Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Тайны и герои Века - Аркадий Францевич Кошко на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Чеберякова с компанией, пользуясь антисемитскими настроениями, издавна царившими в Киеве, могла инсценировать ритуал. Свалив вину на евреев, она скорее бы и успешнее отвлекла от себя подозрение, чем прибегая к обычному приему уничтожения тела жертвы.

Щегловитов возразил:

— Это так же маловероятно, как и предполагать, что Ющинский стал жертвой каких-то людей демонического темперамента.

— Отчего же, и эта версия мне кажется возможной. Ведь Вашему Высокопревосходительству, конечно, известен тот скандал на почве нравов, что так недавно разыгрался в Киевском корпусе, результатом которого было смещение его директора? Между тем опыт говорит, что такие половые психопаты вспыхивают эпидемически и весьма заразительны, а посему и Ющинский мог стать пассивной жертвой этой эпидемии.

— Словом, все что угодно, кроме Бейлиса и ритуала?

— Отчего же, может, и Бейлис, но ритуал вряд ли. Позвольте мне в этом отношении подробнее изложить свои соображения. Я еще раз позволяю себе указывать, что материал следствия недостаточен. Излагая Вам мое убеждение, я буду основываться не на нем, а на доводах моего служебного опыта и привычки логически мыслить. По моей обширной служебной практике я имею основание утверждать, что евреи-преступники, как никто, умеют прятать концы в воду, заблаговременно и весьма продуманно подготавливая себе alibi. С другой стороны, евреи прекрасно осведомлены о тех юдофобских настроениях, что таким пышным букетом расцвели за последнее десятилетие. Они не забыли и страшатся той волны погромов, что еще так недавно прокатилась по всей России. Как при таких условиях предположить, что евреи, убивая Ющинского с ритуальными целями, выбрали бы для этого город Киев с его многолюдными монархическими антисемитскими организациями, как Союз Михаила Архангела, Союз русского народа, Двуглавый Орел, и т. д. Как предположить или, вернее, как объяснить, что выбор их жертвы пал не на бездомного сироту, а на мальчика, многим хорошо известного. Наконец, как согласовать противоречия: страх перед погромами, с одной стороны, и оставление чуть ли не визитной карточки (в виде обескровленного тела и тринадцать ран на виске и темени) — с другой!

— Вы, видимо, совершенно незнакомы с обрядовой стороной этого кровавого культа. В том-то и дело, что этот мерзкий культ требует и опознания тела, и похорон жертвы согласно христианскому обряду. Таким образом, известный элемент демонстративности всегда присущ ритуальным убийствам.

— В таком случае мы попадаем в новый круг логических противоречий. Если положение, высказанное Вашим Высокопревосходительством, действительно существует, то чем же объяснить тот шум, то страстное стремление, которые проявило еврейство в целом для того, чтобы доказать всему миру, что не только Ющинский не их жертва, но и что вообще ритуал есть злостная и предумышленная клевета на еврейство. Ведь что-нибудь одно, либо афишировка, либо тайна, среднего решения быть не может.

Щегловитов на минуту задумался, а затем продолжал: — Говоря о ритуале, я не обвиняю еврейство в целом, а предполагаю лишь существование известной изуверской секты в нем, практикующей культ крови. Бейлис со своими сообщниками мог принадлежать к этой секте, а отсюда и кажущееся противоречие в действиях.

— Это предположение не разбивает моих заключений. Допустим, что такая секта и существует, но всем известна еврейская сплоченность, независимо от их разных религиозных толков, вот почему и сектант Бейлис никогда не стал бы подвергать своих братьев огромной несомненной опасности, упорно преследуя свои фанатические цели, тем более что и надобности в этом не было. Требование опознания и похорон тела могло бы быть в точности исполнено и в том случае, если бы место действия было перенесено из Киева в какую-либо дальнюю, глухую деревушку. Неужели же сплоченный Израиль, обладающий огромными материальными средствами, в тонкости на практике постигший конспирацию, не сумел бы заранее наметить жертвы без рода и племени? Неужели бы еврейство не сумело купить молчание немногочисленных односельчан этой жертвы, вовлеча в игру свою и местного, скажем, станового пристава?!

Щегловитов, сдвинув брови, зловеще молчал.

Вынув из своего портфеля заготовленный доклад, я протянул его министру:

— Здесь, Ваше Высокопревосходительство, я изложил все свои соображения, каковые и имею честь Вам представить.

Щегловитов вскрикнул:

— Кто просил Вас составлять письменные доклады, да Вы, кажется, с ума сошли — еще на машинке! Я Вам доверил строго секретный материал, а Вы поделились с ним, диктуя постороннему лицу свои неосновательные соображения. Возьмите обратно свое произведение, оно мне не нужно, впрочем, постойте, давайте его сюда, я ознакомлю с ним Вашего министра. Изумительно, как Маклаков терпит в своем ведомстве, да еще на столь видной роли, юдофила чистейшей воды.

И взбешенный Щегловитов отпустил меня, не подав руки.

С тяжелым сердцем возвращался я в Москву, полагая, что не только карьера, но и служба моя закончена. Того же мнения был и московский градоначальник генерал Адрианов, которому я рассказал о моем посещении министра юстиции. Адрианов усугубил мою тревогу рассказом о том, что небезызвестный и в ту пору полковник Комиссаров, начальник Пермского жандармского управления, как-то посетя его в Москве и разговорясь о «деле Бейлиса», конфиденциально сообщил, что правительство чрезвычайно заинтересовано киевским убийством и что, в частности, министры народного просвещения и юстиции, не сомневаясь в наличии ритуала, из политических видов придают огромное значение тому, чтобы вина Бейлиса и ее религиозные мотивы были бы на суде доказаны. О моральной физиономии Комиссарова я немало слышал от моего брата, тогда управлявшего Пермской губернией и крайне тяготившегося пребыванием у него Комиссарова во главе жандармского управления. Но в данном случае Комиссарову не было цели лгать. Кроме того, сведения, привезенные из Киева Ксаверьевым, да и мой недавний визит к Щегловитову не оставляли во мне сомнений в правдивости его слов. Итак, я не оправдал надежд Щегловитова, не дав ему новых доводов, изобличающих Бейлиса. Однако мои опасения не сбылись, и Щегловитов, не то поколебленный высказанными мною соображениями, не то удовлетворенный решением вскоре состоявшегося суда, мне не мстил. Не прошло и года, и я получил даже повышение и был назначен в Петербург заведовать уголовным розыском Империи.

