Если бы кто-то из двух спящих сердечников, делящих с Храповицким больничную палату, проснулся, то подивился бы диковинному тихому разговору врача с больным. Но этого не произошло.
— Не сердитесь за хлопоты, что мы вам доставляем, — попросил Отпевалов, осознав, что дальнейший разговор о литературе чересчур утомляет Олега Александровича, — но думаю, что вы быстрее восстановитесь в отдельной палате. — доктор улыбнулся почти торжествующе. — В самое ближайшее время вас туда переведут. Я сейчас дам такое распоряжение.
Прощаясь, Отпевалов сообщил, что о его здоровье еще справлялась какая-то женщина.
— Кто же это? — удивился Олег Александрович.
— Представилась Светланой Львовной. Более ничего не скажу. Не в курсе. Мне дежурная сестра передала.
Храповицкий вздрогнул, будто по всему его телу прошел разряд неведомого тока.
1949
Лапшин в ту новогоднюю ночь напился едва ли не впервые в жизни. Напился до потери себя, до дурковатой смелости, до бессмысленных, сбивчивых откровений ни о чем. Возможно, он так подсознательно готовил себя к тому, чтобы все же рассекретить доносчицу. Но даже такой дозы алкоголя ему не хватило, чтобы совершить этот самоубийственный шаг.
Надо сказать, что в ту ночь у Гудковой каждый был пьян по-своему.
Сенин-Волгин, обычно едкий, не упускающий случая кого-нибудь поддеть или указать кому-нибудь на его несовершенство, от выпитого не заводился, как обычно, а мрачнел, погружался в себя, на лице его отображалась безнадежная тоска. Танечка Кулисова, наблюдая, как напивается ее возлюбленный, тоже позволила себе пару рюмок и почувствовала себя как-то странно: не пьяной, но вдруг потерявшей внутреннюю твердость, готовой уступать всем и каждому, и то, что Лапшин глотает водку как воду, ее перестало пугать. Франсуа, друг и, по всей видимости, жених хозяйки, сначала все время обнимал Людочку за плечи, держал ее за руку, а потом уселся во главе стола, как кукла на самоваре, и время от времени задремывал, иногда смешно просыпаясь и непонимающе водя глазами туда-сюда. Света Норштейн пунцово раскраснелась, ее черные густые волосы растрепались, будто в комнате дул сильный ветер, она все время затевала с кем-то какой-то специальный разговор, но ее темы никого не интересовали. В конце концов она надулась, отнесла свой стул в угол комнаты и села, уплетая за обе щеки испеченный хозяйкой яблочный пирог.
Шнеерович и Генриетта Платова вдруг воспылали друг к другу симпатией. Общались только вдвоем, и чем дальше утекала ночь, тем чаще они выходили вместе покурить. Во дворе за сараем они целовались с каждым разом все жарче и жарче, а Михаил все больше позволял своим рукам под накинутым на молодое тело девушки полушубком.
Вера Прозорова, как всегда, красовалась, что-то с увлечением рассказывала о своих друзьях Рихтере, Пастернаке, о муже ее тети Генрихе Нейгаузе, о том, как она недавно была в Переделкине у Пастернаков и как там все по-другому, не так, как везде. То, что ее не очень внимательно слушали, не сбивало ее с толку. Она вещала с неоскудевающим энтузиазмом. Уже под утро в комнату к Гудковым ворвался пьяный сосед-инвалид и покусился на то, чтобы поцеловать Прозорову в губы. Хама выталкивали всей компанией.
Он кланялся и извинялся.
Как только загрохотали по Москве трамваи, вернулись на маршруты троллейбусы и автобусы, загудели поезда метро и зашипели электрички, гости разошлись.
В таком составе эта компания собиралась в Борисоглебском в последний раз.
Часть четвертая
Арсений
Ленинград для Арсения в первые месяцы их с отцом отдельной от всей семьи жизни обернулся катастрофой. Его удручало буквально все. Особенно огромная, какая-то нежилая и отталкивающая квартира бабушки и дедушки по отцовской линии, недавно покинувших этот мир. Каждая вещь в ней словно говорила: здесь жили люди, а потом умерли. Отец до последнего дня убеждал Арсения не переезжать с ним в Ленинград. Его-то позвали на работу в Пушкинский Дом, с ним все в порядке, а как же Арсений бросит учебу в Гнесинском институте? Но решение сына не подлежало пересмотру. Отца одного он не оставит.
