся ей. Провожая нас (очень холодно), Андреева просила передать мужу, чтобы он возвращался без всяких замедлений, потому что она истомлена, дети голодают и он обязан подумать о семье, а не только о своем благополучии. Андреев ее послушался, вернулся, но был вскоре арестован и расстрелян, притом, когда его вели на расстрел, он сошел с ума.

Через два дня мы пустились в дорогу. Я ехала отдельно с девочкой на извозчике до вокзала. Улицы были в отчаянном положении — ухабы, ямы. Сани резко наклонялись то в одну, то в другую сторону, и я дрожала за себя и особенно за ребенка, как бы нам не свернуть себе шеи, если сани опрокинутся. Но в поезде мы устроились относительно сносно.

Отъезд из Москвы. Киев при большевиках. Жизнь в Виннице

Кажется, вагон считался четвертого класса, над нами была не одна деревянная койка, а две. Последняя близко к потолку. Это были привилегированные места, занятые солдатами, которые могли по крайней мере растянуться. Мы сидели внизу, имея по сидячему месту. Я держала девочку на руках, и она, слава богу, все больше спала. Солдаты над нами на койках по пролетарской моде лущили подсолнышки, на нас летела шелуха, но мы кротко терпели, шутили и смеялись с ними. Они оказались даже галантными кавалерами. Например, когда моей свекрови показалось, что кто-то из-под скамейки ей толкает ноги, солдат спрыгнул вниз и острием шпаги начал тыкать под скамейкой. Будь там безбилетный пассажир, ему несдобровать уколов. Но или он успел вылезти с другой стороны, или никого не было. Рядом со мной грохнулся какой-то еврей, хотя места не было, и прижал меня к стенке. Солдаты заорали на него, вытянули в его направлении грозные кулаки, и перепуганный еврей немедленно скрылся, больше я его не видела. Солдаты нам рассказывали, что едут с фронта скорее домой в деревню делить помещичьи земли. Во время войны были как-то ранены и пролежали несколько месяцев в петроградском лазарете. За ними ухаживали барышни «с духами», не то что их деревенские бабы вонючие, приносили им печеные яблоки на блюдечках, как хорошим господам, и вообще воспоминания самые радужные о лазарете. Может быть, благодаря этим воспоминаниям они нас взяли под свое покровительство, сообразив, что мы не похожи на их деревенских баб, а скорее барышни «с духами». Ехали мы до Киева дней десять. Поезд шел медленно, останавливаясь, то ехал назад, то вперед. Мы узнали при приезде, что это был первый поезд в Киев, прошедший после ухода немцев. Таким образом мы приехали с первыми столичными большевиками. Поэтому дорогой нас не осматривали, не раздевали, не допрашивали, как случалось с предыдущими пассажирами. Так попался товарищ министра Джунковский, запрятавший свой паспорт в карман пальто. Перед отъездом из Москвы мы все-таки приняли некоторые меры: золотые червонцы запекли в хлеб и самые ценные драгоценности зашили в длинную шубку девочки в надежде, что ребенка будущее коммунистическое поколение не потревожит. Наконец, усталые, изнуренные, мы достигли Киева. Несколько дней не могли прийти в себя от усталости. Оказывается, дядя и мой муж были за этот год сильно больны испанкой, писали нам, но письма не доходили. Андреев в день нашего приезда поспешил в Москву — и на свою погибель. Молодому человеку моему мужу, наоборот, пришлось отдать бриллиантовые серьги. Он все время кого-нибудь то увозил, то привозил, сговорясь на границе с кем следует. Это была его специальность. Странные специальности создала большевистская жизнь!

Нам удалось в Киеве снять две комнаты в семье скрывшегося куда-то полковника. Девочку вместо постели поместили в бельевую корзину, готовили на примусе. Я ходила по всем базарам, высматривая, где можно найти продукты подешевле. После Москвы мне все казалось недорого. Например, на бульон для девочки я брала четверть курицы за десять рублей. В Москве если найдешь такую роскошь, то не дешевле шестидесяти рублей. А сколько пирожных в киевских кондитерских! Я зашла и сразу съела пятнадцать штук. И не заболела, даже не было никакой тошноты. А прежде я никогда не была любительницей сладкого, но тут больше года мы не имели куска сахару. Вероятно, сахар для здорового организма необходим.

Как город, Киев произвел на меня удручающее впечатление. Это был совсем не тот Киев, который я осматривала несколько лет тому назад. От того времени осталось впечатление светлое, веселое, оживленное. С балкона нашей первоклассной гостиницы мы видели ярко освещенный Крещатик, нарядную публику, выходящую из Купеческого сада и наполняющую улицу; смех, говор, музыка слышались далеко за полночь. Теперь все изменилось, как меняется все, к чему прикасается большевистская власть. Город стал грязным, публика серая, запуганная. Наша первоклассная гостиница превратилась в гостиницу Чека, у входа которой стояли мрачные и на вид свирепые часовые. Как это все померкло. Люди жаждут уже не красоты, а только покоя, потому что все устали, исстрадались или просто изголодались.

Вскоре нас с мужем и девочкой выселили из комнаты, т. к. явился какой-то большевик и заявил, что реквизирует себе это помещение. Спорить нельзя, а надо покориться. Мы переехали в комнату родителей Ивана Аркадьевича, растянули простыню вместо занавески, чтобы оградить себе угол, но такое положение было очень неприятно, а тут еще у девочки пошли зубки, она кричала все ночи и всем мешала. Я брала ее на руки и всю ночь прогуливалась из угла в угол на маленьком пространстве, пока сама в изнеможении не падала на стул, и тогда ребенок опять кричал еще пронзительнее, и на меня все ворчали, но никто не думал помогать. Притом большевик по соседству мог поднять историю за наш шум ночью и поинтересоваться, что за буржуи живут рядом. Я стала настаивать, чтобы Иван Аркадьевич добился перевода в провинцию подальше. Он служил в Центрсоюзе по закупкам для кооперативов повидла, муки и разных продуктов в том же роде. Наконец ему удалось перевестись в Винницу Каменец-Подольской губернии, куда за нами потянулись месяца через два и родители. Дядя поступил в какое-то «Садоводiв та городницкие», т. е. в кооператив «Садовода и огородника», где полагался украинский язык, которого на самом деле никто не знал. Дядю считали специалистом по этому языку, потому что он нашел способ составлять по-украински поручаемые ему прошения: неизменно начинал их с «ласкаго прошаю» и потом вклеивал польские слова и украинские из допотопного словаря.

Мне удалось с помощью одного еврея найти комнату с небольшой передней, служившей и столовой, и кухней, у поляков Таньковских, очень милых людей. Таньковские нас вначале опасались как людей незнакомых и, может быть, коммунистических убеждений, но потом я с ними очень подружилась. Стася, старшая дочь, была моего возраста, и мы друг другу симпатизировали. Но проводить с ней время я не имела возможности. Мне пришлось вести самостоятельно свое хозяйство, готовить, смотреть за ребенком, стирать. Вот тут-то сказалась вся моя неприспособленность к жизни. Я часами разжигала угли в мангалке, на которой готовила, и никак разжечь не могла, так что мы обедали всегда в разное время. Начала мыть пол тряпкой, и он сделался после мытья еще грязнее, к моему великому удивлению. Ларчик просто открывался: я забыла полоскать тряпку и только размазывала грязь. Решила пойти за водой к колодцу, т. к. водопровода у нас не было. Взяла коромысло и два ведра, но еле дотащила обратно, притом замочила себе платье, ноги, и воды в ведрах осталось мало. А тут ребенок кричит, хочет ползать, надо его держать за платьице и стирать в одно время… Кошмарные воспоминания своего бессилия!

Продолжение бегства: Одесса и Севастополь

Из Винницы необходимо было срочно уезжать, так как началась сильнейшая эпидемия тифа, лекарств достать невозможно, и люди мрут как мухи. Хоронят десятками вместе в одну могилу. Не разбирают, кто провожает на вечный покой — православный священник, ксёндз или раввин. Кто свободен, тот и идет молиться за общим погребальным шествием. Из стотысячной армии, вошедшей в Винницу, больше половины унесено тифом. Заболевают и жители города. Наш сосед-доктор и его два сына, офицеры, умерли в течение недели.