* * *

На основании крайне несовершенного следственного материала, о котором я говорил выше, был составлен обвинительный акт, чтение которого и началось на суде в Киеве. Глубоко был прав присяжный поверенный Карабчевский, патетически воскликнувший в своей защитительной речи: «Мы в этом процессе плывем без руля и без ветрил». «Плавание» это началось в 20-х числах сентября 1913 г. Председателем суда был Болдырев; обвинял товарищ прокурора Петербургской судебной палаты — Виппер; поверенные гражданской истицы, матери убитого Ющинского, — московские адвокаты Шмаков, Дурасович и член Государственной думы Замысловский;

защищают подсудимого — Маклаков, Грузенберг, Карабчевский, Зарудный и Григорович-Барский. На скамье подсудимых одинокая фигура мещанина Менахила-Менделя Тевьева Бейлиса. Из двадцати шести присяжных шесть ходатайствуют об освобождении от обязанностей по разным причинам. Суд освобождает двоих, остальные бросают жребий, и избирается двенадцать заседателей (семь крестьян, два мещанина и три мелких чиновника — все православные). Старшиной выбирается губернский секретарь Мельников. Выясняется, что из двухсот девятнадцати свидетелей не явилось тридцать четыре. Не явились также трое экспертов.

После двухчасового чтения обвинительного акта председатель задает Бейлису обычные вопросы и спрашивает, признает ли себя подсудимый виновным. Бейлис отвечает: «Нет, Ваше превосходительство, я бывший солдат и всю мою жизнь честно работал честным трудом, отпуская кирпич, думал только о своей семье, о жене и детях. Меня арестовали и держат вот уже двадцать шесть месяцев, не знаю за что».

Зарудный от имени защиты заявляет, что конвойная стража в противность закону не позволяла защитникам видеться с обвиняемым с глазу на глаз, что защита ходатайствует перед судом об изменении этого незаконного порядка и в случае отказа просит это обстоятельство занести в протокол. Обвинитель не протестует, и суд удовлетворяет ходатайство защиты. Далее начинается нескончаемый опрос многочисленных свидетелей. Показания их крайне сумбурны, сбивчивы, противоречивы: говорят за Бейлиса, говорят против. Выплывают зловещие уничтожающие показания, направленные вовсе не против обвиняемого, а по адресу лиц, как принимавших участие в розысках, так и просто ныне фигурирующих в качестве свидетелей. Ряд свидетелей в своих показаниях на суде противоречат тому, что говорили на предварительном следствии; более того, некоторые из них в течение всего многонедельного судебного разбирательства принимаются отказываться от того, что говорили на суде вчера. Наконец сам прокурор взмолился, прося суд запретить ежедневным органам печати оглашать свидетельские показания, так как подобный порядок вещей ведет к тому, что свидетели, не склонные вообще к подробным показаниям и словно чего-то опасаясь, стремятся подогнать свои свидетельства к свидетельствам, сделанным уже другими. Суд прокурору отказывает.

Много дней уходит на экспертизы, каковых было три: 1) медицинская, 2) психиатрическая и 3) богословская.

Мнения экспертов также рознились друга от друга, как и показания свидетелей. Так, например, лейб-медик профессор Павлов, уличая своих коллег в невежестве, договорился до того, что не только не признал ни признаков ритуала, ни наличия мучений, но и предположил даже присутствие приятных переживаний у убиваемого Ющинского. Это более чем странное заявление звучит не убедительнее, чем противоположное мнение богослова Пронайтиса, пытавшегося научно обосновать как самый обычай употребления евреями крови, так и ряд обрядовых подробностей, связанных с ритуалом. Пронайтис весьма подробно говорил о существующей по этому вопросу обширнейшей литературе, ссылался на ряд древних книг, но вместе с тем не смог перевести название одной из них по предложению защиты.

Между этими двумя крайними и противоположными мнениями раздавались голоса экспертов, менее категорично высказывавшихся. Так, например, эксперты-психиатры, профессора Бехтерев, Сикорский и доктор Карпинский, совершенно разошлись во мнениях. Бехтерев и Карпинский утверждали, что Ющинский был без сознания, что убийцы действовали аффектированно до автоматичности, что в расположении ран не было никакой планомерности. Оба они в данном случае категорически отвергают ритуал. Профессор Сикорский утверждает обратное: Ющинский был в памяти, убийцы действовали не в состоянии аффекта, а хладнокровно и имели какие-то специальные цели. Профессор Петербургской духовной академии Троицкий категорически расходится с Пронайтисом. Ни в Библии, ни в Талмуде, ни в законах Моисеевых — нигде, по его словам, не имеется указаний на употребление человеческой крови евреями с религиозной целью. Свидетельство монаха Неофита об употреблении евреями христианской крови при печении мацы профессор Троицкий считает фантастическим бредом. Академик Коковцев, также вызванный в качестве эксперта по богословским вопросам, говорит приблизительно то же, что и профессор Троицкий.

Наконец допрос свидетелей был окончен, мнения разнородных экспертов выслушаны, и начались прения сторон. Поднялся прокурор Виппер и с несомненным подъемом произнес свою речь. Он с убеждением говорил об еврейском засилье, о власти еврейского капитала, о проникновении евреев во все поры государственной жизни. С дрожью в голосе упоминал о мученической кончине Ющинского. Разбираясь в следственном материале и в показаниях свидетелей, он признался, что многим из них скорее место на скамье подсудимых, чем в свидетельских рядах. Прокурор в начале своей речи обещал быть беспристрастным, но обещания не сдержал. Вряд ли могут быть признаны беспристрастными фразы подобно следующей: «Спокойно нельзя говорить об истязании близкого нам своим страданием Андрея Ющинского. Убийство совершено злодеями, не обыкновенными людьми. Его не только истязали, но и добывали кровь, совершили обескровление тела маленького мученика. Цель их была не столько мучения, сколько добыча крови. Наглумившись над телом Андрюши, убийцы положили его в пещеру, точно напоказ, точно говоря: вот смотрите, наша власть, доказательство нашей силы, никто не может судить нас. Мы всесильны. Мы безнаказанны» и т. д.

Вот почему мне кажется, что Карабчевский имел полное основание характеризовать речь прокурора «как сплошной вопль о мести».

От имени истицы говорил Замысловский, предполагая убийцами или Бейлиса, или Чеберякову. Шмаков, второй представитель истицы, называл убийцами и того, и другую. Первым от имени защиты говорил Маклаков, всячески обвиняя Чеберякову. Он подробно разбирал ход следствия и указывал на его несовершенства. Одним из главных аргументов, выдвигаемых им против Чеберяковой, было поведение последней при смерти сына. «Скажи, что я невиновна», — просила она умирающего сына. «Оставь, мама, мне тяжело», — отвечал мальчик. Этот аргумент хотя и психологический, но весьма веский. Маклаков не видит достаточных поводов для обвинения Бейлиса и замечает очень основательно, что если бы дети, игравшие с Андреем на мяле, действительно видели бы, как Бейлис тащил Ющинского к печи, то рассказали бы об этом, конечно, всему околотку. Между тем этого не случилось. Но почему прокурор говорит — не знаю. «Я же отвечу — потому, что этого не было», — с пафосом восклицает Маклаков.