Во время зимних студенческих каникул 1975 года Олег и Арсений Храповицкие перебрались в Питер. Позади у них было полтора года ада. Впереди — неизвестность. Пока ад нарастал, крохотная надежда на то, что он все же закончится, не умирала. Теперь кошмар превратился во что-то цельное, неизменяемое, почти привычное, застрял огромным осколком в сознании, бесконечно кровоточил. Арсению оформили перевод в Ленинградскую консерваторию, и со второго семестра третьего курса он стал студентом молодого педагога Семена Михнова. О своей проблеме с выходами на сцену он рассказал наставнику сразу. Тот сперва попробовал заставить студента преодолеть себя, но потом бросил эти попытки, натолкнувшись на нечто для себя необъяснимое.
Экзамены и зачеты Арсений сдавал в классе. Ему делали исключение.
Никакой сцены, никакого намека на публику. Только комиссия. И то… за дверью. Педагоги кафедры и сами не могли себе объяснить, как на такое пошли. Но не отчислять же талантливейшего студента!
Весной 1975 года Ленинград наконец подпустил к себе Арсения, разрешил ему открыть свои кладовые и снисходительно наблюдал, как он удивлен их содержимым. Своеобразный курс молодого бойца закончился. Они с отцом словно выбирались из болота, медленно, шаг за шагом, боясь резких движений и в то же время чуя смертельную опасность промедления. Старший Храповицкий обрел почву под ногами раньше и помог обрести ее сыну.
Может ли отец стать девятнадцатилетнему юноше и отцом, и матерью сразу? Наверное, нет. Но у Олега Александровича получилось нечто большее. Он сумел так подстроиться под взрослеющего ребенка, что тот ощущал себя постоянно в безопасности, при этом абсолютно не тяготясь опекой. Да и не было никакой опеки. Была только отцовская и сыновняя любовь и острое и отчаянное осознание того, что надо держаться.
Из библиотеки Пушкинского Дома Олег Александрович регулярно приносил какие-то поэтические книги, и Арсений зачитывался ими, особенно Блоком. Часто всплывали в памяти синие корешки томов «Большой серии поэта» из их московской домашней библиотеки. Но он гнал от себя это. Того уже не будет.
Теперь боль многих русских стихов переживалась по-иному. Прежде он воспринимал ее чуть со стороны. И вот она ворвалась в него: свои страдания он сопоставлял с теми, о которых читал. Легче от этого не становилось, но это все же было лучше, чем погибать от единственной, ни с чем не сравнимой собственной беды.
Изначально, при первом осознании сложности мира, для Арсения вера в искусство существовала неотделимо от веры в жизнь. Разрыв отца с матерью, да еще такой безжалостный с материнской стороны, подорвал в Арсении обе веры. Подорвал достаточно сильно. Дошло до того, что в первый месяц их ленинградской жизни он как-то за ужином признался отцу, что, скорее всего, бросит учебу, поскольку не видит в профессии для себя никакой перспективы. Лучше поменять профессию, пока не поздно, говорил он отцу так, будто речь шла о чем-то совсем обыкновенном. Олег Александрович пришел в ужас от услышанного. Но в спор с сыном сразу не вступил. Понял, что надо подождать. Здравый смысл и талант рано или поздно перевесят временное малодушие. Что в итоге и произошло. И поэзия сыграла в этом не последнюю роль. В первую голову Блок. В нем Арсений нашел такую несгибаемую творческую волю, что она словно перешла и на него. Нельзя отступаться от того, чему столько отдал. Нельзя, что бы ни случилось.