И вдруг, просыпаясь утром, чувствую себя из рук вон плохо. Отсылаю девочку к свекрови на улицу 19 февраля, где она жила, и не иду к ней обедать. Как сквозь сон, вижу вскоре ее у моей постели, она заставляет меня встать, одеться и идти к ней. Я ложусь на свободную постель дяди Аркадия, и потом все проваливается, я теряю сознание, но слышу откуда-то голос доктора: «Сыпной тиф», — но не понимаю значения его слов. На девятый день болезни доктор предупредил, что надо будет очень следить за сердцем ввиду наступающего кризиса. Моя свекровь послала сына продать свою брошку к знакомому еврею. Он ответил, что этим не занимается и ввиду скачущих цен боится дать слишком мало, но направил к своему другу-ювелиру и потребовал, чтобы он купил по курсу дня добросовестно. На эти деньги свекровь взяла фельдешера на ночь, которого в бреду я гнала прочь и звала негодяем. С трудом он мне впрыснул что-то для подкрепления сердца, и я наконец уснула. Под утро вернулось сознание, кризис миновал благополучно. Моя свекровь без всяких объяснений стащила меня с постели, посадила в кресло, одела; какие-то люди подхватили, посадили на извозчика и привезли на вокзал. От слабости державшему меня человеку я голову опустила на грудь. Коля на вокзале мне шепнул, чтобы я, ради бога, постаралась на перроне сделать хоть несколько шагов, иначе больную не примут в теплушку, где уже сидело человек двадцать пассажиров. Надо непременно скрыть, что у меня сыпной тиф. Все-таки всякими правдами и неправдами меня втиснули в этот вагон и даже положили на тюфяк, принадлежавший одной из пассажирок. Около меня на этот же тюфяк примостили и мою девочку. Мне было плохо. Слабость такая, что не пошевельнуть ногой, а поднять руку стоило неимоверных усилий. Мы ехали три дня, и тут я почувствовала, что еще день, и я не выдержу. Я стала задыхаться и просила скорее, скорее отодвинуть дверь теплушки, чтобы подышать чистым воздухом. Что-то мне дали понюхать, заставили проглотить какие-то капли, но дверь все-таки открыли. Я умоляла отослать меня в санитарный поезд, куда бы он ни ехал, на что моя свекровь, видя наше безвыходное положение, согласилась. Нас сопровождал какой-то бывший служащий у дяди Аркадия в Москве, тот самый, который вез меня на вокзал в Виннице. Он побежал куда-то хлопотать, и что-то очень быстро около нашей теплушки появились санитары и сестра милосердия и меня, рабу Божью, головой вниз спустили на носилки. Последнее впечатление — моя девочка, сидящая на мешке в вагоне, в своей красной шубке, с широко раскрытыми испуганными глазами. «Прощай, девочка», — прошептала я и от усталости закрыла глаза. Когда меня внесли в санитарный вагон, чистый, теплый, положили на соломенный тюфяк белой постели, впрыснули камфару, мне почудилось, что я в раю. Кормили нас, однако, плохо, но есть мне не хотелось. Ночью меня беспокоили крики и стоны сыпных больных. Двое умерло, и я видела процедуру, связанную со смертью больного в санитарном вагоне: два свидетеля подписывают свидетельство о его смерти, и вещи умершего сдаются начальству поезда. Мы были еще далеко от Одессы, трупы выкидывались из вагона. Вот это было очень жутко. И в такой обстановке пришлось ехать целых десять дней. Достигнув конечного пункта, я только и думала, как бы дать знать дяде или мужу о моем приезде. Я нашла в своем кошельке золотой и дала его повару, чтобы он позвонил в петербургскую гостиницу, где наши остановились. Дядя за мной приехал на автомобиле, и от него я узнала, что муж доехал до Одессы и немедленно слег, заболев сыпным тифом. Вероятно, нас укусила одна и та же гадость. Но он уже настолько оправился, что вставал, а я еще пролежала две недели в постели, т. к. сердце, истомленное путешествием, не переносило никакого резкого движения, тем более хождения по комнате. Это очень тяготило мою бедную свекровь, которая приехала только через пятнадцать дней, изнуренная, ослабевшая, и должна была вместо отдыха заниматься ребенком. Тем более наша общая комната стояла не топленная, холодная, девочка ночью раскрывалась, и приходилось вместо сна вставать из-за нее.

Я еще была слабой, когда пришлось бежать из Одессы в полном смысле куда глаза глядят ввиду наступления большевиков. Мы эвакуировались на пароходе «Владимир». По тем временам это был большой океанский пароход, недавно совершивший рейс в Америку. Из нашей одесской квартиры мы шли на пристань, не зная, куда удастся уехать, да и удастся ли действительно. Ни извозчиков, ни ломовых на вес золота достать было нельзя. За несколько тысяч рублей удалось умолить дворника нашего дома запрячься в таратайку, взвалить наш немногочисленный багаж и среди него посадить плачущую девочку. Мой муж, чтобы успокоить ребенка, шел рядом, мы все кое-как брели сзади. После тифа это была моя первая прогулка, если подобное испытание можно так называть. К молу со всех сторон направлялись такие же печальные, жалкие шествия с детьми на руках или в тележках. Некоторые простые женщины, остающиеся в Одессе, с соболезнованием над нами охали. На берегу моря в порту мы узнали, что пароход в Варну уже ушел. Тогда мы направились на «Владимир», не зная даже, куда он едет. Пришлось обогнуть весь мол, за что дворник потребовал лишнюю тысячу. По пути мы наткнулись на труп толстого человека — по словам дворника, мародера, — убитого этой ночью солдатом на часах. Никто его не убирал. Встречались у мола огромные пароходы, черные от толпы пассажиров. На них уже никого не пускали. Некоторые пассажиры сидели на палубе этих пароходов несколько дней, вероятно не успев запастись даже хлебом, и все-таки считались избранниками неба оставшимися на берегу людьми. У «Владимира» при входе на пароход проверяющий билеты оказался дядин знакомый. Дядя его окликнул с мольбой, и нас пропустили, ничего не спрашивая. Вещи чудом тоже оказались с нами. Таким образом мы попали на палубу к избранникам неба. Ветер поднимался, и я с ужасом прижимала к себе опять улыбающуюся девочку. Вдруг раздалось несколько выстрелов. Все подались назад. Неизвестно, кто стрелял. Холостые ли выстрели вверх, чтобы заставить напирающую публику осадить назад, или уже началась большевистская стрельба с берега в наш пароход. Но, во всяком случае, пароходный мост был поспешно убран, и мы приготовились к отплытию. Но куда? В какое направление? Никто не знал, даже, кажется, команда. Некоторых подплывших на лодке к пароходу втаскивали на канате, например священника и его беременную жену. Священник укрывал у себя белых офицеров и громил большевиков в своих церковных проповедях. Оставаться ему нельзя. Горько плакал около меня на палубе гимназист лет двенадцати-тринадцати. Его мать сошла купить ему хлеба и не успела вернуться. Он примостился около священника, а я ему сунула в карман кусочек хлеба и немного денег. Что с ним сделалось, с беднягой? Меня и девочку дядя втиснул в первый трюм, чтобы мы не остались наружи в ветер. Я кое-как с ней приткнулась в углу, пока дежурные офицеры не стали гнать меня с одного места на другое, пока вне себя от утомления я не заявила, что более никуда не двинусь, пусть они хоть стреляют. Старый солдат дневальный заступился и «честью» просил господ офицеров не трогать более «ее благородие с дитей». Ее благородие примостилось на ящике от снаряда, а девочку удалось уложить спать на мою коротенькую плоскую корзинку, так что ее ножки не помещались и висели в пространстве. Но она так устала, что сейчас же заснула. Между тем началась яростная стрельба местных большевиков, преимущественно в наш пароход как в военный. Трое было ранено, в том числе помощник капитана. Пароход немедленно снялся с якоря и помчался в море. Вдогонку было послано два снаряда. Один разорвался около, другой, кажется, совсем не разорвался или упал далеко. Под вечер началась большая качка. Я с трепетом думала, что будет с ребенком, если я заболею морской болезнью, т. к. не выношу качки и в детстве избегала качаться на качелях. С берега смотреть на волнующееся море уже вызывало тошноту. И вдруг свершилось чудо: кругом меня лежали заболевшие люди, даже привычные солдаты, а я не испытывала никакого недомогания, точно еду по гладкой дороге. Вероятно, играло роль нервное напряжение. То же случилось наверху на палубе с моими родными. Ни у кого морской болезни не было.

Но как они там не умерли за эту ночь, не знаю. Их заливало волной, ветер рвал пледы, один старый генерал замерз, не имея на себе достаточно теплого пальто. Под утро его нашли окоченевшим. Вообще эта эвакуация была обставлена преступно небрежно. Глубоко я разочаровалась в офицерах Доброармии. Недаром носились слухи, что в нее набран всякий сброд, т. к. лучший элемент сложил уже свои храбрые головы. По крайней мере, наши трюмные офицеры вели себя позорно: не стеснялись подделываться к солдатам, брать взятки на глазах за лучшие места, позволяли нижним чинам играть в карты с условием за это получать проценты с выигрыша. А как дерзко они разговаривали с эвакуирующимися старыми генералами, часто больными и слабыми! Кровь стыла от негодования! И это офицеры Доброармии, это те, на кого мы молились! Правда, это так называемые герои тыла, а каковы подобные на фронте? Уж не провокаторы ли они, подосланные большевиками в ряды Белой армии? Говорят, много таких завелось. Подсел ко мне мой заступник-дневальный, выбивающийся из сил, чтобы поддержать в трюме кой-какой порядок, и спросил меня тихонько: «Барыня, правда ли слышно, у большевиков куда больше порядка и они лишь добра желают бедному человеку?» Ну что мне было отвечать в такой безотрадной обстановке, с такими позорными начальниками этого дневального?!

По дороге стало известно, что мы остановимся в Севастополе, а куда отправимся дальше — неизвестно. Может быть, в Варну, а до отъезда туда нам всем отведут казармы для житья.

На вторую ночь силой отчаяния наши водворились с палубы ко мне в трюм. Пальто у мужа было насквозь мокрым, сам он синий от холода и еле мог говорить.

По прибытии в Севастополь мы в этом трюме прожили три дня, но по истощении наших съестных припасов мы на все махнули рукой и решили устроиться как-нибудь сами в городе. Пошли в местное полицейское управление. Неужели там не найдется кто-нибудь, помнящий имя дяди? Может быть, этот человек нам поможет устроиться как-нибудь. Я по характеру скорее оптимистка, и поэтому, пока мы шли по улице Севастополя, я вслух мечтала: «Вот нас, может быть, встретят хорошо, подадут самовар, дадут поесть, спать уложат на ковер…» Вся семья, как один человек, велели мне замолчать — такое счастье невозможно, и я только искушаю судьбу. Но вышло по-моему. Начальник полицейского управления помнил дядю отлично. Он велел немедленно дать нам помыться, а пока мы мылись, ставился самовар, раскрывались консервы и даже был подан каравай хлеба. А на ночь нам разложили ковер и принесли две очень жесткие подушки. Какое блаженство после грязного трюма!