За Маклаковым говорит Грузенберг. Огромный темперамент, железная логика и неподдельная вера в невиновность подсудимого производят сильное впечатление. Грузенберг заявляет, что первым требовал бы применения смертной казни ко всякому еврею, пролившему невинную детскую кровь с ритуальной целью, и, более того, верь он, Грузенберг, в существование у еврейства ритуала, он готов был бы отречься от своего народа. Детально анализируя все обстоятельства дела, Грузенберг неизбежно приходит к выводу о виновности в нем Чеберяковой и работавших с ней заодно воров. Этот защитник отрицает инсценировку ритуала, утверждая, что убийство совершено по самостоятельным мотивам (устранение опасного свидетеля), а затем использовано (кем — точно Грузенберг не говорит) с провокационной целью.

Обвинительный материал против Бейлиса Грузенберг основательно считает вообще крайне слабым: показания детей весьма разноречивы, так как некоторые из них заявили, что не Бейлис, а сын Бейлиса гнал их с мяла и смеялся; другие же отрицали и самый этот факт. Очень показательно, по его словам, что кирпичный завод Зайцева в утро убийства работал полным ходом, а следовательно, перенесение в пещеру тела Ющинского вряд ли могло бы пройти незамеченным.

С горечью в голосе, сильно волнуясь, Грузенберг восклицает: «Я измучен: против чего защищаться? Мы задавлены мелочами, мы словно стоим на тонком льду и мечемся во все стороны, а за спиной сидит семья, которая должна погибнуть. Улик нет, а Бейлиса ждет двадцать лет каторги».

Грузенберг с восхищением говорит о матери Андрюши, называя ее святой женщиной и указывая, что при всей глубине горя, ее постигшего, она не поддалась навеянному гипнозу и в смерти сына не винит евреев.

За Грузенбергом выступает Зарудный. Этот оратор не пытается разбираться подробно в следственном материале, почти всю свою речь он посвящает вопросу о психологическом настроении, невольно создавшемся против Бейлиса как еврея. Здесь на суде патетически говорилось и об еврейском засилье вообще, и о власти еврейского капитала, и о заполнении евреями прессы в частности, но Зарудный призывает не поддаваться этому настроению и судить Бейлиса, но не еврея.

Карабчевский, выступавший после Зарудного, произносит, как всегда, красивую, полную образов речь. По примеру предыдущих ораторов он указывает на ничтожность и шаткость улик, собранных против Бейлиса. Карабчевский также находит, что, по имеющимся данным и свидетельским показаниям, надлежит предположить, что Ющинский убит в квартире Чеберяковой ею и шайкой воров, с ней работавших. Указывая на крайнее несовершенство всей следственной работы в этом запутанном (вольно и невольно) деле, Карабчевский уподобляет судебное разбирательство кораблю, плывущему без руля и без ветрил.

По окончании прений председатель Болдырев делает подробное резюме.

На разрешение присяжных заседателей судом предлагается два вопроса, смысл которых заключался в следующем: 1) признается ли в данном случае наличие убийства на заводе Зайцева с ритуальной целью (слово «ритуал» в вопросе не упоминалось, а вытекало лишь из общего смысла), 2) если да, то является ли подсудимый Бейлис виновником этого убийства.

На первый вопрос присяжные ответили положительно, на второй — отрицательно.

Но кто были вершителями этого мировой важности вопроса? Семь крестьян, два мещанина и три мелких чиновника — все двенадцать, как известно, православные. По социальному положению своему и по религиозным верованиям состав присяжных подобрался как для подсудимого, так и для еврейства вообще неблагоприятно. Русское крестьянство никак не может быть заподозрено в юдофильстве, скорее наоборот, в лучшем случае, в равнодушии к еврейству. Двое мещан, надо думать, тоже далекие от либеральствующей интеллигенции, проводили свою жизнь скорее среди ремесленников, мелких лавочников и, уж конечно, по положению своему ближе стояли к погромным кругам, чем к элементам, ратующим за евреев. Оставляя под знаком вопроса чиновников, мы можем с большой вероятностью утверждать, что по крайней мере от девяти судей из двенадцати Бейлису ждать пощады и снисходительности не приходилось.

И тем не менее Бейлис был оправдан. Но почему присяжные на первый вопрос ответили положительно? Что побудило их так легкомысленно отнестись к столь вздорному, но чреватому своими последствиями обвинению?

Как могли эти простые люди разрешить вопрос, над которым тщетно бился суд и по которому высококвалифицированные эксперты держались резко противоположных мнений? Что могли вынести семь крестьян и двое мещан из тонких анализов древнейших еврейских папирусов, из научных состязаний по вопросам медицины, психиатрии, патологии и т. д.? Я пытаюсь представить себе переживания этих присяжных, и, право, думается мне, я не очень ошибусь, изобразив так тот сумбур, что неизменно должен был царить в бесхитростных мозгах этих простых людей: «Вот разные ученые господа спорят о том, что убит ли мальчонка жидами аль нет; всякие книжонки почитывают, а договориться до сути не могут — некоторые говорят, что да, другие же, и по большей части, что нет. А Господь его ведает, кто из них прав. Конечно, против Бейлиса указаний нет, греха на душу брать не будем, а что касаемо крови, то признать ее можем, пострадать от этого никто не пострадает».

Чрезвычайно характерно поведение киевских ультра-патриотов. Ведь как-никак суд вскрыл страшный гнойный нарыв на государственном теле. Суд определил, что Россия больна чуть ли не смертельно, что в русском быту выплыло явление крайне безнравственное и отвратное. Казалось бы, что при таких условиях всем верным, любящим сынам родины остается лишь посыпать пеплом голову и предаться либо глубочайшей печали, либо чувству неподдельного возмущения. Но произошло совершенно иное: чуть приговор суда стал известен, как началось среди киевских правых организаций какое-то сплошное ликование. В купеческом собрании объединились все правые монархические организации для чествования Замысловского и Шмакова. Отсюда посыпались восторженные телеграммы прокурору Випперу, ксёндзу Пронайтису, профессорам Косоротову, Сикорскому, Туфанову и многим другим, включая сюда самого министра юстиции Щегловитова. Радость была такова, словно России удалось достигнуть заветной мечты, приобщив к своей территории Босфор, Царьград и Дарданеллы. Это не совсем уместное ликование лучше всяких слов говорит как о той ненависти, с какой относилась часть русского общества к еврейству, так и о том, что люди эти партийную программу свою ставили, в сущности, выше интересов самой России.

Прошло пятнадцать лет со дня объявления киевского приговора. Десять лет большевики правят Россией. За эти годы ими не только детально осмотрены и изучены все правительственные архивы, но и старательно обшарены все сейфы, несгораемые шкафы и прочие хранилища частных лиц и учреждений. Однако эта многолетняя кропотливая работа не привела их к обнаруживанию всего следственного материала по «делу Бейлиса». В этом, я думаю, можно не сомневаться, так как будь иначе — и большевики, ввиду все нарастающего ныне в России антисемитского настроения, не преминули бы обнародовать добытые документы, и, конечно, в первую очередь наши доклады — мой и чиновника департамента полиции К. Ведь в «деле Бейлиса» они получили бы, так сказать, документальное подтверждение того, с каким пристрастием относились некоторые члены правительства к еврейству, что ради борьбы с ним они готовы были посягнуть на целость и незыблемость основ российского правосудия.