Если бы не череда обстоятельств, квартира, в которой поселились Арсений и Олег Александрович, после смерти ее хозяев, старших Храповицких, скорее всего, отошла бы государству. В те годы ни о каком наследовании жилплощади никто не мог и помыслить. Когда Александр и Матильда Храповицкие еще были живы, Светлана Львовна пару раз намекала супругу о необходимости родственного обмена, но у Олега Александровича это вызывало острое отторжение. Казалось, Светлана заранее хоронит его родителей. А за пару лет до смерти старики Храповицкие совершили чудовищную на первый взгляд глупость, прописав к себе студентку, помогавшую им по хозяйству. Когда это вскрылось, Светлана Львовна пребывала в тихой ярости, а Олег Александрович отправился в родной город, чтобы выяснить все на месте и, возможно, попытаться что-то исправить. Он ожидал увидеть бесцеремонную паршивку, обманом завоевавшую доверие его родителей, но наткнулся на ангельское белокурое создание, встретившее его с таким радушием, что весь его праведный пыл по спасению семьи поутих. По возвращении жена назвала его тряпкой, но потом почему-то прониклась его рассказом о милейшей Анюте, ухаживающей за его стариками. Анюта действительно оказалась милейшей. Благодаря ее опеке Александр Сигизмундович и Матильда Павловна прожили дольше и счастливей. Вскоре после их смерти она вышла замуж и поселилась у мужа. Квартирой почти не пользовалась. Жильцов не пускала. Когда Олег Александрович позвонил ей и сообщил, что переезжает в Питер, она незамедлительно ответила, что квартира его родителей по праву принадлежит ему и он может пользоваться ей как захочет. А если у него есть необходимость прописаться в ней, она сделает все, что от нее нужно, и сама ни на что претендовать не станет.
Храповицкий тогда подумал: слава богу, что папа с мамой прописали сюда эту студентку, а то бы им сейчас с Арсением негде было приткнуться.
Есть в жизни каждого человека такие дни, которые он с удовольствием вычеркнул бы из памяти, но они как раз вонзаются в нее с такой силой, что от них никак не избавишься. Таким днем для Арсения был день их окончательного отъезда из Москвы. Семейный ужас к тому времени принял почти привычные формы. Светлана Львовна делала вид, что ни ее старшего сына, ни мужа в квартире просто нет. Поразительно, как у нее хватало терпения на все это. Но она действительно ни одним словом не обнаруживала, что ее близкие присутствуют рядом с ней. С мужем она перестала общаться после того скандала из-за его подписи под письмом, осуждающим Сахарова и Солженицына, а с сыном после напряженного разговора, в конце которого Арсений заявил ей, что не поддерживает ее отношения к отцу, считает отца прекрасным человеком и всегда будет на его стороне. Арсению мнилось, что его столь резкие слова повлияют на мать и она помирится с папой, но вышло все наоборот. Потом был тот приснопамятный конкурс Чайковского, закончившийся не триумфом, а сломанным пальцем и последующей катастрофой. А осенью умерла бабушка Арсения, приведя деда в долгое неутешное отчуждение от всего происходящего. То, что неуклонно разрушалось, к зиме разрушилось окончательно.
Весь декабрь Олег Александрович готовил их переезд в Ленинград. Готовил в тайне, словно боясь, что, если кто-то узнает о таком плане, все сорвется. Уезжали они 31 декабря 1974 года. Утром, пока все спали, они ушли из квартиры на Огарева, погрузили вещи в такси, затем сдали их в камеру хранения, а сами бродили по заснеженным улицам близ вокзала, обсуждая то, как они будут теперь жить. Ничего из обсуждаемого впоследствии в жизнь не воплотилось, но в самом этом разговоре они спасались от надвигающейся неизвестности. Арсений все же настоял, чтобы папа оставил для мамы записку, предупреждающую об их бегстве и указывающую адрес их нового места жительства. Юноша еще надеялся на то, что мать все же одумается, разыщет их, умолит их вернуться, скажет, что все отныне будет по-старому. Храповицкий-старший уступил сыну, хотя, в отличие от него, ни секунды не сомневался, что Светлана ничего не предпримет для их возвращения.
Вечером они сели в поезд. В спальный вагон «Красной стрелы». Там и отметили Новый год. Глядя тогда во всегда чуть наивные и широко распахнутые навстречу всему свету глаза отца, Арсений поклялся никогда не посвящать его в то, что он знает: причина их с матерью разрыва кроется вовсе не в ее невесть откуда взявшемся диссидентском чистоплюйстве.