Один полицейский чиновник собирался бежать за границу с женой и предоставил нам свои две комнаты. Впоследствии мы перешли на Чесменскую улицу, 58, где нам реквизировали три комнаты. Там наконец мы вздохнули свободнее в более культурных условиях жизни. Мой муж устроился в Севастопольском центросоюзе, дядя — в градоначальстве. С болью в сердце продала я бабушкин жемчуг с бриллиантовым фермуаром. Продать было легко. По главной улице Севастополя, т. е. на Морской, росли как грибы магазинчики, скупающие у беженцев их драгоценности, чтобы перепродать их иностранцам. Мой жемчуг один магазин оценил в триста тысяч рублей, другой — в триста пятьдесят и, наконец, последний предложил четыреста двадцать две тысячи. На эти деньги мы прожили шесть месяцев и улучшили наш быт. Я купила самовар, мясорубку, ведро, паровой утюг, кастрюлей, тарелок, даже петуха с курицей и утку. Клюв утки произвел громадное впечатление на девочку. Коля дразнил ее, что у нее вырастет такой же вместо носа. Она горевала и часто щупала свой нос. Местоположение Севастополя сказочно красиво. Когда я впервые пошла на рынок у берега моря, мне казалось, что передо мной театральная декорация Художественного театра. Рыбацкие лодки, полные рыбой, кучи фруктов и овощей на земле, море голубое, как бирюза, домики большие, уютные, приветливые — все это ласкало глаз и вызывало восхищение. Десяток яиц дорос до двух с половиной тысяч рублей, фунт масла дошел до четырех тысяч рублей. На жалованье жить невозможно. Люди продавали свою последнюю рубашку. Несомненно, должен был произойти крах. Среди беженцев мы встретили много знакомых из Петербурга, Москвы и Боровичей. У каждого была своя драма и бурные переживания при побеге.

С одной из таких знакомых я пошла в Херсонес, место крещения князя Владимира Красное Солнышко. По истории и сказаниям, отсюда Русь начала свою христианскую эру. Чудное местечко! Раскопки старого города (времен греческого пребывания здесь) были еще в зачаточном состоянии, но найдены остатки греческого храма, Корсунские ворота. Есть маленький музей. При раскопках вырыты могильные плиты с надписями на греческом языке, тут же переведенные на русский язык. Одна мне показалась очень трогательной: «Двадцать лет прожила я под солнцем, на двадцать первом году мама меня схоронила». И какой прелестный вид с этих раскопок на море! Я считаю Черное море самым красивым и, может быть, капризным морем в мире — голубое в затишье, зеленоватое при волнении, темное в бурю. Воздух Севастополя, безусловно, целебный. Видно это по девочке. Из бледного, худого ребенка она превратилась в розовенькую толстушку, и с тех пор ее близкие, а потом и все знакомые стали ее звать Путя. Как ни странно, такое прозвище осталось за ней на всю жизнь, заменило настоящее имя Ольга, так что, случается, люди недоумевают: что это за святая в православном календаре?

Но и в Севастополе продолжал свирепствовать тиф — сыпной, брюшной, возвратный. Хуже было, когда дядя заболел холериной, но его болезнь тоже не продолжалась долго. Тяжелее всего пришлось мне. Я выпила на базаре в пятидесятиградусную жару лимонаду и слегла с брюшным тифом. Я очень долго была в бреду, температура достигала сорока одного градуса, и на мое выздоровление уже не надеялись. Мне все мерещился отец, повешенный большевиками на красном шнуре, и я умоляла его спасти. Мне взяли сестру милосердия с ребенком (она поставила это в условие) за еду и скромное вознаграждение. Я была очень бурная, все испытания выплывали наружу, и я стремилась куда-то убежать, спастись от погонь; сестра милосердия как-то ночью поймала меня у парадной двери, которую я старалась раскрыть. Болела я долго. Слегла в конце лета, а встала зимой. Шатаясь, опираясь на палочку, и еще в каком-то тумане слонялась я из комнаты в комнату. Но все-таки поправилась и испытывала такой зверский аппетит, что готова была есть целый день что угодно. Это испытывали все болеющие брюшным тифом. Теперь дают во время болезни жидкую, но питательную пищу, тогда не давали буквально ничего, опасаясь прободения кишок. И человек после такой энергичной вынужденной диеты готов был есть все, попадающее ему под руку. Часто взрослые выздоравливающие люди плакали, как маленькие дети, из-за отказа в дополнительной порции. Помню, как я безутешно рыдала, когда мой муж принес мне только полтарелки супа. Дядя был добрее, сжалился над моим горем и настоял, чтобы мне прибавили. А тем временем черные тучи сгущались на горизонте. Военные дела у Белой армии шли все хуже и хуже. Снова пароходы стояли под парами, было сделано распоряжение взять всех желающих уехать за границу, всем будет место. Остаться нам невозможно. Мы из дома выбрались что-то около пяти часов утра. На телегу (до пристани сорок тысяч рублей) свалили наши вещи, я села с Путей, а остальные побрели за нами. Темно, холодно, грустно!

Мы ехали по Екатерининской улице. Чем ближе к пристани, тем гуще шеренга телег, экипажей, повозок. Дамы с детьми за руку, с котомками через плечо или пакетами в руках, мужчины без всяких пакетов и часто в легких пальто, пререкания между возницами, медленная, шаг за шагом, езда — все убийственно угнетало и терзало душу. Разнесся слух, тогда казавшийся очевидным, что припасов для пассажиров нет, что мы будем, может быть, две недели в море, т. к. пока ни одна страна не хочет нас принять на свое иждивение, что, может быть, даже придется вернуться обратно в Севастополь или прибиться при истощении запаса угля к какому-нибудь большевистскому берегу. Я к тому же дрожала за судьбу Пути, т. к. к довершению несчастья моя свекровь впопыхах не взяла с собой ни ее манной крупы, ни чего-либо другого для ее питания. Мучительно вспоминала свою оставшуюся семью в Петрограде — отца, брата. Живы ли они и чувствуют ли они, каково мне сейчас? В последнем выпуске газеты и на стенах домов были опубликованы воззвания генерала Врангеля, в которых он предупреждал будущих беженцев, что их ожидает безрадостное существование за границей и чтобы они готовились ко всему худшему. Тот, кто может остаться, пусть остается на родине. Но мы остаться не могли, и таких, как мы, были десятки тысяч. Никто не гарантировал от произвола, мало ли в чем можешь оказаться виноватым. Мы спустились на пристань, куда допущены были причалить пароходы для эвакуирующихся. Наш пароход был «Рион». Через несколько часов мы на него вошли. Наши более крупные вещи погрузились на «Кронштадт». На следующий день мы отошли на рейд, а потом вышли в открытое море, покинув Крым на печаль и страду. Я с палубы смотрела на скрывающиеся родные берега. Сердце болезненно сжалось: увижу ли я их когда-нибудь? Мне вспомнились стихи о Данте:

По улицам тихой Вероны, Печально чуждаясь людей, Шел Данте, поэт флорентийский, Изгнанник отчизны своей!

Вот и мы такие же изгнанники своей родины, без хлеба, без крова, без надежды на лучшее будущее. Кто нас приютит? Что нас ждет? Я никогда не была особенно набожной и давно уже не молилась, но тут с тоской, с отчаянием у меня вырывалось: «Господи Милосердный, спаси нас и сохрани!»

Воспоминания. Книга 2

Эмиграция

Путь из России

Был тихий солнечный день, когда наш пароход «Рион» покинул берега Крыма. Настроение беженцев, занимавших палубу, каюты, трюмы парохода, не соответствовало хорошей погоде, и их горе и отчаяние как будто увеличивались с удалением от родной земли. Мучил роковой вопрос: куда мы идем и есть ли надежда доехать благополучно до какой-нибудь обетованной земли? И что мы там будем делать без знания языка, не приспособленные ни к какой деятельности, не зная местных условий жизни новой для нас страны, никому не нужные и никем не желанные? Безотрадность такой перспективы особенно убивала военных, переживавших болезненное поражение Белой армии и чувствовавших себя как бы виноватыми перед тылом. Этим можно объяснить самоубийства военных на многих эвакуировавшихся пароходах. Боясь, чтобы эпидемия таких самоубийств не распространилась бы кругом, пароходное начальство старалось как можно скорее ликвидировать тела застрелившихся. Я, пробираясь по палубе, наткнулась на такое грустное шествие: впереди молча, без пения, шел священник, далее на носилках несли зашитое в мешок тело, а сзади с зажженной свечой шла молодая сестра милосердия. Тело сбрасывали в море с повязанной тяжестью в ногах, люди крестились и поспешно расходились с тяжелым сердцем и сухими глазами. К общему подавленному настроению прибавилась еще беда на второй или третий день плавания: отсутствие пресной воды. От соленой морской не делалось лучше, она еще более разжигала горло. С какой тоской думалось о тех светлых, прекрасных днях, когда кран водопровода был в твоем распоряжении и ты могла пить, пить без конца чудную прохладную воду… И невольно вспоминался путник, умирающий в пустыне от жажды. Он в бреду видит воду, прохладный ручеек весело журчит около, он наклоняется к нему… И просыпается в тоске, с сухим горлом, с тяжелой головой, и на душе у него так томительно и страшно. Очереди за водой на пароходе громадные, стояли часами, с утра до вечера. Выходили дежурные по кухне, заявляли, что воды на пароходе нет, но люди упорно продолжали стоять с кувшинами, чайниками, коробками, устремив тоскующие взоры на пустые краны. Пройти ночью по пароходу невозможно: непременно заденешь голову, наступишь на чужую руку, споткнешься о торчащую ногу и услышишь крики, недовольство и попреки. Вскоре после воды обнаружилось отсутствие угля, и мы встали. Течением пароход отнесло несколько назад. На наши тревожные сигналы на второй день нас подобрал американский миноносец и потащил на буксире по направлению к Константинополю. Кое-как дотащились мы до Босфора и стали в бухте Moon. Не знаю, так ли, но прославленные берега Босфора мне напомнили нашу Волгу, только дачи были роскошнее и вообще местность заселеннее. Но характер местности очень похожий. На пятый день американцы привезли нам воды, угля и кое-какой провизии. На провизию беженцы набросились так бурно, что совершенно ошеломили бедных американцев. Вскоре подъехала громадная лодка с американскими сестрами милосердия, которые с трудом принялись обходить пароход в поиске детей. Каждому ребенку давались чашка с горячим молоком и бисквиты. Потом было предложено родителям поручить их детей сестрам, которые отвезут их в американский приют, где им будет очень хорошо. Некоторые соглашались, и большая лодка быстро наполнилась детскими силуэтами. Я со слезами на глазах смотрела на этих детишек. В каком безвыходном положении должны быть их родители, чтобы отдать незнакомым людям своих детей, не зная точно, куда их везут и как там им будет.