Чем же объяснить эту странную пропажу? Ответ сам собою напрашивается: очевидно, наши доклады, как и компрометирующая часть следственного материала, были уничтожены по приказанию, а может, и лично самим Щегловитовым. Что же могло побудить его к этому? Ведь, разумеется, протекай «дело Бейлиса» обычным порядком, не явись документы по нему явно несостоятельными, не проявись в них определенный правительственный нажим, их, конечно, Щегловитов берег бы как зеницу ока, как доказательство отвратительного еврейского культа в назидание «потомкам православных». Вот почему, вспоминая еще раз образное сравнение Карабчевского, я нахожу его не вполне точным: если киевскому процессу и не хватало ветрил, то рулю он был послушен, беда лишь в том, что рукоятки рулевого колеса находились не столько в руках киевских судей, сколько во власти далекого сановного и не в меру юдофобствующего Петербурга.

Мне больно писать об этих давно минувших временах, мне грустно воскрешать тени давно умерших людей, мне жутко тревожить память убитого Андрюши, но долг мой, как человека близко знакомого с этой трагедией, трагедией столь взволновавшей, а может, и волнующей и поныне мир, рассказать всю правду, поведать людям о ней всю истину, как бы горька она ни была. Тревожно прислушиваясь к своим переживаниям, я задаю себе вопрос: не будет ли изменой с моей стороны разоблачение слабых сторон минувшего режима — режима, которому я был и есть предан всей душой? Но истинная любовь и преданность, как мне кажется, не выражается в малодушном укрывательстве слабых сторон, грехов и ошибок любимого тобой объекта, скорее наоборот. Вот почему, обличая в данном случае павшее русское правительство, я вряд ли лишаю его обаяния, ибо, конечно, Россия царей не боится истины!

Документальная справка

Иван Францевич Кошко

Иван Кошко родился в 1859 году, был старшим братом главы уголовного розыска Российской империи Аркадия Кошко.

Иван Францевич Кошко окончил 2-ю военную гимназию в Санкт-Петербурге, Николаевское инженерное училище и курс Николаевской академии Генерального штаба. На государственную службу поступил в 1890 году, был земским начальником 6-го участка Новгородского уезда. На посту земского начальника И. Ф. Кошко занимался вопросами помощи крестьянам, в частности был инициатором создания ссудно-сберегательных товариществ, а также много времени уделял организации местной кустарной промышленности. В 1899 году И.Ф. Кошко написал и издал брошюру «Мелкий народный кредит как могучее средство борьбы с обеднением нашего крестьянина». С 1901 года стал непременным членом Новгородского губернского присутствия, в том числе отвечал за поставку хлеба для помощи крестьянам (Пензенская, Херсонская губернии) в период неурожая, который совпал с революционными волнениями 1905 года.

С мая 1906 года назначен на должность самарского вице-губернатора. В это время губерния была охвачена революционными волнениями, спустя два месяца в результате взрыва был убит самарский губернатор Иван Львович Блок, а Иван Францевич Кошко стал исполняющим обязанности губернатора. За верную службу был произведен в чин действительного статского советника, а после убийства пензенского губернатора Сергея Васильевича Александровского назначен руководить Пензенской губернией. С 1907 по 1910 год (во времена губернаторства Ивана Кошко) были построены новые детские сады, школы, училища, больницы. В 1911 году Иван Францевич Кошко был назначен пермским губернатором и пробыл на этой должности до 1914 года. В этот период увеличилась на тысячи километров протяженность железных дорог, большие достижения были в металлургии.

В 1916 году вышли в свет «Воспоминания губернатора (1905–1914)», которые и сейчас являются одним из главных исторических источников по изучению политической и экономической ситуации в России начала XX века.

После Октябрьской революции Иван Францевич Кошко был арестован и заключен в новгородскую тюрьму, затем находился в казематах Петропавловской крепости, отпущен благодаря ходатайству польских родственников, некоторое время жил в Варшаве, после переехал в Париж.

Иван Францевич Кошко умер в 1927 году.

Ольга Ивановна Кошко

Ольга Ивановна Кошко родилась 1 ноября 1889 года в Санкт-Петербурге. Ее отец, Иван Францевич, будущий пензенский и пермский губернатор, ушел с военной службы и стал земским начальником в Новгородском уезде. Мать, Мария Степановна Крундышева, происходила из зажиточной купеческой семьи. Купцы Крундышевы владели домом на Троицкой улице (нынче ул. Рубинштейна) в Петербурге. Детство и юность Ольга Ивановна провела в Новгороде и Петербурге. В 1907 году Ивана Францевича назначили губернатором в Пензу. Из Пензы Ольга Ивановна совершила побег и, по собственным признаниям, прошла через превращение в «революционерку» и «феминистку». Время, проведенное в Петербурге, помогло понять проблемы российского общества начала XX века, осознать необходимость политических и экономических реформ, увидеть предпосылки будущей революции.

В 1911 году семья переехала в Пермь (Иван Францевич получил пост пермского губернатора). В течение трех лет, пока отец был губернатором, Ольга Ивановна много путешествовала, знакомилась с пермским краем, неоднократно была в Екатеринбурге, получив представление о том, как развивается промышленный регион России, чем живет местное население. Во время Первой мировой войны Ольга Ивановна стала сестрой милосердия в солдатском корпусе. Полученный опыт впоследствии поможет ей работать медсестрой в эмиграции. Во время войны Ольга Ивановна вышла замуж за своего двоюродного брата Ивана (сына своего дяди, главы уголовного сыска Российской империи Аркадия Францевича Кошко). В 1917 году, во время Октябрьской революции, у них родилась дочь Ольга, которую все в семье называли Путя. В это время разгорается Гражданская война. Семья вынуждена бежать из Царского Села, а затем из Боровичей (Новгородская губерния), потом из Москвы, через Киев, Одессу и Севастополь, до окончательного Исхода в ноябре 1920 года. Впереди были эвакуация, Константинопль, выживание уроками французского языка, открытие детективного бюро с Аркадием Францевичем. С приходом к власти Мустафы Кемаля приходится снова бежать, так как он планировал всех российских эмигрантов отправить в Советский Союз. Выбирают Францию. Здесь Ольга Кошко сдает экзамен на медсестру, а затем организует бюро занятости для медсестер. С братом и Аркадием Францевичем Ольга Ивановна работает над составлением и изданием «Очерков уголовного мира царской России». После Второй мировой войны, в 50-е годы, Ольгу Ивановну пригласили на работу в дом престарелых, где доживали свой век эмигранты из Российской империи. Это учреждение располагалось в прекрасном замке близ города Дре (75 км к западу от Парижа). В доме престарелых оказались представители самых разных национальностей и политических течений дореволюционной России: украинские петлюровцы, грузинские социал-демократы, армянские дашнаки, кадеты и монархисты-легитимисты. Ольга Ивановна проработала там почти 15 лет, перед тем как уйти на пенсию. В 70-х годах Ольга Ивановна Кошко занималась редактурой и доработкой своих воспоминаний.