Это случилось в мае 1974 года. В один из субботних дней профессор Воздвиженский из-за плохого самочувствия не поехал в консерваторию и пригласил Арсения позаниматься у него дома. Ведь до конкурса Чайковского оставалось совсем немного времени. Надо было подойти к нему в оптимальной готовности. Перед конкурсами и экзаменами педагоги по музыке больше всего походят на спортивных тренеров, готовящих своих подопечных к решающим соревнованиям. Арсений с удовольствием принимал предконкурсные нагрузки, занимался по многу часов, оттачивая каждую музыкальную фразу, каждый пассаж, каждый аккорд, иногда доходя в этом до полного, изнеможденного слияния с инструментом. Воздвиженский помогал ему правильно выстроить форму, придать исполнению глубину и зрелость. Кульминацией его выступления в первом туре задумывался концертный этюд Ференца Листа «Блуждающие огни». С ним ученик и учитель возились в тот день больше всего. Воздвиженский стремился довести Арсения до такого уровня исполнения, чтобы техника не была видна, чтобы все воспринималось естественно. Профессор все эти дни жил в нарастающем азарте. Арсений Храповицкий, без сомнения, самый его талантливый ученик за все время работы в консерватории. И это видно не только ему. Педагог немного боялся, что кафедра не допустит первокурсника до участия в конкурсе, сочтет, что это слишком рано, что надо еще подождать, но утверждение кандидатуры его блестящего ученика прошло без сучка и задоринки. Теперь главное, чтобы Арсений показал все, на что способен. Не перегорел. Ведь характер у него очевидно неровный, немного замкнутый. Справится ли он с волнением? подобные мысли крутились в голове профессора, но в этом кружении не наблюдалось никакой тревоги, скорее боязнь сглазить. С каждым занятием Арсений Храповицкий приобретал музыкальную зрелость и артистическую стать.
Воздвиженский жил в высотном доме на Котельнической набережной, на одном из последних этажей, и в тот вечер, после трехчасового занятия, Арсению почему-то захотелось спуститься по лестнице, а не ехать в массивном, степенном лифте с отвратительно хлопающей железной дверью. Он сбежал один пролет и остановился у окна, залюбовавшись. Вид на Москву открывался впечатляющий: мягкое солнце нежно проливалось на мостовые и набережные, отражалось в покачивающейся воде и в отрешенных куполах храмов, а небо накрывало все это идеально ровной лазурью. Над покойными городскими крышами кружились голуби, то суетливо хлопая крыльями, то замирая в долгом парении. В голове у него звучали «Блуждающие огни», которым сегодня профессор уделил почти все время урока. И в конце даже захлопал тому, как Арсений исполнил этот виртуознейший этюд Листа. До этого времени он совершенно не задумывался о том, какой результат покажет на конкурсе, а теперь вдруг озадачился этим. А если он победит? Нет. Об этом думать сейчас не стоит. Это отвлекает. Главное, сыграть так, чтоб было потом не стыдно. Сладкие предчувствия тем не менее все же проникли в него. А вдруг выиграет?
Вид завораживал, и он принялся рассматривать город во всех деталях, с прямоугольными крошечными автомобилями, с по-весеннему одетыми, бодро преодолевающими городские расстояния людьми, с отблесками в подслеповатых от солнца окнах, с подкрашенными розовым и желтым стенами домов, с нервными, едва заметными порывами листвы, с немного волнистой, будто лакированной поверхностью реки, с белыми прогулочными пароходами, чьи носы походили на мордочки каких-то фантастических животных, с мостами, уверенно опирающимися на каменные берега, с красными кремлевскими башнями и белой колокольней Ивана Великого немного поодаль.
Он уже собирался продолжить путь вниз по душноватой и теплой в пролетах у окон и терпко прохладной между ними лестнице с безупречно коричневыми перилами, как вдруг его глаза прилипли к тому, чего он никак не ожидал сейчас увидеть: по мосту через Москву-реку рядом с каким-то мужчиной шла его мать, Светлана Львовна Храповицкая. Сперва ему чудесно примерещилось — отец? — но потом, присмотревшись к походке микроскопического человека, понял, что это не папа, а кто-то другой. Кто же это? И что мать с этим типом здесь делает? Куда они идут? Можно еще успеть догнать их? Мать тогда, несомненно, представит ему своего спутника. И все прояснится. В этот момент как раз этажом ниже шарахнула дверца лифта, а потом раздались шаги. Арсений вприпрыжку миновал один лестничный пролет. Слава богу, лифт никто не успел вызвать.
Конечно, мать и того, кто сопровождал ее, Арсений не настиг, хотя бежал по мосту что было сил и даже чуть не выронил папку с нотами.
На той стороне реки мужчина и женщина словно растворились куда-то.
Арсений вертел головой, всматривался в перспективу, предполагал, в какую сторону они могли пойти, но результата не достиг. Не исключено, они сели в трамвай. Арсений видел, как, поместив пассажиров в свое продолговатое брюхо, 39-й номер отползал от остановки.