Греки Константинополя, прослышав о приезде русских очень голодных беженцев, сейчас же сообразили, что на чужом несчастье можно сделать недурной гешефт. Поэтому греческие лодки окружили прибывшие русские пароходы с предложением продать или обменять съестные продукты на соответствующее вознаграждение. Все с радостью бросились на это предложение. Я помню, дядя взял у меня старинный золотой червонец и на него получил круглый кукурузный хлеб, две коробки сардин, коробку фиников и два апельсина. Мы сейчас же начали уничтожать купленные продукты и восхваляли щедрость честного грека. Уже впоследствии, пожив в Константинополе, я поняла, как мы были обмануты. И апельсины, и финики, и кукурузный хлеб стоили в Константинополе сравнительно с червонцем сущие пустяки. Но голодному люду перспектива насытиться казалась заманчивой. Не имеющие денег стали снимать пальто, шапки, сапоги и на веревках спускали грекам. Греки тщательно осматривали предлагаемый товар и или отправляли его обратно, или на его место привязывали хлеб и связку фиг (которые растут на улицах Стамбула). Кончилось тем, что англичане запретили такую бессовестную торговлю, греков отгоняли от пароходов, как мух. Они отдалялись, но ненадолго, надеясь все-таки как-нибудь приблизиться и незаметно спекулировать. Пароход двинулся ближе к Константинополю. И вот раскинулся перед нами Золотой Рог и по обеим сторонам его город старый — Стамбул — и город новый — Пера, — соединенные Галатским мостом. В Стамбуле в турецкой части возвышаются мечети с высокими-высокими минаретами. Видны куполообразные здания, массивные и величественные. Преобладает серый мрачный цвет. Мне сделалось ужасно больно. Вот я за границу приезжаю не туристкой, не богатой путешественницей, а каким-то загнанным зверем, лишней для своей родины. Как это тяжело! К вечеру был подан небольшой, но очень уютный пароходик, и предложили желающим пересесть на него для провоза на остров Халки. Мы пересели. Поздно вечером наш пароходик причалил к острову. Как каторжане или переселенцы, сбились мы на берегу этого острова в ожидании дальнейшей судьбы.

Константинополь

Дядя нанял квартиру в Константинополе за тридцать лир у турецкого доктора Lalix-Bey и внес ему эти деньги сполна. Но когда мы приехали всей семьей с вещами, оказалось, что нанятая квартира еще не строилась. Мы очутились на улице. Дядя пришел в ярость, захватил с собой знакомого турецкого офицера, говорящего после плена в России по-русски, и отправился с ним к нечестному турку, грозил пожаловаться в каракос (полицию) и требовал обратно деньги. Доктор перепугался, стал низко кланяться, уверяя, что дядя для него родной отец, а его семья — самые близкие ему люди, что он приглашает нас временно поселиться у него, пока квартиру будут строить. Дядя кричал, что не желает жить у него несколько месяцев в ожидании нанятой квартиры. Турок с недоумением заявил, что не месяц будут строить дом, а несколько дней, а этот срок мы проведем у него как в собственном доме. Только просит мужчин держаться подальше от его гарема. Дядя попросил перевести турецкого офицера, что он плюет на гарем и обещание выстроить квартиру в несколько дней считает новым обманом. Но тут вмешался офицер с уверением, что доктор говорит правду и в Стамбуле действительно строят дома очень быстро, так сказать налегко, ввиду частых пожаров, уничтожающих целые кварталы в одну ночь. Не могу сказать, что такая возможность сгореть нас успокоила, но делать было нечего, пришлось согласиться въехать в дом турка в ожидании обещанной крыши над головой.

Наконец на шестой день нашего пребывания доктор заявил, что новое помещение готово. Мне казалось, что дом построен не из досок, а из лучин, прикрытых обоями. Я раз нажала пальцем на стену — образовалась дырка, через которую можно было видеть улицу, покрытую снегом. К несчастью, в этот год была необычайно для Константинополя суровая зима. Турки уверяли, что русские привезли с собою снег. И отопление было самое жалкое — при помощи небольших мангалок, разводимых углем. Как только разгорался уголь и можно было не опасаться угара, мангалку вносили в комнату и тем немного согревали. Но ночью в холод никто не решался вставать ее разжигать.

Продолжали мы также биться с отысканием занятий. Я случайно познакомилась с соседской-персианкой по имени Zehra (вероятно, по-русски Заира). Она училась на акушерских курсах, говорила по-французски, следовательно, считалась как бы передовой барышней. Заира посоветовала мне давать уроки французского языка и взялась составить турецкими иероглифами объявления о том. Я их развесила в магазинах, на углу улицы и даже перед каким-то учебным заведением недалеко от нас. Русские, лишенные возможности зарабатывать на жизнь честно, шли на разные ухищрения. На маленьких пароходах, обслуживающих Принцевы острова, появились среди пассажиров прилично одетые русские и предлагали вывезенные из России их семейные ценные вещи — серебряные ложки, сахарницы, золотые часы, брошки. Проба 84 (русская) стояла на каждой серебряной реликвии, так же как 56-я проба — на золотых изделиях. Пассажиры, более всего греки, имеющие свои дачи и дома на островах, набрасывались на случай по дешевой цене приобрести вещи русских аристократов в изгнании. Цены действительно стояли дешевле, чем в магазинах. Поторговавшись, как полагается, т. е. очень горячо и красноречиво, греки все спешили купить, пока дурак русский не знает адреса магазина случайных вещей, где, конечно, ему дали бы больше. Но под конец одураченными оказались не русские, а греки, т. к. серебряная сахарница или золотые часы были простого металла, а пробы довольно искусно выгравленными каким-то армянином из GrandBazar. Такого рода подлоги тоже в России карались каторгой, и приходится удивляться, что честные люди так быстро поддавались влиянию нужды и скверному примеру. Если только эти честные люди не были просто российскими рецидивистами. Дядя, обладающий изумительной памятью на лица, узнал кое-кого из них на пароходе «Рион» среди жертв эвакуации. Но были обманы и шантажи со стороны людей заведомо приличных. Один военный, вероятно учившийся в Военно-медицинской академии в Петербурге, успел захватить с собой из России ящичек со складным скелетом. Это было его единственное богатство. Желая как-нибудь с пользой употребить свое имущество, он ничего не выдумал, как повесить его на главной улице Пера около калитки турецкого музея, нарисовать рядом черный гроб и зажечь свечи по его обе стороны. В Турции можно было развешивать что угодно, продавать что вздумаешь — не полагалось никакого налога и никакого наблюдения. Единственно, за что государство требовало плату, — это за проход и проезд по Галатскому мосту. Чтобы пройти с одного берега на другой, надо было в кружку особого сборщика налогов опустить «юс пара» (ходовая монета того времени), и то русские от этой платы были уволены, по крайней мере в первое время.

Пользуясь отсутствием налогов и наблюдений, предприимчивый русский повесил свой скелет и под ним большой плакат с объявлением на турецком, греческом и армянском языках о том, что приехал из России знаменитый провидец, предсказывающий безошибочно будущее, раскрывающий настоящее и определяющий прошедшее. За сеанс берет лиру. Тут же указывал свой адрес. Трудно представить себе успех этого провидца, особенно у турецких и греческих женщин. Ревнивые жены, невесты, чающие жениха, бросились к нему за советом, не жалея лиры, которую он, конечно, брал до сеанса. Самый большой успех продолжался, пока висел скелет на Пера. Из Стамбула бегали толпами записывать адрес предсказателя, с некоторым страхом поглядывая на висящие кости и черный гроб. С берегов Босфора приезжали люди поглядеть на невиданное зрелище. Целый день было такое скопление народа на тротуаре и даже на мостовой, что движение трамвая оказалось затрудненным, и английские власти вмешались в дело, приказав скелет снять. Но было поздно. Реклама произвела свое действие, и от клиентов у русского не стало долго отбоя. Наконец провидец, накопив основательную сумму денег, выехал из Турции в Париж и открыл bistrot где-то на Piagalle. Говорят, оно там существует до сих пор.

Были изобретатели более мелкого калибра. На площади Taxime русский открыл скачки блох. Чтобы их заставить передвигаться в нужные направления, под ними зажигались лампочки, и бедные блохи удирали, почувствовав под собой горячий пол. Подробностей не знаю, но слышала, что турки пропадали на этих скачках, ставя на блох порядочные взносы. Кажется, англичане тоже запретили эти скачки, узнав, что азарт сделался рискованным в публике. Русский с порядочным кушем уехал во Францию, пытался в Париже открыть то же самое, но успеха не имел, прогорел и под конец уехал в Аргентину. Может быть, там ему более повезло.

Во время турецкого Рамазана, пользуясь тем, что с появлением луны все население Стамбула выплывает на улицу, как мужчины, так и женщины, двое русских на площади Ая-София снарядили телескоп на ножках с объявлением по-турецки, что каждый через трубку за плату может увидеть на луне тени своих предков. Находились легковерные невежды или просто любопытные, соблазняющиеся новинкой. Проходя мимо, я спросила соотечественников: «Как дела?» — «Очень недурно», — отвечали они.