Она умерла в 1983 году, застав рождение правнука Сергея и правнучки Ларисы.

Иван Аркадьевич Кошко

Иван Аркадьевич Кошко родился в ноябре 1891 года. Тогда его отец, Аркадий Францевич, еще служил офицером в Симбирске. Затем семья переехала в Ригу, где Аркадий Францевич возглавлял уголовную полицию. В самом начале Первой мировой войны Иван с младшим братом Димитрием, тоже офицером, участвовали в прусском походе. Осенью 1914 года они оба пропали без вести. Через несколько месяцев стало известно, что Димитрий героически погиб, а Иван был тяжело ранен и взят в плен. В 1915 году Иван стал первым русским офицером, которого обменяли на немецкого офицера — барона Притвица.

Иван Кошко возвращается в Россию, в Петроград, где его двоюродная сестра Ольга, дочь бывшего пермского губернатора, поступила в бюро для розысков военнопленных после исчезновения своих кузенов, а затем и на службу сестрой милосердия в Таврический лазарет. Двоюродные брат и сестра влюбляются друг в друга и венчаются, получив разрешение от императора и Священного синода. Вскоре у них рождается дочь Ольга. Первые месяцы после революции молодые супруги живут в Царском Селе. Но после октябрьского переворота им приходится срочно уехать в имение родителей в Новгородскую губернию. Откуда они бежали сначала в Москву, а после — в Киев, Винницу, Одессу и Севастополь. В ноябре 1920 года Иван вместе с женой, дочерью, отцом и младшим братом Николаем переезжает в Константинополь, затем в Париж, где у супругов рождается сын Борис в 1924 году. Иван Аркадьевич Кошко скончался во время Второй мировой войны в 1942 году.

Мемуары

Ольги Ивановны Кошко

Воспоминания. Книга 1

Российская империя

Революция 1917 года. «Великий Исход»

О рождении и семье

Родилась я в Петербурге на Васильевском острове в I-м Кадетском корпусе, где мой отец, окончив Академию Генерального штаба, был воспитателем. Находился он там не очень долго: столько, сколько обязан был быть перед тем, как уйти на сторону, т. е. выйти в запас и выбрать себе штатскую должность, более ему по вкусу, чем военную. Это вызвало громадные волнения и неудовольствие со стороны моей матери и ее семьи. Мама выходила замуж за офицера, академика, с мыслью, что ее муж сделает карьеру именно в военной среде. А тут, видите, надо ехать в глушь, чуть не в деревню, когда она родилась и прожила все молодые годы в столице и богатой обстановке дедушкиного дома и не надеялась никогда из нее уехать. Дедушка уже к тому времени давно умер, бабушка была очень кроткое и, вероятно, безличное существо, но зато был дядя Павел Петрович, брат бабушки и крестный отец мамы. Он считался мамой и ее сестрой, тетей Талей, как неоспоримо умный и преданный им человек. Предполагаю, что тон у него должен был быть очень авторитетный, не допускающий возражений. Этот тон мог подходить для бабушки, для мамы, с грехом пополам для тети Тали, но, во всяком случае, не для моего упрямого отца. Поэтому, когда дядя компетентным тоном спросил его: «В сущности, куда вас может повести эта новая, неизвестная должность земского начальника в каком-то захолустном Новгороде?», мой отец, окинув его холодным взглядом, отвечал: «До министра внутренних дел… Впрочем, вы никогда не служили и в этих вопросах ничего не понимаете» — и демонстративно вышел из комнаты. Никакие возражения, никакие просьбы не подействовали. Отец вышел в запас, к маминому ужасу, надел штатское платье и укатил один в Новгород Великий, отстоявший от Петербурга не так далеко, но благодаря пересадке на станции Чудово откуда начиналась узкоколейная линия железной дороги, все-таки в восьми-девяти часах от столицы, что бедной маме казалось краем света. Мои родители из-за этого чуть не разошлись. Мама больше года сидела в Петербурге у бабушки со своими близнецами, т. е. с моим братом и мною, не решаясь ехать в провинцию, в глушь, где даже нет приличного театра, никаких развлечений, где можно умереть с тоски. Тетя Таля, младшая сестра мамы, очень властная, умная, но без широких горизонтов девушка, вполне понимала мамину боязнь провинции. С ней при всех ее достоинствах трудно было жить, а бабушка и строгий дядя вскоре умерли. К тому же все чаще и чаще стала заходить папина сестра, Марья Францевна, уговаривая маму ехать к мужу с детьми и уверяя, что люди хорошо живут и в провинции и даже провинция имеет свою прелесть (сама тетя Маня никогда долго в провинции не жила и туда не стремилась). Папин характер, конечно, очень замкнутый, не нежный, но зато сколько высоких качеств имеет этот человек в наш век нечестный и продажный! Кроме того, муж — опора для одинокой женщины с детьми и т. д., т. д. Мама, поплакав, повздыхав, написала папе, что согласна разделить его участь и подчиниться строгой судьбе, села в карету тети Тали, чтобы ехать на Николаевский вокзал с детьми, с двумя няньками, с огромным багажом (в провинции ничего не найдешь приличного), с баульчиками, с корзиночками и, вероятно, со съестными припасами на неделю. Нам с братом вагон не понравился, и мы стали вопить: «К тете Тале, домой!» Воображаю, как мы надрывали сердце бедной мамы!

Отец в Новгороде жил холостяком со своим товарищем по Академии — Гескетом. Но вскоре Гескет влюбился в племянницу председателя суда и женился. Папа остался один и начал тосковать. Мамино решение приехать он принял с восторгом и мчался на вокзал навстречу своей семье радостный, довольный, с твердым намерением начать новую дружную жизнь. Была нанята приличная квартира с большим фруктовым садом и удобным двором с конюшнями. Дом находился на берегу Федоровского ручья, притока Волхова. Этот Федоровский ручей зимой совершенно пересыхал, а весной разливался, и по нему плыли баржи с дровами и глиняной посудой. Милый Новгород! Сколько отрадных воспоминаний детства и ранней юности связано с ним!

О Новгороде* * *

Город лежит на широкой и красивой реке Волхове, впадающей в озеро Ильмень. На том месте, где происходит слияние Волхова с Ильменем, стоял богатый Юрьев монастырь. Свое богатство он получил от наследства графини Орловой-Чесменской, преклонявшейся перед архимандритом Фотием, главою монастыря. Фотий был человек больной, раздражительный и властный, но графиня безропотно переносила от него все, даже — сплетничали — побои. Надевая монашескую рясу при своих частых посещениях, она дни и ночи ухаживала за больным Фотием самоотверженно и покорно. Существовали версии о причине такого самопожертвования. По одной, говорилось, что графиня замаливала грех своего отца, задушившего царя Петра, мужа императрицы Екатерины II. Фотий молился за титулованного убийцу, и графиня верила, что его праведная молитва дойдет до Небес. По другой версии, чувства графини носили более земной характер, чему верил и Пушкин, написав свое ироничное четверостишие:

Благочестивая жена Душою Богу предана, А грешной плотию — Архимандриту Фотию.