В смятенном и несколько сомнамбулическом состоянии юноша пошел по Новокузнецкой улице. Дыхание постепенно успокаивалось. Что это сейчас было?
Обычно в субботние и воскресные дни мама не выходила из дома без каких-то очень веских причин. Димкина няня, добронравная Дуняша, единственный человек в доме, на которого события последнего года никак не повлияли (поглощенная заботами о своем подопечном, она попросту ничего не заметила), по выходным отдыхала дома, и Светлана Львовна почти не отходила от Димки, играла с ним, гуляла, читала ему вслух. Если Димка убегал от нее к брату или к отцу, чтобы увлечь их в какие-нибудь свои детские затеи, она не противилась, но довольно быстро делала так, что младший сын возвращался под ее крыло. Что же сегодня привело ее на мост, да еще и в сопровождении незнакомого Арсению мужчины? Не спросить ли ее дома, между делом, с кем она переходила Москву-реку?
На Новокузнецкой улице собрались дома из разных эпох, как часто случается в центре Москвы. Были и одноэтажные домики с деревянным верхом, попадались шикарные доходные особняки в стиле модерн, кое-где наблюдались и проявления архитектурных фантазий советской власти. Арсений получал удовольствие от этой улицы, от ее шуршащих мостовых и теплых тротуаров, от трамвайных путей, от опутывающих ее переулков с уютными перспективами.
Прежде ему не приходилось тут прогуливаться. Переживания немного отступали. В конце концов, мало ли какие у мамы могут быть дела и знакомые?
Вот уже показалось на другой стороне Садового кольца здание Павелецкого вокзала. Пора в метро и домой. Вечером надо еще позаниматься немного. Он дошел до конца улицы вдоль могутного, сталинского закала дома, повернул налево, где у метро толпился разный народ, и тут ему явилось такое, что он чуть не присел на корточки, чтобы как-то спастись от нахлынувшей горячей волной откуда-то снизу всепоглощающей мерзости.
Около павильона метро, почти у самых дверей, мать притянула к себе голову того самого человека, с которым Арсений видел ее на мосту, и истово и быстро целовала его то в губы, то в щеки, потом коротко, почти незаметно перекрестила и наконец отпустила. Мужчина, не оборачиваясь, торопливо прошел в метро, а мать горестно побрела в сторону улицы Бахрушина.
Словно кадр из фильма. Причем какой-то нечеткий, замедленный.
Арсений замер и так и стоял, пока его кто-то грубо не оттолкнул с криком:
— Чего застыл! Дай пройти.
Это спешил на вокзал какой-то краснолицый толстяк с двумя огромными чемоданами.
Арсений поставил себе цель выяснить, с кем мать изменяла отцу. А то, что дело обстояло именно так, он ни секунды не сомневался. Около метро «Павелецкая» он получил этому весьма убедительные доказательства.
Через неделю он уже знал многое.
Занятия в консерватории в том году в связи с конкурсом Чайковского окончились раньше положенного, в середине мая, и в будни Арсений чаще оставался дома, чем обычно. Воздвиженский постепенно снижал нагрузки. Готовность к конкурсу была почти идеальной, и теперь ученику нужно было немного хлебнуть воздуха. Разжать себя. Михаил Оскарович просил Арсения не заниматься больше трех часов в день.
Отдельные репетиции в консерваторском классе уже походили не на занятия, а на генеральные прогоны.
Арсений не подавал виду, но после «черной субботы» его помыслы никак не ограничивались конкурсом. В нем закипали бури эмоций, острая обида втыкала в него свои прутья, казалось, что его предали и выдали врагу.
И вот в один из дней, из тех пленительных дней городской весны, когда зелень еще не обрела своего зрелого летнего цвета, но уже крепка и пышна, а визги детей с детских площадок мешаются с гомоном окончательно сбросивших с себя зиму птиц, Арсений решил действовать. Ситуация к этому располагала. Дед поехал навестить бабушку, проходившую очередную, с каждым разом все более безнадежную химиотерапию в онкоцентре на Каширке, Дуняша с Димкой ушли гулять, и, судя по погоде, скоро их ждать не приходилось, мать и отец также отсутствовали. Какое-то время ему никто не помешает.
Первым делом Арсений провел обыск в бывшей родительской спальне. После того как отец перебрался спать на кухню, эту комнату можно было назвать материной.