Почти все магазины на Пера имели русских приказчиков. Не столько для русских покупателей, сколько ради недорогой платы, а русский приказчик часто знал несколько иностранных языков, что в международном городе имело большое значение. Быстро устроились калмыки: их взяли на службу англичане как знатоков лошадей. Платили им хорошо.

Совершенно особое общество образовали русские бывшие коммерсанты, владельцы в России больших коммерческих банков. Они встретились в изгнании и заключили своего рода пакт, т. е. помогали друг другу продать подороже ту или иную ценную вещь. Как только приходил иностранный пароход с богатыми туристами, русские коммерсанты вскладчину покупали золотой портсигар работы Фаберже в магазине случайных вещей на Пера, где все были знакомы. Они поручали опытной коммерсантке госпоже V, владеющей отлично несколькими языками и обладающей привлекательной внешностью, подняться на пароход для переговоров с капитаном. Она старалась ему вручить портсигар от имени русских коммерсантов, желающих во время бала на корабле торговать красивыми вещами, вывезенными из России. Почти всегда капитан соглашался, находя предложение оригинальным, а портсигар — хорошей работы. Имея позволение, коммерсанты, не жалея чаевых матросам, в день бала расставляли по углам залы складные столики и раскладывали на них самые лучшие вещи, взятые из русско-европейского магазина на Пера. Туристы в большинстве случаев набрасывались на вещи, несомненно принадлежащие когда-то Великим князьям или видным русским сановникам и их женам. Так, мадам V. удалось продать американке роскошное манто — собственность в Петербурге Анны Карениной. Этот довод сыграл большую роль в решении приобрести столь замечательную вещь, и американка, не торгуясь, заплатила крупную сумму долларов. Русские часто удивлялись полной неосведомленности иностранцев в русских вопросах. Никакого понятия о русской истории, смутное — о русской литературе, превратное — о наших обычаях и законах. Как будто Великая Россия находилась не в Европе, а где-нибудь на Марсе. И вместе с тем приезжали же к нам в Россию иностранцы, их принимали гостеприимно, многие наживались у нас, но уезжали такими же невеждами из России, какими приезжали. Чем это объяснить? Трудностью русского языка или равнодушием иностранцев к русским кровным вопросам? Даже и теперь иностранцы о России в широкой публике судят более всего по кинематографу и мало верят, когда их уверяют русские, что кинематограф часто искажает историческую истину.

Новое предприятие Аркадия Францевича Кошко в Константинополе

Неумолимая борьба за жизнь коснулась и нашей семьи, заставив принять героическое для нас решение. Дядя, не найдя никаких занятий, решился на последние деньги открыть свое дело — частное детективное бюро (Bureau Detektive Privé). Я составляла дяде, как могла, прошения по-французски, ездила с ним к английским властям, т. к. это бюро должно было быть открытым в английской зоне на Пера, да и вообще англичане в Константинополе были хозяевами положения. Нас англичане встретили довольно холодно. Оказывается, уже десяток таких прошений поступило к ним от русских, служащих раньше по полицейской части. Дядя еще на пароходе «Рион» имел неосторожность поделиться своими проектами открыть детективное бюро с добрыми знакомыми, и эти люди поспешили его опередить, подав прошение раньше, чем он соберется с силами это сделать. Я горячо начала отстаивать права дяди на такого рода занятие, упомянула, что он автор учебника, по которому в несколько минут можно определить имя преступника, оставившего во время преступления на каком-нибудь предмете следы пальцев. Этот учебник принят в заграничных полициях, и по дядиной системе работают даже в Лондоне (в Scotland Yard). Мой довод возымел свое действие. Англичане насторожились и уже гораздо любезнее предложили оставить наш адрес, обещая через несколько дней после наведения справок сообщить о решении, будь оно положительным или отрицательным. И действительно, через два-три дня мы получили приглашение явиться опять туда же. На этот раз нас встретил главный начальник английских сил в Константинополе и очень любезно передал официальное разрешение на открытие частного детективного бюро без права арестов и обысков. Если таковые понадобились бы, то дядя должен был обращаться за содействием к английскому начальнику полиции Кеннеди, живущему в Стамбуле. Дядя торжествовал. Но он решил из чувства приличия обратиться за согласием и к турецкому правительству, хотя турецкое решение не имело никакого значения. Мы снова с дядей отправились, и на этот раз в турецкое министерство. Эта просьба показалась туркам до такой степени незаурядной и сложной, что нас направили к великому визирю султана за разрешением столь трудного вопроса. После некоторых формальностей великий визирь нас принял. Это был небольшого роста старик с белой бородой, в сюртуке скорее европейского покроя, но в феске. Прием на отличном французском языке, но чисто турецкий: масса поклонов, комплиментов, улыбок. Проект открыть бюро найден гениальным, и Турция благодарит за честь. Сегодня же великий визирь сделает доклад султану и немедленно пришлет ответ, конечно, благоприятный, но только великий визирь просит вручить ему бумагу с разрешением английского правительства. Умудренный опытом в сношениях с турками, дядя любезно и с почтением вручил ему… копию бумаги. И к счастью, так как ответа от великого визиря мы никогда не получили, а бумагу нам просто не вернули.

Бюро было вскоре открыто на Petits-Champespas-saged’Andria, т. е. в центре Пера. Помещение состояло из одной комнаты, разделенной надвое стеклянной стеной. В первом отделении была приемная, и в ней сидела секретарша, т. е. я. Передо мной стояло бюро из ящика, покрытого зеленой салфеткой, с разбросанными на нем тетрадями и книгами делового характера. На соломенном стуле рядом со мной сидел дядин адъютант или чиновник особых поручений в лице моего мужа. За стеклянной же перегородкой во втором отделении помещался так называемый кабинет начальника и его помощника и компаньона, полковника Мартынова, разделяющего половину расходов. Дóрого стоила реклама, но тут нам помог случай в лице американских матросов. В пьяном виде они сорвали с входной двери Bureau Detektive privé плакат и, высоко подняв его над головой, в нанятом автомобиле катались медленно по Пера, призывая преступников спрятаться подальше, а обиженных ими искать защиты в passage d’Andria. Плакат был составлен на нескольких языках, таким образом, кроме местных турок, все могли читать наше объявление, и это дало нам сразу некоторую известность и несколько клиентов. Американское правительство щедро вознаградило бюро за нанесенный материальный убыток, хотя особых претензий мы не предъявляли. В бюро были приглашены три агента из бывших дядиных служащих, наиболее опытных и способных, а также турецкий переводчик, тот самый офицер, который вел для дяди переговоры с доктором Lalix-Bey. Он с радостью согласился работать на проценты, т. к. обнищалое турецкое правительство ему не платило более жалованья уже несколько месяцев. Кабинет начальника детективного бюро не выглядел богаче приемного зала.

Обстановка состояла из кухонного стола и рядом нескольких деревянных стульев. Первой клиенткой была француженка, потерявшая свою собаку. Поручила ее найти и внесла за это двадцать турецких лир. Дядя созвал мальчишек, шнырявших по passage’у, дал каждому по двадцать пиастров, описал собаку и обещал лиру тому из них, кто ее найдет. Через два часа собака была найдена. Потом явилась ревнивая гречанка с поручением следить за ее мужем. Дала пятнадцать лир, по пять лир в день на расходы. Но через два дня явилась вместе с мужем, успокоенная и уверенная в его непогрешимости, а потому просящая вернуть ей пять лир за третий неиспользованный день. Это были маленькие неинтересные дела, но далее пошли уже более серьезные и сложные. Англичане все чаще и чаще обращались к дяде и даже посылали ему клиентов как к специалисту по каверзным делам. С Кеннеди отношения самые лучшие. Бюро удалось меблировать гораздо лучше. Одним словом, все благополучно.

Но после победы турецкой армии во главе с Мустафой Кемалем греки бросились уезжать из Константинополя, а за ними и все иностранцы, почему-либо не ладившие с турками. С боем брались места в поездах и пароходах. Дядя тоже решил уехать, т. к. свое бюро открыл без согласия турок, а англичане поспешно начали укладываться. Нам дали визу в Америку и Францию. Мы выбрали Францию как страну ближе к родной России и более знакомую.