Как бы то ни было, но по смерти Фотия графиня похоронила его в особом склепе, выстроенном по ее указаниям в самом Юрьевом монастыре. Могилу Фотия прикрыла ризой из червонного золота и завещала похоронить себя рядом с ним, но свою могилу велела прикрыть ризой не золотой, а только серебряной, как для христианки менее достойной, чем он. Кроме того, день и ночь по ее требованию монахи, чередуясь, обязаны были читать над могилой Фотия…

Я несколько раз ездила в Юрьев монастырь и посещала этот склеп — чистый, светлый, с двумя роскошными могилами. Каждый раз заставала какого-нибудь монаха, громким голосом читавшего молитвы над усопшими. Конечно, большевики сняли драгоценные ризы, прогнав монахов, так же как золотые, тоже червонного золота, главы монастыря, сверкавшие издали, как солнце. Но могилы, кажется, оставили. Все свое громадное состояние графиня завещала монастырю, и в том числе свои драгоценности, частью которых украсила монастырские иконы. Я помню, как нам в монастырском храме показывали икону Божьей Матери, державшую в руках лестницу, сплошь покрытую крупными бриллиантами. Монах-гид объяснил, что эта икона только копия настоящей и бриллианты на лестнице поддельные из-за боязни похищения в открытом храме. Все же драгоценности находятся в главном куполе за железной дверью, и ключ от двери всегда у архиерея в Новгороде. Монастырь был окружен белой каменной стеною. Монастырские ворота двойные. Недалеко от ворот в стене сделано маленькое окошечко. Надо было постучать и произнести: «Благословите хлебцем». Сейчас же окошечко открывалось, и рука протягивала вам громадный ломоть горячего черного хлеба. Хлеб прекрасный. Это тоже делалось согласно воле покойной графини Орловой-Чесменской. Рука дающего да не оскудеет!

* * *

Губернатором был Оттон Людвигович Медем. Происходя из Прибалтийского края и говоря отлично по-русски, он все-таки сохранил несколько немецкий акцент в русской речи. Это не мешало ему быть пламенным русским патриотом, поэтизирующим русский народ и готовым мужику делать всевозможные поблажки. Население близ Новгорода отлично учло характер губернатора, и всякий провинившийся человек бросался к губернатору за защитой и милостью. Редко какой мужик не добивался полного прощения своего греха. Это подрывало власть местного начальства и даже распускало поведение ближнего населения. Но граф умел так мило и деликатно объяснить свое снисходительное отношение к провинившемуся мужику и успокоить самолюбие того, кому, в сущности, надлежало наказать виноватого, что у последнего исчезало чувство уязвленного самолюбия и он почти всегда мирился с совершенным фактом. Доброе сердце графа иногда доводило его до крайности. Как-то наш уездный предводитель дворянства Болотов в суровый зимний день наткнулся на перекрестке улицы на графа, стоявшего в губернаторской форме на посту дежурного городового и исполняющего его обязанности. Граф пояснил изумленному предводителю, что он подобрал в снегу валяющегося пьяного. Боясь, что несчастный простудится или замерзнет, он его дотащил до дежурного городового и велел последнему доставить пьяного в участок и непременно уложить в теплую камеру, а так как городовому могло строго попасть от его прямого начальства за самовольный уход со своего поста, то он, губернатор, решил заменить отсутствующего до его возвращения. Граф объяснил все совершенно серьезно, не обращая внимания на насмешливую улыбку своего собеседника. Трудно было предводителю видеть без улыбки старание губернатора заменить городового.

* * *

Совсем в другом роде был вице-губернатор Сократ Николаевич Дирин. Красавец собой, большого роста, со значительной сединой в еще не старые годы, он браво носил в царские дни на приемах свой камер-юнкерский мундир. К сожалению, придворный титул не содействовал увеличению его умственных способностей. Его жена, гораздо умнее его, была как будто очень скромного происхождения, отчего, вероятно, довольно покорно подчинялась его не совсем умным распоряжениям. При своем назначении вице-губернатором в Новгород Сократ Николаевич завел свой выезд и требовал, чтобы жена ездила не иначе как с лакеем на запятках, что уже давно вышло из моды, и одевалась на приемах в тяжелые массивные платья, как боярыни в старину. Он гордился своим именем Сократ, находя его очень для себя уместным, и из уважения к истории называл сына Диоклетианом, а дочь что-то вроде Иродиады. В делах губернии он был полным нулем, и все чиновные люди удивлялись, как он мог попасть в вице-губернаторы, да еще так близко к Петербургу. Во всяком случае, если он удержался несколько лет на своем посту, то, вероятно, благодаря снисходительности того же графа Медема. Как-то моя мать отдавала визит мадам Дириной, которой очень симпатизировала и которую жалела. И вдруг неожиданно, как человек, у которого наболело сердце, Дирина стала жаловаться на фантазии своего мужа, стоящие так дорого, когда средства их так ограниченны. Например, он на свое жалованье накупает полосы земли вдоль узкоколейной железной дороги, соединяющей Новгород со станцией Чудово, на которой пересадка в Петербург. Полосы земли эти вдоль железной дороги больше всего болота, не представляющие из себя никакой ценности и непригодные ни на что. Но Сократ Николаевич хочет, чтобы пассажиры поезда, выглядывающие в окно, могли бы спросить: «Чьи земли мы проезжаем?» И им важно скажут: «Дирина, Дирина, Дирина…» Об этой затее уже пересмеивались в Новгороде, и кто-то пустил на его счет песенку на мотив представления народу Прекрасной Елены. Начиналась она так.

I Я Сократ, Я Дирин, Я новгородский дворянин. II Во всех уездах у меня Имения есть, имения есть. Их даже мне не перечесть, Их даже мне не перечесть! и т. д.

При назначении Столыпина главою правительства Дирин поехал к нему в Петербург с целью добиться через него губернаторства. Начал свою просьбу очень торжественно: «Ваше Высокопревосходительство, избавьте меня от этой курьезной роли вице-губернатора уже шесть лет!» Столыпин ему ответил: «Будьте уверены, что я это сделаю». Дирин вернулся торжествующим и всем рассказывал об обещании Столыпина. И действительно! Столыпин его освободил, предложив немедленно подать в отставку. Дирин переехал в Старую Руссу, где у них был маленький домик. Мы их встретили на этом курорте несколько лет спустя. Сократ Николаевич горько жаловался на людскую несправедливость и на неумение властей придержащих ценить государственных людей.

Таковым он себя, по-видимому, считал.