Он обследовал каждый сантиметр со рвением и тщательностью, которых не ожидал от себя. Нечто новое, темное, чего он не успел в себе толком оценить и познать, проснулось и руководило его поступками.
Что рассчитывал найти? Он и сам не ответил бы себе на этот вопрос. Но он отыскал. В гардеробе, на полке, за какими-то женскими тряпками. Находка его поразила.
Это были аккуратно скрепленные тонкой резинкой квитанции, из которых следовало, что мать регулярно отправляет денежные переводы некоему Волдемару Саблину в город Владимир. Суммы значились разные — некоторые довольно внушительные. Саблин проживал во Владимире, на улице Чайковского, дом 34.
Арсений, изучив квитанции, положил их туда же, откуда он их достал. Поражал не только сам факт их существования, подтверждающий весьма тесную связь его матери с другим мужчиной, но и то, зачем мать хранила их. Не боялась ведь, что кто-то их найдет.
Весь ее пафос по поводу подлости отца, подписавшего хулу антисоветским деятелям, ничто по сравнению с ее второй жизнью.
Улица Чайковского. В Москве тоже есть такая улица…
Весь оставшийся день Арсений провел в сомнениях. Что делать? Мать живет двойной жизнью. Содержит какого-то мужчину. Судя по датам на квитанциях, это продолжается уже не первый месяц. Как ему это все в себя впустить? Как смириться с этим? Или не смиряться?
Говорит ли это наверняка о том, что это ее любовник? Проговаривая и взвешивая на языке это слово, он морщился, как от кислого. И кто этот Волдемар Саблин? Это с ним он видел мать неделю назад из окна высотки на Котельниках? Да с ним, конечно. С кем же еще? Она целовала его так, как не целуют никого, кроме любимых мужчин.
Надо сказать, что Арсений к своим годам представление о взаимоотношениях мужчин и женщин имел скорее умозрительное, нежели чувственное. Фанатичная преданность музыке заняла в нем и ту часть его юной жизни, которую иные отдают мнимым, чуть истеричным первым влюбленностям, нелепой пубертатной суете, азарту начального взросления, неизменно граничащего с пошлостью. Будь в его биографии хоть крохотная страничка, связанная с противоположным полом и влечением к нему, он бы воспринял всю эту драму чуть по-другому, попытался бы войти в положение мамы, попробовать понять ее; но на такие характеры, какой сложился к той поре у Арсения, подобные ситуации наезжают, как поезд на зазевавшегося на рельсах пса.
Ночью сон отказался закутывать его в свои сладкие прозрачные покрывала. Отлетал от него. Испуганно смотрел со стороны. Чурался. Не хотел проникать в его глаза.
Нечто большее, чем он сам, неуклюже билось в нем и разрывало изнутри.
До утра он промаялся, все же надеясь уснуть. Но тщетно. Как только рассвет утвердился над городом окончательно, выкрасив все городские здания на свой прихотливый манер и привнеся в мир щемящую остроту неизбежной смены времени суток, он определился окончательно с тем, как ему следует теперь поступить.
Улица Чайковского, 34. Город Владимир.
Несмотря на ранний час, электричка до Владимира наполнилась людьми под завязку, до стояния в проходах, толчеи в тамбурах и неприятной близости всех к друг другу. Правда, минут через сорок после череды пригородных станций с маленькими вокзальчиками народу поубавилось. Нагруженные всевозможной поклажей дачники перемещались из электропоездов в свои шестисоточные поместья. На остановках методично холодные голоса из репродукторов объявляли, какой поезд на какой путь прибывает.
Весеннее Подмосковье в окнах захлебывающегося от колесного стука вагона трепетало зеленью придорожных кустов, цеплялось за землю неказистыми железнодорожными постройками, открывало бескрайний простор щемящими видами полей и перелесков. Долгое путешествие, как ни странно, подействовало на Арсения успокаивающе. И это спокойствие подарил ему… Чайковский. Ведь он едет к дому на улице Чайковского, и это как-то обнадеживает, хотя цель его нынешней затеи все еще туманна и непредсказуема. О чем он спросит человека, которого собрался навестить? И хватит ли у него в итоге смелости что-то предъявить ему? Пока улица Чайковского еще далеко, решимости у него хоть отбавляй. А вот когда он подойдет к дому? И как выглядит этот дом?