Париж

В Париже мы устроились в отеле на avenu des Gobelins. Я должна была поступить на службу через неделю, и дядя настаивал, чтобы я с ним пошла в префектуру, как нам советовали в Лионе. В префектуре мы просили аудиенцию у какого-то лица, на котором лежала обязанность принимать решения. Это лицо нас выслушало, оглядело внимательно и записало адрес, сказав, что на днях мы получим ответ. Через день рано утром явился из префектуры служащий и пригласил нас всей семьей к секретарю префекта. Каково было наше удивление и ужас, когда принявшей нас чиновник заявил нам, что, по их сведениям, мы приехали из России на ярмарку в Лион для шпионажа по поручению большевиков и, не добившись там ничего, решили попробовать сделать то же в парижской префектуре. И поэтому нам подлежит в сорок восемь часов покинуть Францию, а если мы этого не сделаем добровольно, то нас под стражей отвезут на границу Бельгии. Мы начали протестовать, но чиновник встал и вышел из бюро. Вот тут-то мы почувствовали всю бесправность несчастного беженца. В отчаянии пришли мы в свой отель, бросались за помощью всюду, куда нам советовали, но без всякого результата. Наконец, знакомая француженка из России, возвращенная на родину французским правительством и имеющая место где-то в министерстве, посоветовала обратиться к некоему m-r Marlier, занимающему видное положение в Министерстве внутренних дел. Он к тому же интересуется русскими вопросами. Без всякой надежды на успех, для очистки совести побрели мы в Министерство внутренних дел. К нашему удивлению, мы были приняты monsieur Marlier немедленно. Его кабинет был довольно большой и прилично меблированный. Посередине стоял широкий министерский стол, за которым сидел господин лет сорока — сорока пяти на вид. Вежливо ответив на наш поклон, он указал нам на два стула напротив стола и заявил: «Я знаю, кто вы такие, и знаю, что monsieur отлично говорит по-французски». Дядя, не поняв ничего, кроме слова monsieur, к нему относящегося, или поняв сказанное по-своему, неожиданно закивал головой и с радостной улыбкой, но с ужасным русским акцентом заявил: «Oui, oui, monsieur». Я, несмотря на свои заботы, не могла сдержать улыбки и пояснила: «Мой дядя знает французский язык ровно столько, сколько учили его когда-то в лицее, т. е. очень мало и очень давно. Поэтому я его сопровождаю в качестве переводчицы». И потом он начал расспрашивать, когда мы выехали из России и где были эти годы. Узнав, что у дяди в Константинополе три года было детективное бюро, он спросил, нет ли у дяди письма с адресом этого бюро. Я перевела дяде его вопрос, и он в бумажнике нашел какое-то частное письмо, адресованное ему на константинопольское бюро с турецкой маркой. Marlier, осмотрев конверт, тут же сказал: «Madame, это письмо является лучшим доказательством правоты того, что вы мне изложили. Я вам верю!» Я горячо его поблагодарила и тут же добавила, что уехать из Франции сейчас, когда мне предстоит работа, ужаснейшая драма, т. к. моя заветная мечта — выписать к себе из Советской России своего больного после тюрьмы брата и старика отца. Я почувствовала, что у меня задрожал голос, и с трудом я удержала слезы. Это не помешало мне заметить, что Marlier сделал какое-то нервное движение, точно желая подавить волнение, и очень мягко ответил: «В эту ужасную войну (1914) мы с женой принуждены были наспех бежать от немцев. По дороге мы потеряли нашу маленькую дочь и пережили из-за этого много горя. По окончании войны мы ее нашли у каких-то добрых людей, которые приютили бедного ребенка. Так вот в память этого прекрасного поступка я решил всегда помогать в свою очередь людям в безысходном горе. Не беспокойтесь, madame, вы останетесь во Франции и увидите своего отца». И, взяв трубку телефона, позвонил в префектуру. Окончив разговор по телефону, Marlier спросил меня, не знаем ли мы кого-нибудь, носящего нашу фамилию и занимающего в последние годы у большевиков видное место на юге России. Я посоветовалась с дядей, и мы оба вспомнили о Владимире Степановиче Кошко, нашем однофамильце, приезжавшем в Константинополь будто бы по поручению большевиков, а на самом деле за поддельными паспортами себе и своей семье, проживающей в ожидании его приезда в Крыму. Он занимал у большевиков большое положение, заведовал, кажется, всеми портами на Черном море, но на самом деле только и думал, как бы бежать с семьей из этого рая, получив им всем поддельные паспорта. Владимир Степанович даже обедал у нас в Константинополе, как старый знакомый по Петербургу. Но в этом длинноволосом большевике, одетом в пиджак из грубого военного сукна и в приплюснутой кепке, я с трудом узнала бывшего элегантного товарища министра, останавливающегося у нас в доме при деловых командировках по землеустройству в Пензу или в Пермь. Мой отец говорил про него, что он очень умный, дельный и образованный человек. Что касается родства, то они, как ни бились в перечислении предков, не нашли никого, т. к. Владимир Степанович не скрывал, что по происхождению не дворянин и, как сам, смеясь, выразился, происходил, вероятно, из нашей дворни. Довольно часто бывало, что дворовые унаследовали фамилию своих бар. Например, дворня Кировых называлась Киреевские. Наша фамилия не склоняется и, вероятно, оставалась неизменной.

Marlier записал все, что я ему изложила, и сказал, чтобы мы собрали все бумаги о детективном бюро — например, о согласии англичан на его открытие, благодарность их же за раскрытие трудного преступления и т. д. Весь пакет с бумагами мы даже можем принести не в министерство, а на его квартиру на rue Ranelagh в собственные руки. При прощании Marlier мне сказал: «Вы даром не потеряли времени, придя ко мне». И правда!

Что с нами было бы без его вмешательства?! Вспоминаю monsieur Marlier всегда с благодарностью и жалею, что никогда не смогу отплатить ему за его доброту и благородство. Несколько лет спустя, при убийстве сына Леона Доде (я ясно не помню всей этой истории), имя Marlier было почему-то замечено в этом скандале. Его собирались отправить (и, кажется, отправили) в благородную ссылку, т. е., судя по газетам, он получил назначение губернатором Корсики. Вероятно, это была политическая интрига, т. к. я лично не допускаю мысли, чтобы он принимал даже косвенно участие в убийстве мальчика. Это так не соответствует его поступкам.

Прошло несколько лет. Русские беженцы понемногу начали устраиваться в новой жизни. Их довольно охотно принимали на частные места, т. к. они дорожили службой, работали добросовестно, а вместе с тем платить им можно было несколько дешевле, чем французам. Многие мужчины, предпочитая свободную профессию, сделались шоферами taxi. Говорят, в Париже из семнадцати тысяч шоферов четыре были русскими, а может быть, и больше. Это показывает, как быстро русский человек способен усвоить иностранный язык. Среди французов разнесся слух, что у руля, если шофер русский, сидит или генерал, или титулованный смертный. Это, конечно, очень преувеличено, но этим пользовались русские шоферы, далеко не вельможи. Мне рассказывали, что шофера-украинца по фамилии Аробченко пригласил на свою свадьбу товарищ по профессии, француз. Не от того, что успел с ним подружиться, а как приглашали у нас купцы средней руки на свадьбу генералов. Вот француз и захотел перед новой семьей похвастаться знакомством с русским князем. За обеденным блюдом молодая поинтересовалась, какой титул имеет друг ее мужа, княжеский или графский. Аробченко, не смущаясь, ответил, что он дюк (duc). Впрочем, его высокий титул не помешал герцогу напиться за здоровье молодых и очутиться под столом в полном бесчувствии.

Русские шоферы имели свое объединение в 15-м округе, близ метро Vaugirard. Маленькая серенькая улица, старенький двухэтажный дом. Там была столовая, где можно было за скромную плату получить шоферу обед. Была библиотека с русскими книгами и газетами. Адвокат Курлов, председатель объединения русских адвокатов во Франции, давал советы по юридическим и иным вопросам впавшим в беду шоферам и небойко владеющим французским языком. Курлов за это получал тысячу франков в месяц от объединения. В этом объединении собирались в свободное время шоферы поболтать, почитать газеты, поиграть в шахматы. На стенах висел плакат со строгим запрещением говорить о политике. Это было очень предусмотрительно, т. к., пережив ужасы революции, русские беженцы стали совершенно нетерпимы к мнению тех, кто искал для большевистской политики хоть тень оправдания. Таких было тогда немного, но они все-таки случались. Такие же объединения были у моряков, у военных, у докторов, адвокатов. Все стремились сгруппироваться, соединиться на чужбине. Таким образом скорее можно было подать помощь нуждающемуся товарищу и самому получить опору при нужде. Устраивались собрания, вечеринки, на которых встречались старые знакомые, товарищи по полку и их семьи.

Но центром встреч был православный собор на rue Daru по воскресеньям. Громадная толпа собиралась в храме и на дворе храма. Здесь случайно можно было встретить пропавшего без вести знакомого, исчезнувшего в революцию приятеля или даже оплакиваемого родного человека. Вывешивались маленькие объявления с просьбой откликнуться такому-то на указываемый адрес или сообщить, не встречал ли кто-нибудь пропавшего без вести родственника. После церковной службы мужчины отправлялись в русский магазин-ресторан «A la Ville de Petrograd» напротив собора выпить рюмку водки, чтобы отпраздновать радостную встречу. Дамы набрасывались на горячие пирожки с мясом, с капустой, рисом или на пирожные. Кто имел свободные деньги, покупал черный хлеб, русские соленые селедки, свежепросоленные огурцы и прочие русские кулинарные изделия. Улица Daru являлась очагом русской колонии. Там можно было купить русские книги в магазине Сияльского, иконы и даже кукол в боярских костюмах. На углу улицы открылась русская аптека с русскими лекарствами, прописываемыми русскими докторами. Правда, существовала она не очень долго и закрылась через год-два. Трудно было живущим далеко русским приезжать сюда специально за русскими лекарствами. Со временем вошло в привычку обращаться к французским докторам своего квартала; русские врачи помоложе выдержали экзамен на право практики во Франции, а русские лекарства окончательно забылись.

Для меня первые пять лет, проведенные в Париже, покрылись трауром: я потеряла всю свою семью и осталась одна, с тетушкой Марьей Франциевной, дочерью Путей и годовалым сыном Борисом. Через год после нашего приезда во Францию мой отец, тетушка и брат вырвались из Советской России и приехали ко мне. Я их еле узнала: они были худые и постаревшие от многочисленных тяжелых переживаний. Мой брат уверял, что если бы вышел в России декрет, позволяющий желающим выехать из советского рая, то уехали бы все, даже многие главы коммунистов, и осталась бы маленькая группа негодяев и преступников. Мой отец умер в Париже первым от рака печени, а через два года — и мой брат. Дядя, живший на porte de Versailles, приезжал очень часто нас навещать, и Боря (брат) дал ему мысль издать свои воспоминания в виде рассказов. Ушков, патрон дяди, предложил субсидировать издание первого тома, и мы принялись за работу с большим увлечением. Дядя приезжал и за чашкой чая начинал свой рассказ. Я с карандашом в руках записывала имена, места событий и всякие нужные подробности для изложения рассказа. После отъезда дяди мы с Борей принимались за дело. Он диктовал слышанный рассказ, я писала. Таким образом возник первый том под названием «Очерки уголовного розыска». Заглавие, по нашему мнению, слишком сухое, но дядя почему-то на нем настаивал. Сначала эти рассказы были напечатаны в русском журнале «Иллюстрированная Россия». Успех превзошел все ожидания. Редактор, покойный Миронов, телефонировал дяде на службу, требуя все больше и больше рассказов, прибавляя даже цену за каждую строчку без особых настояний и не скрывая, что тираж на журнал значительно повысился благодаря очеркам дяди. Это дало нам мысль соединить часть рассказов в один том. Мы выбрали двадцать преступлений, самых известных в России в царский период, издали их с помощью Ушкова. Со всех концов света посыпались дяде письма. Во-первых, от тех, кто помнил описываемые события и благодарил за доставленное удовольствием, так живо напоминающее им их прошлую деятельность под руководством дяди. Потом писали те, кто желал получить книгу, высланную наложенным платежом. Писатель Амфитеатров из Италии прислал в русскую газету большую статью с самым лестным отзывом о воспоминаниях «нашего Шерлока Холмса».