О революции 1905 года и новом назначении отца

В 1905 году началось то, что называют первой революцией в России. Для того чтобы остановить ее девятый вал, Столыпину понадобились дельные и мужественные люди. Одним из первых в Новгороде был выбран мой отец Иван Францевич Кошко, репутация которого, как дельного и честного человека, была блестящей. Его назначили самарским вице-губернатором в помощь губернатору Блоку. Через два месяца он был произведен в действительные статские советники, а через шесть — восемь месяцев в пензенские губернаторы. Пансионерки в шутку называли меня «Ваше превосходительство» и пели в мою честь «Боже, царя храни!».

О побеге из Пензы и учебе в Петербурге

Я никак не могла перенести мысль о деревне зимой и решила лучше пойти «развиваться» на курсы в Петербург. Мои родители, как и вообще то общество, в котором я жила, с презрением смотрело на курсисток, главная цель которых, по их мнению, было свободное общение со студентами и, в лучшем случае, искание женихов. Учение стояло на втором плане и мало кого интересовало. Все они делались революционерами и бросали бомбы. Как же я могла поехать на курсы самостоятельно, когда в шестнадцать лет никогда не выходила на улицу без гувернантки? А все-таки надо же развиваться и начать новую жизнь! И я решила бежать из дому в Петербург на эти курсы, обманув бдительность родителей. Когда я там буду, уж меня силой не вернешь!

Я поселилась за двадцать рублей в месяц напротив курсов Раева в меблированном доме на Гороховой улице. Помещение довольно грязное, неуютное, но подруг было много, все первокурсницы и все, как я, ждали чего-то необыкновенного от жизни на курсах. С трепетом входили мы в первый раз в аудиторию на лекцию профессора, этого апостола правды и кладезя знаний. Аккуратно посещали все лекции, садились в первый ряд и слушали жадно. К сожалению, я ни разу не испытывала того захватывающего впечатления, которое дается искренним воодушевлением любящего свой предмет профессора. На лекции профессора Митрофанова (история Рима) ходило много народу. Он читал бойко, не мямлил, но с первой лекции он мне показался кривлякой, позером перед молодыми курсистками, и, когда он как-то, многозначительно посмеиваясь, говорил об императоре Клавдии, ясно было, что он желает произвести среди слушательниц известный эффект на злобу дня: «Конечно, правитель добрый, но недалекий, слабохарактерный, и когда мне про такого рода императора говорят, что доброта — это все и прощает глупость, то, извините, я смеюсь». И он действительно смеялся при общем одобрении и аплодисментах. Я же совсем не смеялась. Мне казалось, что если мы имеем плохого правителя, то надо скорбеть, а не смеяться, чтобы вызвать аплодисменты за удачную иронию насчет этого правителя. Выходит по Гоголю: «И чего вы смеетесь?

Ведь вы сами над собой смеетесь!»

Был еще профессор Зелинский (история Греции), но этот меня раздражал своими слезами. Как дойдет до смерти какого-нибудь греческого героя, так и ожидай, что голос начнет дрожать, лицо покраснеет и слезы потекут из глаз. Не ожидали греческие герои, что столько слез будет пролито русским профессором над их кончиной! Я предпочла бы, чтобы он своим красноречием заставил нас плакать. А тут наоборот: он плачет, а мы переглядываемся и нам за него неловко.

Не буду здесь перечислять всех профессоров, которых я слушала и на курсах и на публичных лекциях, куда я считала необходимым ходить. Красиво говорил профессор Сперанский, но у него было такое нагромождение трескучих фраз, что в этом лабиринте я часто теряла нить того, что он хотел сказать. Одним словом, как ни странно, ни один профессор ни увлек меня своим предметом и ни один не обладал живым огнем, который мне так хотелось почувствовать в речи профессора. Я была очень молода и не знала, что людей с живым огнем так мало во всем мире! Кроме того, мне теперь кажется, что я пошла не по своей специальности. История меня не захватывала, литература также. Но медицина, вероятно, сыграла бы другую роль в моей жизни, и в ней бы, очень может быть, я нашла свое призвание.

На Рождество курсы устраивали бесплатный обед беднякам. Каждый бедняк записывался заранее и получал билет. Таким образом выяснялось, какое количество людей следует накормить и сколько мест приготовить. Я внесла свою лепту и пошла прислуживать с другими к столу. Какая жадность чувствовалась у всех, кто ел. Я никогда близко не видела такой бедноты. Но чем же и как помочь, что делать? Если бы у меня были большие деньги на руках, я сейчас бы им помогла, раздала женщинам и детям, и они ушли бы обеспеченными. Но, в сущности, разве так надо помогать? Кажется нет. Записаться в партию, чтобы всем вместе работать? Но в какую? Были в аудиториях сборы партий социалистов-демократов, социалистов-революционеров, кадетов, монархистов. Я ходила на сборы этих партий несколько раз. Ничего талантливого, точно играют в солдатики. Решения скоропалительные. Партия решила то-то, кто не согласен, поднимите руку. Как я могу что-нибудь решить, когда каждая партия кричит свое и в политике я совершеннейший профан. Да и где правда?..

О возвращении в Пензу

С тяжелым сердцем уезжала я из Петербурга. Путешествие по Волге продолжалось около недели. Красота реки, простор, спокойствие теплых благоухающих вечеров на палубе большого парохода хорошо подействовали на мои разбитые нервы и как-то подняли мой упавший дух. Не всегда же жизнь бывает такая мрачная, безотрадная. Есть в ней и яркие огоньки, которые освещают и согревают ее. Надо только для собственного счастья не заноситься в несбыточные мечты и быть очень снисходительной к людям, помня, что ты сама далеко не без греха. К тому же мир так велик, имеет столько интересного, разнообразного, что жизни не хватит всего увидеть. Почему бы мне не поехать по России, а потом за границу, посмотреть, полюбоваться на все то, что Творец дает так щедро человечеству? Ведь я молода, ведь жизнь стелется передо мной, широкая, манящая, немного загадочная, чуть-чуть страшная.

* * *

Каким веселым, светлым городом показалась мне благоухающая черемухой Пенза!

Я могла всюду ходить одна, всюду разъезжать, приглашать к себе кого хотела. Кроме того, отец, наверное, решил, что раз я в Петербурге не сделалась революционеркой и ни в какого министра не бросила бомбы, то в Пензе и подавно буду держать себя спокойно, а с моим характером меня нельзя неволить и поступать резко, как с маленькой девочкой.

Я чувствовала себя вполне дома, мне было отрадно и весело. Потом перемена обстановки, возможность тратить сколько хочешь (в деньгах никогда не было отказа), посылать деньги тому, кому найдешь нужным, иметь прелестную уютную комнату, каждый день свежие цветы из собственной оранжереи при губернаторском доме — какое это удовольствие. Как это раньше я на это не обращала внимание? Точно глаза у меня открылись на внешнюю красоту жизни. И самый город, расположенный на горе, и так называемый губернаторский дворец, большое трехэтажное здание с длинной террасой на площадь, — все казалось новым и красивым. При большевистской революции этот дом был превращен в Чрезвычайку, и в верхних комнатах расстреливали помещиков, не успевших бежать за границу или не желающих покинуть до самого конца своих родовых имений.