Скоро ему предстоит участвовать в конкурсе Чайковского, и в первом туре он исполнит знаменитую фортепианную «Думку». Как размашисто, словно бесконечное минорное арпеджио, распространился Петр Ильич по его жизни! Еще и памятник ему в двух шагах от его дома.
Иногда он задремывал, но не крепко, как-то неудобно, и тут же почти просыпался.
Во Владимире прежде ему бывать не приходилось…
По пути он проголодался. В владимирском вокзальном буфете купил бутерброд с сыром, который, несмотря на голод, доесть не смог. Хлеб был как будто влажный, масло отдавало горечью, а сыр показался почти безвкусным. Плюс зрелище обсиженного мухами прилавка никак не выходило из головы. «Сколько же мух побывало на этом куске хлеба с маслом и сыром, пока его мне продали?» — дивился про себя Арсений.
Выйдя на привокзальную площадь, он расспросил дежурного милиционера, как ему найти улицу Чайковского. Тот сначала хмурился, словно его просят о чем-то неприличном, потом, вяло цедя слова и что-то рисуя рукой в воздухе, обрисовал юноше маршрут.
Во Владимире по московским меркам — все близко. Поэтому Арсений довольно скоро достиг искомого дома.
Кирпичная пятиэтажка, жильцу которой мать регулярно отправляла деньги, выглядела типично для неторопливо-советской провинции. На ближних лавочках — ряды наблюдательных бабушек в обязательных платочках, на балконах — белье, развешенное на чуть изогнутых под тяжестью мокрой ткани веревках, на неровных тротуарах у маленьких бордюров — несколько неновых жигуленков и один совсем уж древний «Запорожец». Парадной стороной дом выходил на улицу, весьма широкую и шумную, а тыльной, там, где подъезды под железными козырьками, — во двор, насыщенно зеленый и свежо пахнущий.
На квитанциях, найденных Арсением в комнате матери, номера квартиры Саблина нигде не значилось. Надо спросить у кого-нибудь. Наверняка здесь все друг с другом знакомы. Дом довольно маленький.
Арсений подошел сначала к женщине, мерно покачивавшей коляску, но, как только он открыл рот и произнес первые слова, она замахала на него руками и прошипела:
— Ребенка разбудите! С ума, что ли, сошли — так орать…
Арсений извинился, смутился и пошел к бабушкам, восседавшим на скамейке возле одного из подъездов и уже несколько минут заинтересованно его рассматривавшим:
— Извините, вы не скажете, Волдемар Саблин здесь проживает?
Одна из старушенций, наиболее бойкая, бдительно ответила вопросом на вопрос:
— А зачем он вам понадобился?
Арсений замялся:
— Мне надо ему кое-что передать, — неумело соврал он. Это первое, что пришло в голову.
— А… Так это можно. Его нет сейчас. Он скоро придет. — Вторая бабушка истекла радушием и желанием помочь. — ты посиди тут, сынок.
Арсений с облегчением опустился на свободное от бабок место на скамейке. Те как-то напряженно переглядывались. Пока одна не встала и, покряхтывая и покачиваясь на тромбофлебитных ногах, не попрощалась с товарками:
— Пока. Пойду я, девушки…
Две оставшиеся бабушки игриво пискнули. Видимо, такое обращение друг к другу было у них в ходу.
— Надо обед разогревать. Скоро Сашка явится.
Кто такой Сашка, Арсений не узнает никогда.
Попробовать выяснить что-нибудь у этих пожилых женщин о Саблине? Может, спросить, не появлялась тут одна женщина, и описать мать? Черт, надо было взять ее фотографию. Но это как-то чудно будет выглядеть. Слишком подозрительно. Арсений перевоплотился в Шерлока Холмса, знаменитого и любимого советскими людьми сыщика из дефицитных черных томов собрания сочинений Артура Конан Дойла. И начинал стыдиться этого. Зря он сюда приехал. Всё — мерзость.
У подъезда резко затормозила белая машина, из нее вышли двое и уверенно направились к Арсению. Один из подошедших резко спросил у одной из старух:
— Этот?
Та суетливо закивала.
— Мы сотрудники Комитета государственной безопасности, и вам придется пройти с нами, — отчеканил тот, кто до этого молчал и впивался глазами в юношу.
— Что случилось? Я Арсений Храповицкий. Я из Москвы. Я здесь по личному делу.