Изданный второй том вызвал еще письма другого рода. Писали люди, согрешившие против морали в Константинополе и прошедшие через руки «Bureau Detektive privé». Они отбыли наказание больше всего за кражи и мошенничества и после тюрьмы эмигрировали в дальние страны, где, по их словам, начали новую, честную жизнь. Некоторые даже женились и имели детей. Мысль, что прежние прегрешения могут благодаря дядиным рассказам выплыть наружу и погубить их репутацию, приводила этих людей в отчаяние, и они умоляли дядю обойти молчанием их «грехи молодости», как только он дойдет до константинопольских воспоминаний. Конечно, дядя внял этим просьбам и вообще избегал упоминать имена согрешивших русских, давая часто вымышленные фамилии или ставя просто букву перед именем. Воспоминания дяди были куплены французским издательством Payot, но платило оно скудно, а перевод оказался из рук вон плохой. После смерти дяди и моего брата приезжал из Аргентины в Париж начальник аргентинской полиции и купил за хорошую цену все три тома на русском языке для перевода на испанский. Он мне пояснил, что эти книги будут служить руководством на курсах, формирующих будущих полицейских их страны. Обещал мне прислать книгу на испанском языке, но за это взял с меня обещание немедленно сообщить аргентинской полиции о выходе в свет четвертого тома, если таковой появится. Книгу на испанском языке я от него получила, но исполнить свое обещание не могла. Французский писатель Jaques Deval приезжал ко мне для переговоров, желая написать сценарий на рассказ дяди «Васька Белоус», но, к сожалению, из наших переговоров ничего не вышло, и он под конец вместо «Васьки Белоуса» написал сценарий к фильму «Товарищ». Дядя умер, не успев дождаться появления третьего тома.

Происшествия из парижской жизни

В Париже еще не существовало для русских определенного бюро труда, но вскоре ко мне за работой (в бюро «Скорая помощь», организованное для трудоустройства медсестер) начали стекаться люди и других профессий: гувернантки, горничные, кухарки и прочие и прочие. Также и по телефону просят не только сестер, но и прислугу. Даже мужчины заходили в приемные часы после того, как я случайно устроила одного из них на место. Но с мужчинами иметь дело я избегала. Мое бюро было чисто женское. Раз как-то явился ко мне старичок среднего роста и торжественно разложил передо мной какие-то бумаги. Их них я узнала, что он бывший царский повар, сопровождавший добровольно царскую семью в Тобольск. Свято он сохранял последнее меню обеда, которое показалось мне очень скромным. Он просил найти ему место повара, но «не бог знает у кого», а что-нибудь хорошее, иначе он «шельмоваться» после царской службы не согласен. Я могла ему только предложить место в скромном русском ресторане, на что он молча собрал свои бумаги и с достоинством вышел, сказав на прощание: «Нам это не подходит. Прощения просим!» Больше я его не видела, но спустя некоторое время я прочитала в газете, русской или французской, что царский повар умер у себя в дешевом отеле от истощения. Если это он, то, верно, из снобизма, как теперь выражаются, не позволил себе «ошельмоваться» после царской службы и предпочел умереть. Бедный человек!

Другой любопытный посетитель был иного рода, хотя устроить его мне тоже не удалось. Громадного роста детина, широкоплечий и одетый в чем-то вроде русской поддевки. Тоже просил места. Я ему объяснила, что мужчин не устраиваю, но дам ему записку к Д. Б. Нейдгардту, которому известно бесконечное количество русских предприятий, и, может быть, он сможет ему что-нибудь найти. На следующий день Нейдгардт мне протелефонировал, что по моей просьбе устроил великана к друзьям, владельцам русского ресторана. Хозяева сжалились над соотечественником, пригласили его пообедать и переночевать, пока не найдут ему что-нибудь у себя, но посетитель вел себя очень странно: утром сделал им скандал неизвестно из-за чего, перебил посуду и ушел, хлопнув дверью. Я была очень возмущена таким поведением, и, когда великан явился опять на прием за местом, я встретила его очень сурово и сказала, что не желаю рекомендовать человека, не умеющего себя держать и позорившего мою рекомендацию. На это вдруг великан зарыдал на весь дом, начал рвать на себе волосы и биться головой об стену так, что пришедшие ко мне сестры перепугались, начали его успокаивать и даже совать деньги. После припадка отчаяния великан как-то сразу присмирел, раскланялся и благополучно убрался. Он на меня произвел впечатление ненормального человека. Каково было мое удивление, когда после убийства французского президента Поля Думера я по фотографии узнала в убийце моего посетителя. Я отыскала книжку, в которой записывала фамилии посетивших бюро. Так и есть — Горгулов! Несчастного вместо сумасшедшего дома приговорили к гильотине. Притом во время казни (по газетам) произошло какое-то замедление из-за его громадного роста. Но все-таки под конец гильотинировали, чтобы удовлетворить общественное мнение.

Русские беженцы были очень подавлены убийством французского президента и ожидали для себя репрессий со стороны правительства и французского населения. Но ничего не случилось. Вероятно, и те и другие поняли, что русские беженцы ни при чем и нельзя из-за безумца преследовать людей с мирной и хорошей репутацией.

Документальная справка

Похищение генерала Кутепова

26 января 1930 года Александр Кутепов был похищен в Париже агентами советской разведки. Операцией руководил начальник 1-го отделения ИНО ОГПУ Яков Серебрянский. До настоящего времени нет точных и окончательных сведений о смерти и месте захоронения генерала Кутепова. Существуют версии о том, что Александр Кутепов скончался от сердечного приступа на советском пароходе, следующем из Марселя в Новороссийск. Но наиболее вероятным является предположение, высказанное в «Воспоминаниях» Ольги Кошко, о том, что генерал умер в машине похитителей вследствие используемого ими для усыпления Кутепова хлороформа.

Александра Павловича Кутепова я отлично помню молодым гвардейским офицером, т. к. он был новгородец, следовательно, в известной степени мой земляк. Он каждый год приезжал в Новгород на традиционный бал Выборгского полка, в котором до гвардии начал свою службу. Мы имели общих знакомых, и Кутепов на военном балу великодушно приглашал на вальс молоденькую девчонку, какой я тогда была. Увлекался он дочерью бывшего городского головы Варей С., но почему-то на ней не женился. Может быть, потому, что ему пришлось бы уйти из гвардии, не допускающей брака НЕ с дворянкой. А может быть, помнил, что Варя им пренебрегала, когда он был скромным офицером Выборгского полка, а теперь круто переменила свое отношение, как только он начал делать карьеру. В эмиграции я с ним встретилась всего один раз, в клинике, где умер дядя. Я вышла из комнаты больного и в коридоре столкнулась с Кутеповым, который навещал кого-то в той же клинике. Мы сразу узнали друг друга, несмотря на протекшие годы, и долго говорили о нашем милом Новгороде. Там протекла наша ранняя счастливая юность. Годы испытаний наложили заметную печать на Кутепова. Стройный жгучий брюнет уступил место полному мужчине с заметной лысиной и усталым лицом. Но что значат пройденные испытания перед тем страшным концом, который судьба так жестоко приготовила ему?

Весть о похищении Кутепова пронеслась стрелой среди русских эмигрантов. Подробности о его похищении я слышала от генерала Миллера (следующей жертвы большевиков), его заместителя, и от нескольких преображенцев, товарищей по полку.

26 января 1930 г. около одиннадцати часов утра по дороге от своей квартиры в Галлиопольскую церковь был похищен большевиками Александр Павлович Кутепов, русский генерал. До церкви Кутепов отправился на свидание с неизвестными лицами, будто бы ему очень нужными, потому он просил его не сопровождать. В окрестностях rue de Courcelles поджидал Кутепова автомобиль, из которого вышли к нему навстречу несколько человек, переодетых во французскую полицейскую форму. Произошел разговор, после которого пвседо-ажаны схватили Кутепова, втолкнули в автомобиль и увезли. Все это случайно видел из окна санитар какой-то лечебницы, находящийся недалеко от места происшествия. Несколько прохожих, заметив, что орудуют французские ажаны, не сочли нужным вмешаться. Там же, по словам санитара, суетилась какая-то дама в бежевом пальто, роль которой так и не выяснилась. Впоследствии русские эмигранты предполагали, что это была Плевицкая, жена генерала Скоблина, сыгравшего такую недостойную роль в деле похищения генерала Миллера. Она, может быть, должна была подтвердить похитителям, что приближающийся к ним человек именно Кутепов. Но это остается в области предположений. Кутепов был человек сильный, несмотря на тяжелую рану, полученную в войну 1914 года. У него под сердцем осталась пуля, которую вынуть было рискованно. Если похитители Кутепова прибегли к хлороформу, чтобы его усмирить в автомобиле, то, конечно, по словам знающего его доктора, даже небольшая доза такового могла вызвать немедленную смерть, что, может быть, и случилось.