Черты и силуэты прошлого. Портреты

Самой известной и уважаемой дворянской семьей в Пензе были, кажется, Араповы. В наше время они уже утратили и свое влияние, и положение, но в XIX столетии один из Араповых был в течение сорока — пятидесяти лет несменяемым губернским предводителем дворянства. При каждых выборах его дружно выбирали, он любил поломаться, отказывался, его уговаривали, и он наконец с удовольствием соглашался. Рассказывали, что как-то на выборах, окончившихся по обыкновению его избранием, он сказал дворянам речь, неосторожно проронив фразу: «…и на что я вам? Вы бы выбрали молодого, умного». На что язвительный М. Е. Салтыков-Щедрин, присутствующий на выборах, ему с деланым пафосом крикнул: «Не надо нам умного, нам вас нужно!» Ведь известно, что талантливый, но едкий Салтыков-Щедрин вечно воевал и с губернаторами (помпадурами), и с предводителями.

Араповы в те времена были крупнейшими помещиками. Имения им приносили что-то вроде ста тысяч рублей годового дохода, и в самой Пензе они умудрялись проживать девяносто тысяч рублей на приемы и другие представительские расходы. По-видимому, охоты были громадными, т. к. одна из мужских гимназий помещалась в здании, служившем в свое время конюшнями и псарнями для араповских развлечений. Все повара в Пензе (а их было немало) начинали когда-то свою карьеру поварятами в многочисленном штате араповских поваров. В наш XX век эта семья значительно обеднела и потеряла свое значение.

Представителем ее был очень уж старый Александр Александрович Арапов, гофмейстер восьмидесяти с лишним лет. Про него пензенские языки рассказывали всякие небылицы в лицах, например, относительно его необыкновенного богомолия. В уважение его прежних заслуг ему разрешили иметь свой собственный вагон и даже свою самостоятельную ветку железной дороги, проходящей к араповскому имению Проказне. Злые языки пустили слух, что старичок Арапов завесил стены вагона иконами и каждый вечер перед сном во время своих путешествий обходил их и прикладывался. Притом, чтобы поцеловать самые нижние иконы, он становился на четвереньки, потом выпрямлялся на коленях, потом вставал и прикладывался нормально. Те иконы, которые были повыше, он трогал своей тростью, набожно перед тем поцеловав ее конец, а самым верхним иконам, почти на потолке, посылал сочные воздушные поцелуи. Исполнив обряд, набожный старик отправлялся спать со спокойной совестью исполнившего свой долг человека. Александр Александрович как-то пригласил в Проказну моих родителей и даже прислал за ними свой вагон. Они в вагоне икон в преувеличенном количестве не видели и предполагали, что эти рассказы — пустое зубоскальство. В имении была домашняя церковь (при службах Александр Александрович сам читал «Апостола» и «Часы»), куда Арапов немедленно ввел моих родителей на благодарственный молебен по случаю их благополучного прибытия, хотя Проказна от Пензы отстояла очень близко. После молебна просил у мамы разрешения показать ей несколько могил своих верных крепостных, «живот свой за него положивших» (не помню, по какому случаю). Одна могила была его управляющего имениями, прослужившего в этой должности двадцать пять лет. За свое правление этот честный человек накопил себе две тысячи рублей и их принес Александру Александровичу в трудную минуту. После смерти управляющего жене не осталось ни копейки. Она и сейчас живет у них на покое, как своя. После посещения могил Александр Александрович горячо благодарил маму за визит к его «покойным друзьям». Но, в общем, прием был радушный, широкий, чисто помещичий, как умели принимать в России наши отцы и деды. Дела Араповых в начале XX столетия очень пошатнулись. Проказна, кажется, оставалась последним оплотом, да и то навряд ли не была заложена. Во всяком случае, с некоторым чудачеством и смешными в наш век привычками, Араповы сохранили и благородные, красивые чувства. Когда был убит в 1905 году пензенский губернатор Александровский, вся губерния дрожала от террористических самоуправств, все, казалось, погибло безвозвратно, старичок Арапов послал председателю Совета министров телеграмму с предложением себя в пензенские губернаторы без жалованья для усмирения крамолы. Старичок в последней вспышке энергии думал, что в его обязанности входит спасти свою родную губернию и даже отдать за нее жизнь. Столыпин на такое предложение не обратил внимания и на телеграмму не ответил, назвав в разговоре с моим отцом такое желание старческим готизмом. Когда грянула вторая и окончательнейшая революция (старичок Арапов, кажется, умер в первый ее день), один из молодых представителей той же семьи — лейб-казак Арапов — был приговорен к расстрелу в нашем же губернаторском доме, превращенном, как я упоминала, в Чрезвычайку. Он отказался от повязки на глаза и крикнул: «Умираю за родину и моего государя! — И, обращаясь к красногвардейцам, приказал: — Стреляйте, мерзавцы!»

* * *

Вскоре после моего приезда в Пензу мы с мамой были приглашены погостить в имение Загоскиных Владыкино. Оно находилось не так далеко от Пензы, а самое главное, только в двадцати пяти верстах от имения Тарханы, где когда-то родился, воспитывался и был похоронен мой любимый поэт Лермонтов. После роковой дуэли в Пятигорске тело Лермонтова было перевезено его бабушкой Арсеньевой в их родовое имение Тарханы с пятигорского кладбища. Тогда еще не было железной дороги в Пензе. Гроб везли на дровнях (широких раскрытых санях) в гололедицу, а сзади в дормезе (старинный экипаж для далеких передвижений) следовала верная бабушка Арсеньева, хоронившая с единственным внуком всю свою радость и надежду в этом бренном мире. Она не очень долго пережила внука, и после ее смерти имение перешло дальнему родственнику, какому-то полусумасшедшему Столыпину, никогда туда не заглядывавшему.

Загоскины пошли навстречу моему желанию, и мы на тройке выехали как-то утром в Тарханы.

Там мы нашли большой помещичий дом с террасой, выходящей в липовый сад с обязательной длинной аллеей перед домом и знаменитыми дубами со скамеечкой, под которыми Лермонтов написал столько блестящих стихов, но, в общем, было пусто, одиноко, точно тело без души. Впечатление, как от умирающей вдали грустной песни. Люди ушли, хозяина нет, и только остались воспоминания о нем, заставляющие болезненно сжиматься сердце. Нет, тоскливо посещать старые имения, где уже никто не живет, но где на каждом шагу напоминается тот, кто более не существует. Могила Лермонтова в родовом склепе Арсеньевых была великолепной. Видно, бабушка Арсеньева вложила все труды для украшения последнего убежища внука, к которому ходила ежедневно и плакала так много и долго, что под конец ослепла от слез. Около мраморной гробницы Лермонтова находилась золотая книга, в которой и мы все расписались, как и многие туристы.



Поделиться книгой:

На главную
Назад