Кутепов заведовал информацией того, что происходило в России. По выражению его приятеля, генерала Абрамова, он занимался работой «по связи с Россией с благословения Великого князя Николая Николаевича». Большевики считали, что генерал Кутепов стоит во главе самой активной контрреволюционной организации, находящейся в связи с внутрироссийскими организациями. Они не раз приписывали ей целый ряд боевых выступлений в России, утверждая, что многие, павшие в борьбе с большевистским игом, были представителями «кутеповской организации». Конечно, Кутепов представлялся им самым опасным врагом, которого они желали уничтожить во что бы то ни стало и какими угодно средствами. Поэтому похищение генерала Кутепова явилось действием заранее строго обдуманным и подготовленным до мелочей. Кутепов, человек известный в эмиграции, храбрый, мужественный, сильной воли и искренний патриот, стал им опасен, и они не задумались перенести свои обычные приемы в столицу Франции, чтобы хитростью и обманом нанести врагу смертельный удар. Кутепов, замечая за собой с некоторого времени усиленное наблюдение неизвестными лицами, все же отказывался от охраны своих людей, не желая их отвлекать ради себя от работы. Еще недели за две до исчезновения Кутепова, встретив его на одном полковом собрании, генерал М. сказал ему: «Как это ты не принимаешь меры, зная за собой усиленную слежку большевиков?» Кутепов ответил: «Я не хочу брать себе охрану из мозолистых рук галлиполийцев, работающих ради куска хлеба, на настоящую же охрану денег нет, а те, что есть, идут на более важные дела».

С напряжением русские беженцы следили за розысками их вождя и долго не теряли надежды увидеть его живым. Увы! Генерал Кутепов никогда не был найден, и его судьбу можно только предполагать, зная беспощадность и жестокость большевиков. Большевики распространяли слухи, что Кутепов добровольно ушел к ним, оставив жену и маленького сына на произвол судьбы, но такая клевета не достигла цели. Наоборот, все чаще и чаще взоры эмиграции устремлялись на rue de L’Universite, в подвалах которой, по общему мнению, зарыто тело измученного русского патриота.

Документальная справка

Тайна похищения генерала Миллера

22 сентября 1937 года генерал Миллер был похищен и вывезен агентами НКВД из Парижа в Москву. Цель операции — назначение на пост председателя РОВС (Русский общевоинский союз) агента НКВД генерала Скоблина.

Миллер был доставлен в СССР на теплоходе «Мария Ульянова» и заключен в тюрьму НКВД на Лубянке. Генерала Миллера (после безрезультатных допросов) приговорили к высшей мере наказания — расстрелу, который произошел 11 мая 1939 года.

Через семь лет произошло второе похищение большевиками, на этот раз заместителя Кутепова, генерала Миллера. Об этом событии двух мнений не могло быть, т. к. попался большевистский агент, предатель генерал Скоблин. Мне прискорбно говорить обо всей этой истории, т. к. здесь очень ясно замешаны лица, стоящие до этого вне всяких подозрений. Вероятно, мораль пошатнулась у более слабых членов русской эмиграции, и то, что раньше ими считалось недопустимым, недостойным, теперь, под влиянием лишений и бедности, стало возможным и допустимым. Вот они и попали в когти врага, обещающего много и не выпускающего из своих сетей тех, кто имел слабость к нему попасть хоть раз. О похищении Евгения Карловича Миллера я слышала от полковника Каменского, живущего в настоящее время в старческом доме, а он, в свою очередь, имеет все сведения от покойного полковника Мацылева, играющего роль в этой истории.

Двадцать второго октября 1937 года генерал Миллер, находясь утром в канцелярии РОВС (Русского общевоинского союза), предупредил своего помощника, генерала Кусонского, что сейчас в сопровождении генерала Скоблина пойдет на встречу с немецким офицером Штроманом, и добавил, что он не совсем доверяет Скоблину, устраивавшему эту встречу, а потому оставляет у себя в кабинете письмо, которое просит распечатать и прочесть в четыре часа дня, если к тому времени он еще не вернется. К четырем часам Миллер не вернулся, и Кусонский по забывчивости или по небрежности письмо не распечатал. Вечером, часов в девять или в десять, встревоженная мадам Миллер позвала по телефону Кусонского, спрашивая, по какой причине муж ее домой еще не вернулся. Спохватясь, Кусонский с адмиралом Кедровым полетели в РОВС, прочитали письмо, в котором генерал Миллер просил, если его вовремя не будет, заявить об этом немедленно во французскую префектуру, и указал, что во всем деле замешан Скоблин.

Кусонский экстренно послал полковника Мацылева за Скоблиным, дав адрес отеля, где он обыкновенно останавливался с женой Плевицкой, когда приезжал с ней из своей деревни (в Ozoir-la-Ferrière). Мацылев застал Скоблина в отеле и передал генералу требование Кусонского явиться немедленно на rue Colisée, где помещалось РОВС. Скоблин сейчас же собрался, и они оба туда приехали. Мацылев, не имея никаких распоряжений от Кусонского, остался в первой комнате, а Скоблин прошел в кабинет, где находились Кусонский и Кедров. Кусонский сразу, не здороваясь, задал вопрос Скоблину: «Где Миллер?» Тот обиженным тоном ответил: «Почем я знаю! Какое право вы имеете мне не доверять и меня допрашивать?!» Кусонский показал ему письмо Миллера и заявил, что сейчас же поедет в префектуру. Пока Кусонский и Кедров натягивали пальто, Скоблин тихонько вышел в соседнюю комнату, прошел мимо Мацылева и скрылся за входной дверью. Когда генералы вышли из кабинета, его и след простыл. Они набросились на Мацылева: зачем он выпустил Скоблина? Тот с изумлением ответил, что не был в курсе дела и не подозревал даже, о чем генералы разговаривали в кабинете. Его никто из них не предупредил. По-видимому, генералы до того растерялись, что потеряли головы. Кусонский на всякий случай послал Мацылева еще раз в отель Скоблиных. Мацылев застал одну Плевицкую, очень взволнованную, и ее первый вопрос был: «Что вы сделали с моим мужем? Почему его нет?» Было заявлено в префектуру, начались розыски Скоблина, оставшиеся бесплодными. Начали искать и Плевицкую, которая уехала из отеля и сутки или двое скиталась по знакомым, уверяя, что она жертва случая, ничего не знает, не повинна ни в чем и т. д. Добрые знакомые настаивали, чтобы она добровольно явилась в полицию, но запретили говорить, что они ее держали у себя даже несколько часов, поэтому Плевицая очень глупо держала себя на допросе, уверяя, что скиталась в ужасе по Парижу, не помнит, где была и кого видела. По этому случае наш русский юморист Дон-Аминадо пустил в последних новостях язвительное четверостишие: «Чай, жила… Когда? Не помню. Ела щи — не знаю где. Это, может быть, бывает в артистической среде».

На суде Плевицкая старалась установить алиби себе и мужу, доказывая, что Скоблин не мог быть с Миллером в указанный час, т. к. они в это время завтракали в русском ресторане, а потом поехали к портнихе, где она долго примеряла платье. Но время, на которое указывала Плевицкая, не сходилось с показаниями персонала ресторана и Дома мод. Скоблин, оставив жену на примерке, мог совершенно свободно отвести за это время Миллера туда, откуда он живым не вышел.

Спрашивали еще на суде Плевицкую, на какие средства они купили себе дачу в Ozoir-la-Ferrière, чем оплачивали туалеты в модных Домах и т. д. Она отвечала, что ездила по Франции и с успехом давала концерты. Это казалось тем более невероятным, что Плевицкая пела исключительно русские народные песни, слушатели ее были только русские, следовательно, публика небогатая, сбор с которой навряд ли мог оплатить поездки и отель, а не то что модные туалеты и дачу в окрестностях Парижа. Заработок мужа тоже был невелик. Откуда же они брали деньги? Суд приговорил Плевицкую к двадцати годам каторги как сообщницу мужа. В скором времени она умерла в тюрьме, и упорно говорили, что она перед смертью покаялась и просила прощения. Впечатление, тем не менее, на русских беженцев она произвела удручающее. Плевицкая, обожавшая как будто царскую семью, обласканная государем, спокойно сошлась с его убийцами и за предательство получала деньги, улыбаясь тем, кого предавала. Я читала ее воспоминания, написанные за границей. Впечатление о Плевицкой я вынесла как о человеке не очень умном, малокультурном, но добром и искреннем. Из деревни Курской губернии она попала в блестящий Петербург, успех ей вскружил голову, деньги полились рекой. И вдруг эвакуация, заграница, снова, как в детстве, бедная, беспросветная жизнь. Но вот явилась возможность опять жить если не роскошно, то все-таки широко. Как тут не ухватиться за такую возможность, не сообразив сразу всех печальных сторон такого решения. Да и, в сущности, все эти военные и их жены не ее настоящая среда, она в нее попала случайно, и они ей душевно не близки. Тогда как большевики из низов общества ей ближе… А про самого Скоблина говорили, что он был влюблен в свою «знаменитую» жену, хотя и старше его возрастом, и, желая ей дать жизнь, к которой она уже привыкла, пошел ради нее на измену и преступление. Но с другой стороны, странно, что он не подумал о ее судьбе после раскрытия его предательства и предоставил ей одной нести ответственность за него, а сам благополучно скрылся. Все разъяснилось во время последней войны. Немцы заняли Минск с налета, захватили все дела и бумаги в минском ГПУ (бывшая чрезвычайка переменила название) и среди бумаг нашли документы, касавшиеся Кутепова и Миллера. Оказалось, что член Торгово-промышленного комитета, известный в Париже Сергей Николаевич Третьяков, тоже был на службе у большевиков. Он как-то встретил Кутепова и предложил ему: «У вас на rue Mademoiselle скверное помещение РОВС, а я могу предложить дешево лучшую квартиру на rue Colisée. У меня в доме их две: в верхней я сам живу, а нижнюю уступлю вам».



Поделиться книгой:

На главную
Назад